Текст книги "Державный плотник"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
Холодное осеннее утро. Чуть брезжут на небе медленно потухающие звезды. В морозном воздухе далеко разносится какое-то, словно бы усталое, бряканье колокольчика. Привычное ухо отличает в этом бряканье голоса почтовых колокольцов.
Там, откуда несутся эти усталые позвякиванья, темно еще, ночные тени не сходят еще с земли. Да и везде кругом темень, ночные тени. Только вдоль одного воскрайка неба, к северу, тянется неровная линия каких-то зловещих огней: не то горят разложенные костры, не то полоса пожаров растянулась от одного края горизонта до другого – то ярко вспыхнут и трепыхаются страшные огненные пасмы, то мигают во мраке отдельные огненные пятна и точки, словно глаза волка, в глухую ночь пробирающегося к овечьему загону.
Что это такое?.. Что за зарево?
Звязанье колокольцов все ближе и ближе. Из тьмы неясно вырисовываются очертания дуг, лошадиных голов, каких-то повозок… Ближе и ближе, яснее и яснее и выступают из мрака кони, повозки, очертания возниц, людей.
Проезжающие в двух повозках: одной, крытой к задку, кузовом, другой, простой ямской телеге. Они-то и звякают сонными колокольцами.
Жутко, страшно смотреть издали на эту неведомую линию огней и дыма с куревом… Да, виднеется и дым по мере приближения к линии огней… Словно земля вспыхивает и горит – и страшен вид этой горящей земли… Кто же жжет землю?..
Вон бродят какие-то тени около огней. Виднеются шесты, колья, дубье и еще что-то длинное в руках этих зловещих человеческих теней.
– Что это за зарево? – тихо спрашивает молодой, в дубленом полушубке с военными нашивками, проезжий, что в первой повозке. – Разве под Москвой, у Коломны, паливали когда степи, как палят их по Дону, на низах, да по Пруту в Бессарабии?
– Не степи палят, а это, поди, бекеты, – так же тихо отвечает другой, рядом с первым сидящий проезжий, одетый в волчью шубу.
– Зачем бекеты? Какие?
– Сторожевые… карантинные… Вот влопались!
– Что ты, Игнатий! Ужли карантин? Вот беда! – испуганно воскликнул первый.
– Что? Что такое? – удивленно спрашивает третий путник в медвежьей шубе, проснувшийся от восклицания первого.
– Беда, полковник… На карантин наткнулись, кажись… Бекеты…
– Да их к Москве не было…
– Вон огни… курево… народ.
А огни все ближе, ярче, зловеще… И зловещие человеческие фигуры с дубьем, длинными шестами и баграми тоже надвигаются ближе…
– Стой! Кто едет? – раздается голос из кучки, загородившей дорогу.
– Остановь лошадей! Ни шагу!
Окрики грозные, решительные. Так даром кричать не станут… Дело нешуточное, окрик ставят ребром…
Повозки останавливаются… Дубье, шесты, багры, кулаки в чудовищных рукавицах, энергичные жесты этих чудовищ-рукавиц в воздухе, да перед всем этим кто не остановится!
– Кто едет? – раздается повторительный угрожающий голос.
– Ее императорского величества войск полковник и кавалер фон Шталь! – отзывается смелый голос из медвежьей шубы.
Дубье, вилы, шесты, багры надвигаются гуще, но не ближе… Зипуны и кафтаны скучиваются, вырастают в стену, а за ними гул, треск, новые голоса…
– А откелева путь держите? – допрашивают люди с дубьем.
– Из благополучного места, – отвечают из повозки.
– А из каково-таково? Сказывай!
– Из города Хотина…
– У!.. Гу!.. У! – начинается ропот. – Нету таково города…
– Нету, не слыхивали. У!.. Гу!..
– Прочь с дороги! Пропустите! – повелительно кричит полковник фон Шталь, тот сухой немец с холодными глазами, которого во время привала русских отрядов при Пруте, в Бессарабии, мы видели в палатке генерала фон Штофельна. – Расступись! Я по казенной, от его сиятельства графа Румянцева-Задунайского.
– Не пропущай, братцы! В загон их! – угрожающе выкрикивают десятки глоток.
– В досмотр их! В карантей! Гони в карантей!
