Читать книгу "Долг: первые 5000 лет истории"
Автор книги: Дэвид Гребер
Жанр: Экономика, Бизнес-Книги
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
* * *
Было бы поучительно, на мой взгляд, остановиться ненадолго на этом термине – «купец – искатель приключений». Изначально он просто обозначал купца, ведущего дела за пределами своей страны. Однако именно в это время, между 1160 и 1172 годом, в самый расцвет шампанских ярмарок и итальянских торговых империй, термин «приключение» (adventure) стал приобретать свое современное значение. Заслуга эта принадлежит прежде всего французскому поэту Кретьену де Труа, автору знаменитых романов о короле Артуре, – возможно, более всего он известен тем, что первым рассказал историю сэра Персиваля и Священного Грааля. Романы были новым жанром литературы, в котором появился новый тип героя – «странствующий рыцарь», блуждавший по миру именно в поисках «приключений» в современном смысле этого слова: опасные ситуации, любовь, сокровища и признание. Истории о рыцарских приключениях быстро стали очень популярными, и у Кретьена появилось множество подражателей, а главные герои его историй – Артур, Гвиневра, Ланселот, Гавейн, Персиваль и прочие – до сих пор всем известны. Этот куртуазный идеал галантного рыцаря, походов, турниров, романов и приключений остается ключевым элементом наших представлений о Средних веках [688]688
О понятии приключения см.: Auerbach 1946; Nerlich 1977.
[Закрыть].
Любопытно, что с реальностью он почти никак не связан. Ничего даже отдаленно напоминающего «странствующего рыцаря» в действительности никогда не существовало. «Рыцарями» изначально называли свободных воинов, которые были младшими, а зачастую и незаконнорожденными сыновьями из семей мелкой знати. Прав на наследство они не имели и потому были вынуждены сбиваться в отряды и искать удачу. Многие из них остались лишь бродячими бандами грабителей, постоянно искавших возможности поживиться: это были именно те люди, которые делали жизнь купца такой опасной. В XII веке этот феномен достиг пика, и гражданским властям пришлось предпринять серьезные усилия для того, чтобы поставить этих опасных людей под контроль: кодекс рыцарской чести и турниры были прежде всего призваны удерживать их на расстоянии, поскольку они, с одной стороны, настраивали рыцарей друг против друга, а с другой – превращали всё их существование в своего рода стилизованный ритуал [689]689
Этот аргумент выдвигает Дюби (Duby 1973). «Круглый стол» изначально был разновидностью турнира, а в начале XIV века эти турниры превратились в подражание двору короля Артура, а их участники брали на себя роли рыцарей Круглого стола: Галахада, Гавейна, Борса и др.
[Закрыть]. Вместе с тем идеал одинокого странствующего рыцаря в поисках какого-нибудь галантного приключения, по-видимому, возник из ниоткуда.
Это важно, потому что этот образ занимает центральное место в наших представлениях о Средних веках; и объяснение, на мой взгляд, очень показательно. Стоит вспомнить, что в эту эпоху купцы добились беспрецедентной власти в обществе и даже в политике, однако, в отличие от ислама, где персонаж вроде Синдбада – успешного купца – искателя приключений – мог служить вымышленным образцом идеальной жизни, здесь купцы, в противоположность воинам, никогда не считались примером для подражания в чем бы то ни было.
Скорее всего, не случайно, что Кретьен жил в Труа, в самом сердце шампанских ярмарок, которые, в свою очередь, превратились в ключевой торговый узел Западной Европы [690]690
Это также было время, когда технологические новшества, особенно изобретение арбалета и появление профессиональных армий, снизили роль рыцарей в бою (Vance 1973).
[Закрыть]. Хотя на создание образа Камелота его, по-видимому, вдохновила жизнь при дворе Генриха Щедрого (1152–1181), графа Шампани, и его жены Марии, дочери Элеоноры Аквитанской, на деле придворными были «коммерсанты» низкого происхождения, служившие приставами на ярмарках, а большинство настоящих рыцарей довольствовались ролью сторонних наблюдателей и охранников или развлекали двор, участвуя в турнирах.