– Заворачивай назад откуль приехали…
– Что вы! Взбесились!..
Да, взбесились… Страшно волнующееся море серых зипунов, когда оно взбесится, ошалеет…
Нечего делать, надо повиноваться внушительному виду этой стены с дубьем… Ни с места… То же и со второй телегой… Она поотстала; но и она наткнулась на дубье…
– Стой! Кто едет? Откелева?
На этот отклик из телеги залаяла собака.
– Стой, черти! Кто едет? – повторяется оклик.
– Ординарцы полковника Шталова! – бойко отвечает знакомый голос, голос рыжего солдата с красными бровями, того, что рыл могилу молодому сержанту на берегу Прута.
– Откелева?
– Из благополучного места.
– Каково-таково?
– Та из благополучного ж, чертовы москали! – раздается сердитый оклик из телеги, и тоже знакомый голос: это голос того мешковатого хохла, что там же, вместе с рыжим солдатом, у Прута, рыл могилу молодому сержанту.
– Не пущай! Гони и этих в карантей! В загон их.
– А, бисова Москва! – ворчит хохол, чувствуя, что что-то неладно, «непереливки»…
А Маланья полковая, высунув свою незлобливую морду из-под соломы, заливается, лает на страшных людей, лавой обступивших телеги…
Прибывают новые толпы, словно из земли вырастают. Зарево огней зловеще отражается на их длинных баграх, на верхах нахлобученных на глаза шапок. Толпы густеют и надвигаются, виднеются уже страшные, озверелые лица ожесточенных страхом и несчастиями людей.
– Стой, робя! Не подходь близко!
– Не подходи! Она на два-сорока сажон берет…
– У-у-у! Бей их! Что глядеть!
– Бей, братцы! Язвенные…
– Из язвенных мест, из мору самово. Бей их!
– В огонь их! Баграми бери!
– Не подпушай их, братцы, не подпушай!
– Баграми тащи!
– Не трожь!
– Чаво, не трожь! Куда лезешь?
– Не трожь, говорят тебе, багром! Она по багру дойдет…
– Знамо, дойдет… Она хуже птицы, летает она…
– Она одново огня боится… Мышь словно летуча, нетопырь…
– Не подходи, православные! Бога вы не боитесь! – раздается новый голос. – Она летат… она в Киев из туречины на сорочьем хвосте прилетела.
Толпа замирает на месте от этих слов… Она летает, что ж еще может быть ужаснее!.. Замерли и проезжающие… Безжалостная, беспощадная, «наглая» смерть глядела им прямо в очи… Храбрый по долгу службы, аккуратный по воспитанию, немножко педантичный по темпераменту, немножко вороватый по крови, немец фон Шталь мысленно прощается с своею доброю супругою Амалиею, со своим сыном Карлушею, который весь в папашу, со своей дочкою Вильгельминушкою, которая вся в мамашу, и со своим генеральским чином, к которому он уже представлен его сиятельством, графом Петром Александровичем Румянцевым-Задунайским… Сидящий против него, в повозке молодой сержант Рожнов Игнаша тоже мысленно прощается со своею молодостью, с белобрысенькою, курносенькою, прехорошенькою Настею, которую он надеялся сегодня же обнять в Москве после долгой разлуки, обнять там в сенцах, где когда-то в первый раз они… Эх!..
Заной, заной, сердечушко…
Подуй, подуй…
«За что же, Господи!.. Да откуда это! За что! Ужли и нас всех прокляла эта кагульская цыганка, как прокляла его, бедного Сашу?..»
Все замерло, застыло в недоумении, в страхе, в нерешительности… Но недолга эта нерешительность в обезумевшей толпе: ожидание беды, острый страх опьяняет как вино, страх за свои дома, за своих жен и детей, за свою жизнь… Тут один неосторожный крик доводит толпу до умоисступления, осатаняет… И этот крик, этот вопль раздается…
– Дядя Сысой, стреляй в их!
– Пали из поганого ружья! Она боится пороху, огня… Лущи их.
– О, мейн Гот! Даст ист шрекклихер альс бей Кагуль, – шепчет растерявшийся храбрый немец.
– Господи! Прими душу… Настя… Настенька…
Но в этот момент позади толпы раздается конский топот… Толпа колыхнулась… Это скачет конный разъезд, пики, сабли блестят…
– Прочь с дороги, разбойники! Кого грабите? – резко кричит передовой всадник.
– Что кричишь! Эвона! Мы не разбойники, не грабим-ста…
– Мы язвенных пымали, моровых…
– Чумные, слышь… Крадучись едут, – галдит толпа вперебой друг другу.
– Прочь, мерзавцы! Стрелять велю, колоть, рубить…
– Колоть! За что колоть?
– За что стрелять? Мы-ста не турки…
– Хуже турок, сволочь!
Всадники напирают конями, топчут, колотят взашей палашами… Толпа раздается… Смиреет за минуту грозная толпа, руки невольно подымаются к шапкам, рыжие и русые всклокоченные головы обнажаются… Видны и свирепые лица, но нерешительные… Некому крикнуть «братцы!», а то бы…
Передовой всадник в конно-гвардейской форме приближается к приезжим, не подъезжая, однако, к самым повозкам.
– Кто едет и откуда? – повторяется прежний допрос.
– Войск ее императорского величества полковник и кавалер фон Шталь, комендант города Хотина, с двумя сержантами и ординарцами. Еду в столичные города Москву и Санкт-Петербург по делам службы…
– А! Имею честь рекомендоваться, господин полковник: я – конной гвардии полковой обозной Хомутов, по высочайшему ее императорского величества повелению командированный под главное смотрение и распоряжение его сиятельства, господина генерала фельдмаршала и московского главного начальника графа Петра Семеновича Салтыкова для наблюдения за проезжающими из армии и Малороссии и для выдержания таковых в карантине… Как же вы, господин полковник, попали сюда? – спросил начальник конного разъезда, отрапортовав казенным штилем и с должным решпектом о своем звании.
– Да я, господин офицер, еду на Коломну.
– Но вы, господин полковник, съехали с почтового тракта…
– Это неспроста… они язвенные… чуму везут, – послышалось в толпе.
– Молчать! А то нагайками…
Многие в толпе почесали спины, по рефлексам ручных мускулов, вспоминались ощущения нагаек… «А хлестко бьются, канальи, у! хлестко…»
– Как съехали, господин офицер? – недоумевает фон Шталь.
– Съехали, господин полковник… Почтовый тракт левее…
– Точно, вышескородие, съехамши, маленько… нечистый попутал, – чешутся ямщики. – Темень это ночью, вздремнули, поди, маленько, попутал лукавый, ну и тово, не в ту, значит… не угодили малость…
– То-то! – засмеялся начальник конного разъезда, – вас было за это и приняли в дубье…
– Это точно, вашескородие, приняли было… опаско…
– Язвенны, думаем, чуму везут…
– А она, анафемская, чу, летат, как птица… ну мы ее и надумали в огонь…
Толпа галдела уже в более мирном духе, от сердца отходило…
– Ну, господин полковник, вы и ваши служащие подлежите карантинному осмотру: я должен препроводить вас в карантин, для осмотра, – сказал Хомутов.
– Что делать, господин офицер! – со вздохом сказал фон Шталь. – Я не смею ослушаться закона… Я всегда был верным слугою ее императорского величества, всемилостивейшей государыни моей.
Светало совсем… Линия кордонных огней, тянувшаяся вдоль всего нагорного берега Оки, бледнела по мере исчезновения сумерек. Предрассветным ветерком дым гнало вдоль реки, и картина была все еще внушительная, зловещая… Лица народных стражников, сошедшихся и согнанных изо всех окрестных правобережных сел, при утреннем свете казались бледными, истомленными… Да и как не истомиться в голоде и холоде, в ежеминутном ожидании, что вот «она», анафемская, невидимая, неслышимая, на птичьих крыльях летающая, за багры и шесты, как бешеная собака, цепляющаяся, за зипуны хватающая – она, страшная, которой никто не видал и которой походки и лету никто не слыхал, она вдруг придет… может быть, уже пришла, сидит вон на том камне, вон там за кустом на этом колесе, может, она на этой дуге сидит, в ямской, в валдайский колоколец звонит, в очи каждому смотрит, за плечи хватает, по телу мурашками ползает, как тут не исхудать, не побледнеть? «Одного огня, слышь, боится, ну и жарь ее, анафемскую… А все за грехи да за нечистоту, сказывают господа… А где ее, чистоты-то, этой взять?.. До чистоты ли тут, коли на камне, в канавке, в куст головой с ногами в лаптях без онуч, а где взять онуч, коли так-ту, по-скотьи, по-собачьи спать-жить приходится? Где ее, чистоту-то, взять, коли в избе ребяткам малым да бабам с телкой сутельной да со свиньей супоросой спать приходится вместе? И то, слава те Господи, коли есть телка… А то и на печь бы ее положил, за стол в передний угол посадил бы ее, коли бы была… а то нету-ти и ее, продана, а денежки за подушно дадены… А то чистота! Где ее, чистоту-то, взять, коли нечего жрать? Ну и язва, ну и чума приходит, потому ни хлеба, ни чистоты нету-ти начисто!..»