Это не значит, что турниры не превратились в полноценный экономический феномен. Об этом в начале XX века писал исследователь Средневековья Эми Келли:
Биограф Уильяма Маршала дает представление о том, как эта толпа куртуазных воинов развлекалась на состязаниях в Западной Европе. На турниры, устраивавшиеся весной, от Пятидесятницы до Иванова дня, приблизительно дважды в месяц стекались молодые аристократы, численность которых иногда доходила до трех тысяч и которые занимали ближайший город. Там же собирались торговцы лошадьми из Ломбардии и Испании, из Британии и Нидерландов, а также оружейники, продавцы тканей для людей и животных, ростовщики, мимы и рассказчики, акробаты, колдуны и другие джентльмены со всех концов света. Артисты всех мастей находили себе покровителей. В палатах устраивались пиры, а в кузницах звон не смолкал всю ночь. Споры на деньги и игра в кости сопровождались потасовками со скверными последствиями – кому-то разбивали голову, кому-то выбивали глаз. Похвалить своих рыцарей на поле выходили дамы благородные и не очень.
Опасности, скопление народа, призы создавали у людей ощущение, будто они были на войне. Вознаграждение было великолепным, ведь победителю доставался приз, лошадь и побежденный, за которого он получал выкуп. Для оплаты выкупа закладывались поместья или же несчастная жертва попадала в лапы ростовщиков, отдавая им своих людей, а в крайнем случае и себя в качестве заложников. Острие копья создавало и разрушало целые состояния, и многим участникам так и не удавалось вернуться домой [691]691
Kelly 1937: 10.
[Закрыть].
Получалось, что купцы не просто поставляли товары, которые продавались на ярмарках. Поскольку в теории побежденные рыцари были обязаны своими жизнями победителям, купцы, выступая в роли заимодавцев, неплохо наживались за счет распродажи их активов. С другой стороны, рыцарь, стремясь предстать во всём великолепии, мог занять крупные суммы, чтобы своими победами произвести впечатление на какую-нибудь благородную даму (с солидным приданым); другие занимали деньги на проституток и азартные игры, недостатка в которых на таких мероприятиях не было. Проигравшим в конечном счете приходилось продавать свои доспехи и лошадей, из-за чего они могли отправиться разбойничать на большой дороге, начать подстрекать народ к погромам (если их кредиторами были евреи) или же, если у них были земли, предъявить новые требования тем несчастным, которые на них обретались.
Другие отправлялись на войну, которая сама по себе создавала новые рынки [692]692
Недавний убедительный анализ см. в: Schoenberger 2008, где сравнивается роль военной мобилизации в создании рынков в Греции и Риме, с одной стороны, и в средневековой Западной Европе – с другой.
[Закрыть]. Один из самых ярких инцидентов такого рода произошел в замке Экри в Шампани в ноябре 1199 года, когда множество рыцарей, участвовавших в турнире, устроенном Теобальдом, сыном Генриха Шампанского, охватил могучий религиозный порыв, побудивший их покинуть своих дам и принести обет, что они отвоюют Святую землю. Затем армия крестоносцев зафрахтовала флот венецианцев, пообещав им в обмен половину от всех доходов, которые принесет поход. Однако, вместо того чтобы отправиться в Святую землю, они разграбили (куда более богатый и православный) христианский город Константинополь после продолжительной и кровопролитной осады. Фламандский граф по имени Болдуин стал «латинским императором Константинополя», но попытка наладить управление городом, который был сильно разрушен и лишился всех ценностей, привела к тому, что он и его бароны столкнулись с большими финансовыми трудностями. Воспроизводя в гигантском масштабе то, что происходило на множестве турниров, они в конце концов были вынуждены срывать металл с церковных крыш и распродавать священные реликвии, чтобы расплатиться с венецианскими кредиторами. К 1259 году Болдуин настолько увяз в долгах, что заложил своего сына, который отправился в Венецию в качестве обеспечения кредита [693]693
Wolf 1954.
[Закрыть].
Но всё это не отвечает на вопрос: откуда взялся этот образ одинокого странствующего рыцаря, который блуждает по лесам легендарного Альбиона, бросает вызов соперникам, борется с великанами, феями, колдунами и таинственными зверями? Теперь на него можно дать точный ответ. На самом деле это лишь возвышенный романтический образ самих странствующих купцов, людей, которые в одиночку отправлялись в рискованные путешествия через дебри и чащи с туманными перспективами [694]694
Этот аргумент первым выдвинул Ванс (Vance 1986: 48). Сходство еще более очевидно в романе «Парсифаль», который был написан Вольфрамом фон Эшенбахом двадцатью годами ранее и в котором рыцари «свободно скитаются по Испании, Северной Африке, Египту, Сирии, доходя до Багдада, Армении, Индии и Цейлона» (Adolf 1957: 113), – в нем есть бесчисленное количество отсылок к исламу (Adolf 1947, 1957). Все эти края были известны европейцам той поры только благодаря торговле. Тот факт, что те редкие торговцы, что появляются на страницах романа, никогда не вызывают симпатии, имеет мало значения.