Толпа редела. Понурые головы расходились к своим сторожевым кострам…
– Ямщики, трогай! – скомандовал Хомутов, молодой видный мужчина, с простым добродушным выражением на круглом лице.
Повозки своротили влево и поехали узким проселком. Разъездная команда, по наряду Хомутова, разделилась надвое, и одна половина ее поехала берегом Оки вниз по течению, вправо, другая взяла влево, по направлению к Коломне, высокие колокольни которой красиво вырезывались по ту сторону реки, на синеве чистого утреннего неба…
Доносился звон колоколов, не то утрени, не то ранние обедни шли… Должно быть, горячо молятся люди, видя эти зловещие огни и курева за рекой… Как не молиться!.. Вон и колокола звонят как-то молитвенно, в душу звонят, к самому небу кричат, к Богу, и в душе растопляется в елей этот медный, молитвенный звон… Молись, бедный русский народ, не на кого тебе надеяться, кроме Бога… Вон идет она поражать за твою нечистоту и бедность…
– А что у вас в армии новенького, господин полковник? – спрашивает Хомутов, следуя рядом с повозками, но в почтительном от них отдалении.
– Ничего, господин офицер, кроме благополучия, – отвечает все еще плохо оправившийся от переполоха храбрый немец. – Победы нашему храброму воинству Бог дарует.
– Да, точно… Кагул и Чесму не забудут турки.
– Не забудут (а в душе все еще грозные лица, дубье, багры, страшные возгласы толпы, не забудет и он своего Кагула и своей Чесмы в виду Коломны).
– И удивительно, точно сговорились наши полководцы: тут у Кагула поражают неприятеля 21 июня, в день святого мученика Иулиана, а там при Чесме – 24 июня, в день рождества Иоанна Предтечи.
«Настенька… милая… красавица… Эх, задержут в проклятом карантине… Что-то она, похорошела? – невольно, после беды, мечтается Рожнову при виде колоколен Коломны. – В сенцах бы опять…»
«Заной, заной, сердечушко – эх, ретивенькое!..»
– А вы из Петербурга сюда командированы?
– Из Петербурга… Скучно здесь…
– А давно?
– Недавно, только что учредили карантин.
– И долго нас, государь мой, продержите вы?
– Не знаю, господин полковник, как доктор за нужное признает… А вон и монастырь ваш.
– Карантин?
– Да, он самый.
Все со страхом взглянули на длинные, деревянные, наскоро сколоченные сараи, раскинувшиеся по нагорному берегу Оки, против самой Коломны… Бойни какие-то, с часовыми по концам и у ворот – настоящие загоны, куда скот перед боем запирают… Даже полковая Маланья, высунув из соломы свою умную мордашку, с удивлением посматривала то на эти сараи, то на хмурое лицо хохла, которому в проезд через Малороссию не удалось повидаться с своею «дивчиною» с «чорнявенькою» и «кирпатенькою» Горпиною… Уж и «дивчина» же эта Горпина! «Чорна коса, як… Горпина йде, по ягодицам бье»… «били шоки мов вишнею намазани»… «чорны брови на шпурочку»… «а за пазухою таке, шо и не вщипнешь, и в величенну шапку не влизуть»…
Над всем зданием и вокруг него клубами ходит дым. Своеобразный смолистый запах этого дыма слышится издали. Страх невольно забирается в душу… Это жертвенный дым, исходящий из великой скинии для умилостивления гневного божества…
Мычанье скота, запертого в загоны и окуриваемого, тоску наводит… Повозки проезжают мимо свежевырытого рва, который тоже дымится. По сю и по ту сторону рва рогатки; это запоры для нее, для смерти, которая носится в воздухе вместе с дымом…
Из-за тогобочных рогаток какой-то всадник машет шапкой. Хомутов осаживает своего коня. Это вестовой казак из города прискакал, шапкой знаки подает…
– Откуда, Гаврилыч, и с чем? – кричит Хомутов вестовому.
– Из моровой комиссии, ваше благородие! – приложив ладони ко рту, выкрикивает тщедушный «Гаврилыч».
– С чем?
– С вестями… Лепорты привез.
– Давай!
Казак достает из подсумка, висящего через плечо, пакет с «лепортами». За плечами у казака лук и в кожаном, потертом донельзя колчане вязанка самодельных стрел с грубыми наконечниками. Вестовой вынимает из колчана одну стрелу и к первому концу ее привязывает пакет. Затем снимает с плеча лук, накладывает на него стрелу и натягивает тетиву.
– Ловите, ваше благородие! – кричит он.
Стрела взвизгивает, перелетает через ров и рогатки и падает у самых копыт коня Хомутова.
– Ловко, молодец, как раз угодил, – одобряет Хомутов вестового. – Вот какова у нас почта, на стрелах любовные цидулочки из моровой комиссии получаем, – улыбаясь, обращается он к приезжим.
– О! дас ист цу шрекклих! – не вытерпливает немец.
– Ну, шрекклих не шрекклих, господин полковник, скучно.
Один из казаков, сопровождавших Хомутова, соскакивает с коня и, подняв стрелу с привязанным к ней пакетом, подает офицеру…
– По секрету, ого! – читает Хомутов надпись на пакете.
Вестовой, что привез пакет, снова машет шапкой из-за рогаток.
– Ваше благородие! Ваше благородие! – кричит он в рупор из своих ладоней.
– Что тебе, Гаврилыч?
– Квиток, ваше благородие!
– Какой там квиток?
– Квиток… расписочку, значит, что получили лепорт.
– Ладно, подожди! – потом, обратясь к фон Шталю, добавил: – Ведь у нас и расписку ему выдать не иначе можно как через карантин. Сначала ее напиши, да высуши, да в уксус омочи, да там ее через огонь окурят, тогда и бросай на стреле на тот бок… Беда! А то она, проклятая, может на клочке бумаги сидеть, либо в чернильницу забралась, либо на конце пера угнездилась, ну, без карантину да без окуриванья огнем и нельзя ничего посылать на тот бок… перекинешь и ее анафемскую на стреле… Вот дожили.
Повозки остановились у ворот карантина. Ух, это точно кладбище для живых…
III. Карантин. Бегство ЗабродиКарантинные здания состояли из трех рядов низеньких, длинных, отгороженных одна от другой деревянных казарм, при одном взгляде на которые у приехавших сжалось сердце.
Собственно карантинные лазареты расположены были по краям этого живого кладбища. Это были длинные, очень длинные параллелограммы, с своей стороны разбитые на маленькие, в несколько сажен параллелограммики, в которых вмещались маленькие дворики с крохотными на одной стороне крытыми навесиками и такими же крохотными в два крохотных окошка домиками, находившимися в общей связи и под одною тесовой крышею со всеми прочими крохотными домиками общего, большого, сильно удлиненного лазаретного параллелограмма. Достаточно вообразить длинную, очень длинную, конюшню, разбив на соответственное число стойл: каждое стойло вмещает в себе и крохотный домик с светлою комнаткою, кухнею и печкою: и свой длинненький, открытый, но отгороженный от другого, дворик; и свой длинненький, крытый тесом навесик-параллелограммик в большеньком параллелограммике; и свои отдельные воротца, запертые на замок, ключ от которого у карантинного доктора; и свое единственное отверстие, в которое по маленькому желобику вливают воду в чан для заключенных в этом параллелограммике…
По длинной крыше карантинных лазаретов лепятся трубы по числу карантинных покоев.