[Закрыть].
А как же Грааль, этот таинственный предмет, который стремились найти все странствующие рыцари? Как ни странно, Рихард Вагнер, сочинивший оперу «Парсифаль», первым предположил, что у истоков идеи Грааля лежали новые формы финансов [695]695
Вагнер, «Die Wibelungen: Weltgeschichte aus der Sage» (1848) – или, в переводе, «Всемирная история на основании сказания». Я излагаю доводы Вагнера, исходя из другого прекрасного, хотя и порой экстравагантного эссе Марка Шелла под названием «Объяснение Грааля» («Accounting for the Grail», 1992: 37–38). На самом деле доводы Вагнера сложнее: они сосредотачиваются на бесплодной попытке императора Священной Римской империи Фридриха Барбароссы покорить итальянские города-государства и на отказе от принципа, в соответствии с которым собственность может проистекать только от короля; на смену ему пришла купеческая частная собственность, которая отражена в финансовой абстракции.
[Закрыть]. Если герои эпосов прежних времен искали горы вполне реального золота и серебра и сражались за них – например, за сокровища Нибелунгов, то новые герои, рожденные в условиях новой торговой экономики, стремились к чисто абстрактным формам стоимости. В конце концов, никто точно не знал, как выглядел Грааль. Даже в эпосах наблюдается расхождение: иногда это блюдо, иногда – чаша, иногда – камень. (Вольфрам фон Эшенбах представлял его в виде драгоценного камня, выбитого из шлема Люцифера в одной из битв на заре времен.) В сущности, это неважно. Главное в том, что это нечто невидимое, неосязаемое, но в то же время обладающее бесконечной, неисчерпаемой ценностью, содержащее в себе всё, способное превратить пустыню в цветущий край, накормить весь мир, оказать духовную поддержку и вылечить израненное тело. Марк Шелл даже предположил, что лучше всего его представить в виде незаполненного чека, квинтэссенции финансовой абстракции [696]696
Шелл считает, что в Грааль трансформировалось более древнее понятие рога изобилия, или неистощимой мошны, в эпоху, которая «только начинала привыкать к чекам и кредиту», и отмечает связь этой легенды с тамплиерами, а также с тем фактом, что Кретьен, имя которого означает «христианин», по-видимому, был обращенным евреем. Вольфрам также утверждал, что почерпнул легенду из еврейского источника (Shell 1992: 44–45).
[Закрыть].
Так чем были Средние века?
Каждый из нас половинка человека, рассеченного на две камбалоподобные части, и поэтому каждый ищет всегда соответствующую ему половину.
Платон. Пир
Вагнер ошибся в одном: введение финансовой абстракции было признаком не того, что Европа выходила из Средних веков, а того, что она запоздало в них вступала.
Обвинять за это Вагнера не стоит. Почти все совершают эту ошибку, потому что наиболее характерные средневековые институты и идеи пришли в Европу так поздно, что мы ошибочно принимаем их за первые ростки современности. Мы уже видели это на примере переводных векселей, которые использовались на Востоке уже около 700–800 годов, но в Европу попали лишь несколько столетий спустя. Независимый университет – возможно, самый характерный средневековый институт – другое тому подтверждение. Наланда была основана в 427 году, другие независимые высшие учебные учреждения существовали в Китае и на Ближнем Западе (от Каира до Константинополя) за несколько веков до возникновения подобных институтов в Оксфорде, Париже и Болонье.
Если Осевое время стало эпохой материализма, то Средние века были прежде всего эпохой трансцендентности. Крушение древних империй почти нигде не привело к появлению новых [697]697
Даже Китай часто пребывал в состоянии раздробленности. Почти все средневековые проекты построения империй внедрялись в жизнь не профессиональными армиями, а кочевыми народами – арабами, монголами, татарами и тюрками.