Между карантинными лазаретами тянутся карантинные службы, заключенные в особую деревянную ограду: на первом плане караульня, вмещающая в себе покои офицерские, писарские, унтер-офицерские и жилье для часовых и конвойных. Далее покои для доктора, аптекаря и фельдшеров, покои комиссарские, служительские для могильщиков, «мортусов» в смоляном платье, работников; особо для поваров, прачек. Тут и амбары для съестных припасов, и амбары курительные, и сараи для карантинного имущества, для скота…
Все чувствует себя заживо погребенным, вступая в это чумное чистилище… Никто не смеет приблизиться друг к другу, прикоснуться, каждый боится всех и все – каждого…
По знаку Хомутова, привратник растворил карантинные ворота, и повозки въехали во двор…
На дворе было пусто: в тот момент, когда во двор вступали вновь прибывшие жертвы чистилища, никто, кроме доктора и его помощников, а равно страшных «мортусов», одетых во все смоляное, в смоляных рукавицах и в смоляных масках на лицах, никто не смел показываться во дворе.
Выходит доктор, молодой, плечистый, полнолицый мужчина, которого жизнь, по-видимому, еще не истрепала и который еще ищет на жизненной арене борьбы, подвигов, опасностей, ищет пробовать свои силы и силы неведомого, страшного, но тем более обаятельного врага…
Начинается, пока опять-таки издали, обстоятельный допрос: кто, откуда, с чем, зачем… В ответ слышатся слова, названия, звучащие особенно внушительно: «Хотин», «Бессарабия», «Кагул», «турки», «армия», «Малороссия», «заставы»…
– Вы подлежите тщательному осмотру, – говорит доктор после предварительного допроса.
Приезжие непосредственно из чумных мест, да это такие интересные, драгоценные субъекты для молодого, любознательного врача, который жаждет помериться силами с неведомым чудовищем.
– Пожалуйте в визитную камеру, – говорит он любезно, – я имею с вами короче познакомиться, и лично, и… телесно, – шутит молодой врач. – Эй, вы! – махает он страшным мортусам, стоящим в стороне и ждущим своих жертв. – Отберите все вещи, которые принадлежат приезжим… Лошадей с ямщиками и повозками, господин полковник, вы отсылаете обратно? – обращается он к фон Шталю.
– Да, государь мой… Отберите все наши вещи и расплатитесь с ямщиками, – приказывает он своим ординарцам.
Бедная Маланья забилась в солому и со страхом лает оттуда на страшных мортусов, она никогда еще не видала таких чудовищ.
– А эта собачка ваша? – спрашивает доктор.
– Наша, господин доктор.
– Казенная, полковая собственность, – улыбается сержант Грачев, широкоплечий друг Рожнова Игнаши, хотя у самого кошки скребут на сердце.
– А… Эй, мортусы!
Мортусы, взятые из тюрьмы каторжники, которым все равно не житье на вольном свете, и засмоленные от смерти, подходят к доктору.
– Возьмите эту собачку и привяжите особо… Она также подлежит карантинной выдержке…
– Вона, ваше благородие, не дастся, – пасмурно замечает мешковатый хохол.
– Как не дастся?
– Ни, не дастся, вона зле…
– Вот тебе на! – смеется доктор.
– Вона им, этим, чертам, руки покусае…
– Ничего, не покусает…
Приезжих вводят в визиторскую камеру. Тут тоже торчат черномазые, в образе эфиопов, мортусы.
– Прошу, господин полковник, раздеться донага, – обращается доктор к фон Шталю.
Немец повинуется, ворча себе под нос: «Сист абшейлих»… Рыжий помогает ему раздеться, снимает с него рейтузы, сапоги, чулки и обнажает сухие щепки, обтянутые сухою кожею… Немец ежится…
– Ничего, прекрасно, тело чистое… язвенных знаков нет, – бормочет доктор, внимательно всматриваясь в сухую, пергаментную кожу немца. – А это что за синий знак под левым сосцом?
Немец конфузится…
– Это ничего, так себе, пустяки, господин доктор…
– Однако же? Я все должен знать…
– Пустяки… глупость молодости… это имя Амалия, моей супруги… выжжено… порохом натерто…
– О! Понимаю, понимаю… Довольно… Обмыть господина полковника и одеть в карантинное платье, – приказывает он приставнику с мортусами.
Раздевают и осматривают молодых сержантов, сначала широкоплечего атлета Грачева.
– О! Завидное, богатырское сложение… дыхательный ящик бесподобный, есть где поместиться легким и всему рабочему аппарату тела, – удивляется словоохотливый доктор. – А это что у вас на шее?
– Образок… память умершего друга…
– Умершего?.. Давно?..
– В мае, господин доктор.
– А где?
– В Бессарабии, у Прута, недалеко от Ясс, на привале…
– Гм… А какой болезнью?
– Гнилою горячкой, господин доктор…
– Гм-гм… Гнилою горячкой… с пятнами?
– Да, с пятнами…
– Быстро? Да?
– Да… скоро… очень… в два дня…
– Гм… И этот образок был у него на теле?
– Да, господин доктор… Я везу его к невесте покойного и к матери.
– Так-так… прекрасно… Это вы знаете, что везете у себя на груди? Чуму!.. Только благодаря вашему богатырскому здоровью вы еще ходите по земле с этим страшным талисманом на теле… Взять его и особенно рачительно окурить и выветрить (это к фельдшеру).
Грачев снимает с себя образок и отдает фельдшеру.
Упрямее всех оказался мешковатый хохол: уперся, как вол, и не хочет раздеваться…
– Раздевайся! Я тебе приказываю! – горячился доктор.
– Ни, ваше благородие, не треба…
– Как не треба! Что ты!
– Не треба-бо… не гоже воно… соромно…
– Вот чудак! Соромно ему… Как же все раздевались, и господин полковник, и офицеры?
– Та не гоже ж!.. Вони тут. (Хохол указал на полковника.)
– Я тебе приказываю… Слушай команду: долой платье! – скомандовал немец, на голом теле которого не оставалось никаких знаков полковничьего звания, и остался только командирский голос.
«Слушай команду» было магическим словом для упрямого хохла: он тотчас же сбросил с себя одежду и, вытянувшись в струнку, руки по швам (швов, правда, уже не было на голом теле), стоял колосс колоссом… Эка телище! Эка мускулы стальные: что за грудь и плечи! Недаром так млела и трепетала на этой каменной груди «чорнявенькая» и «кирпатенькая», тоже с богатырскими, только в своем роде, грудями, дивчина Горпина…
– Что за молодчина! – вырывается невольное восклицание доктора. – Да этого бронзового тела никакая чума не возьмет… Ну, молодец, братец!
– Ради стараться, ваше благородие!
Чего тут стараться! Сама природа постаралась сколотить такую грудь, такие мускулы, вырастить такую косую сажень… Хорошая была матушка, спородившая такое чадушко, да и природа, знать, была не мачеха, что вырастила, вылелеяла, выходила такое тело, славное молодецкое… Украина-матушка, хатка беленькая, чистенькая, садочек вишневый, вербы шумливые, «гаи зелененьки», поля цветливые, солнышко жаркое да приветливое, реки с берегами густолозыми, ночи чудные, песни дивные, вот что вырастило, выхолило этого детину бронзового… Это не то что вот москали с дубьем, что живут как козы голодные, как «коза-дереза».
Як бигли через лисочок,
Ухватили кленовый листочок,
Як бигли через гребельку
Ухватили воды капельку —
Тилько пили и йили…
А он и ел вдоволь, и пил воду из чистой «криницы»…
– Ну, молодец! В гвардию бы такого…
– Я и везу представить его светлейшему, – самодовольно заметил немец.
– Отлично! А как тебя зовут?
– Василием… Василий Забродя, ваше благородие.
Начался процесс обмывания водой с уксусом. После обмыванья на приезжих надели казенное карантинное платье, на офицеров потоньше, а на солдат потолще; а снятое с них платье обозначили особыми номерными ярлыками и сдали для окуривания и проветриванья в особых курительных сараях.
На дворе слышится хохот и собачий лай. Это мортусы хотят лишить свободы полковую Маланью, которая так же упряма, как и ее любимец Василь Забродя…
– От бидне цуциня… шоб им, гаспидам, руки покусало! – ворчит добрый хохол.
Из визиторской камеры приезжих повели через двор в самый карантин, в тот огромный параллелограмм, который разбит был на маленькие параллелограммики.
Полковника с сержантами доктор ввел в крайний дворик и объяснил им его расположение и все, что нужно им было знать.
– Вот здесь, господа, на дворе, вы будете гулять в ясную погоду…
– Есть где разгуляться! – невольно заметил Грачев.
– По две квадратных сажени на персону приходится, конечно, немного!..
– Это гроб…
– Ну, уж и гроб… Помилуйте… Гроб теснее… А вот у вас крытая галерейка, там сидеть в ненастье… А вот милости просим в покои, добро пожаловать, господин полковник.
Немец следовал за доктором молча, насупившись… В карантинном платье он смотрелся совсем не храбрым полковником, который еще недавно дрался на Дунае с турками.
Они вошли в домик в два окошечка.
– Вот ваши койки, жестковаты, правда, но чисты… Вот скамеечка, тут и вся кухня ваша… Только уж извините, господа, вы сами должны быть и поварами для себя.
– Как? Почему так?
– С этого момента, как я ввел вас в это помещение, вы разобщаетесь со всем миром. К вам ни одна живая душа не смеет входить, кроме меня и фельдшера. Провизию вам будут вносить в ту вон калиточку, ключ от которой у меня, и ставить на землю, а уж готовить извольте вы сами. Вода проведена к вам в особый чан. Порции я вам пропишу хорошие, провизию питательную, вы заживете припеваючи…
– Что ж мы будем тут делать? – с досадою спросил полковник.
– Всё, что угодно…
– То есть как же? И читать?
– О нет! Да и читать у нас нечего… Во всей Коломне я видел один истрепанный нумер «Трудолюбивой пчелы», но и тот сюда не дадут, побоятся заразы… Мы, господин полковник, от мира отрезанные…
– Но это ужасно! Я привык к смотрам, к ученью…
– Ну, этого у нас здесь нет… Развлекайтесь как умеете: спите, гуляйте, кушайте, пойте…
– Мы будем сказки сказывать друг другу, – засмеялся Рожнов.
– Да, сказки… Но вот кстати: у вас тут и развлеченье… Пожалуйте к этому окну…
Подошли к окну, выходившему не во двор, а в поле. Действительно, внизу синелась Ока, по которой кое-где колыхались облачка карантинного дыма. У того берега виднелись запоздалые суда. Редко-редко темнелась на воде лодочка… Да и кого понесет оттуда на эту чумную, обреченную смерти сторону?.. Коломна смотрит как-то пугливо, словно прячется… Высокие колокольни высятся по небу, словно воздетые горе руки, просящие у Бога пощады, помилованья… Спаси, Господи, люди Твоя!.. Не отврати лице Твое…
– Здесь и вид прелестный, и людей живых и свободных вы видите, – сказал доктор.
Да, там люди, много людей. Это карантинный рынок на берегу Оки… Но Боже мой! Что-то страшное, пугающее воображение видится и в этой картине…
Вдоль берега тянется двойной ряд рогатых заграждений. Рогатки от рогаток стоят более чем на сажень. Среди этого интервала нет ни одного живого существа в человеческом образе, снуют только засмоленные с головы до ног мортусы. Вдоль рогаток часовые, строго следящие, чтобы толпы, стоящие по сю сторону рогаток, не имели никакого соприкосновения с теми, которые по ту сторону.
– Господи! Да она, проклятая, всех сделала арестантами… Вся Россия под конвоем! – невольно воскликнул Грачев, поняв, что изображала собою картина карантинного рынка.
Да, действительно, этот бич божий все человечество превращает в арестанта… Каждый под стражею, каждый боится всех и все каждого… Везде часовые, рогатки, дозор, конвой, только кандалов не видать… Люди, съехавшиеся на рынок по крайней, буквально по голодной нужде, не смеют, ужасаются приблизиться друг к другу. Продавец боится покупателя, покупатель с ужасом смотрит на продавца… А может быть, у него зараженный товар, зараженная мука, крупа, яйца… А у покупателя, быть может, зараженные деньги… Да это ужас! А есть и тому, и другому хочется… Господи! Да за что же этот бич! За грехи, за бедность да нечистоту.
По ту сторону рогаток те, которые живут по ту сторону карантинной линии, за Окой… Это самые бедные из коломнян, которым там, в Коломне, есть нечего, все вздорожало, и они с голоду, с риском за свою жизнь (все равно помирать от голоду придется), перебираются сюда, на чумную сторону, чтобы купить чего-либо съестного подешевле… А может, оно заражено… ну, все равно пропадать!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.