[Закрыть]. Народные религиозные движения, некогда носившие подрывной характер, вдруг стали доминирующими институтами. Рабство пришло в упадок или исчезло, заметно снизился общий уровень насилия. По мере роста торговли ускорялось развитие технологий; более мирные условия сделали более свободным перемещение не только шелка и специй, но и людей и идей. Тот факт, что средневековые китайские монахи могли посвящать свое время переводу древних трактатов с санскрита, а студенты медресе в средневековой Индонезии спорили по-арабски о юридических терминах, свидетельствует о космополитизме этой эпохи.
Наше представление о Средних веках как об «эпохе веры», а значит, эпохе слепого подчинения авторитету является наследием французского Просвещения. Смысл оно имеет только в том случае, если вы полагаете, что «Средние века» были прежде всего европейским явлением. Не только Дальний Запад был необычайно жестоким местом по мировым стандартам, но и католическая церковь была чрезвычайно нетерпимой. В средневековых Китае, Индии или в исламском мире трудно отыскать много аналогов, например, сжиганию «ведьм» или уничтожению еретиков. Более типичной была модель, которая преобладала в определенные периоды китайской истории и в соответствии с которой считалось совершенно допустимым, когда ученый муж увлекался даосизмом в юности, обращался к конфуцианству в зрелом возрасте, а на склоне лет становился буддистом. Если в средневековом мышлении и есть суть, то заключается она не в слепом подчинении авторитету, а скорее в настойчивом стремлении показать, что ценности, предопределяющие нашу повседневную жизнь, особенно в юридической и рыночной сферах, расплывчаты, ошибочны, призрачны или порочны. Истинная ценность заключается в другом, в области, которую нельзя постичь напрямую, – к ней лишь можно приблизиться посредством учения и созерцания. Но это, в свою очередь, превращало созерцательные способности и весь вопрос о познании в бесконечную проблему. Возьмем для примера головоломку, занимавшую умы мусульманских, христианских и еврейских философов: что означает, когда мы одновременно говорим, что можем познать Бога только при помощи разума, но что разум сам по себе божественен? Китайские философы сталкивались с подобными головоломками, когда задавались вопросом: «Читаем ли мы классиков, или они читают нас?» Почти все интеллектуальные споры этой эпохи так или иначе возвращались к этому вопросу. Создается ли мир нашим умом, или наш ум создается миром?
Те же трудности мы можем наблюдать в преобладающих денежных теориях. Аристотель утверждал, что у золота и серебра нет собственной ценности и что поэтому деньги были лишь социальной условностью, изобретенной человеческими сообществами для облегчения обмена. Они появились «по установлению, и в нашей власти изменить их или вывести из употребления», если мы все решим, что именно это мы хотим сделать [698]698
Перевод приводится по изданию: Аристотель. Никомахова этика. 5.8.5 / пер. Н. Брагинской. М.: ЭКСМО-Пресс, 1997.
[Закрыть]. В материалистической интеллектуальной среде Осевого времени эта точка зрения не получила широкого распространения, но в позднем Средневековье она стала общепринятой. Аль-Газали был первым, кто к ней примкнул. Он даже пошел еще дальше, заявив, что тот факт, что золотая монета не имеет собственной стоимости, является основой ее стоимости как денег, поскольку именно это отсутствие стоимости позволяет ей «управлять» стоимостью других вещей, измерять ее и регулировать. Но вместе с тем аль-Газали отрицал, что деньги – это социальная условность. Их дал нам Господь [699]699
Он сравнивает деньги не только с почтальоном, но еще и с «правителем», который также находится за пределами общества, для того чтобы управлять взаимодействием между нами и регулировать его. Интересно отметить, что Фома Аквинский, на которого аль-Газали мог повлиять напрямую (Ghazanfar 2000), принимал довод Аристотеля о том, что деньги – это социальная условность, которую люди могут легко изменить. В позднем Средневековье в католицизме эта точка зрения стала на какое-то время доминирующей.
[Закрыть].
Аль-Газали был мистиком и консерватором в политике, поэтому можно было бы сказать, что он в конечном счете открещивался от наиболее радикальных следствий своих собственных идей. Но можно также задаться вопросом, было ли в Средние века таким уж радикальным утверждение о том, что деньги – это произвольная социальная условность. В конце концов, христианские и китайские мыслители, настаивавшие на том, что это так, почти всегда подразумевали, что деньги – это то, что было угодно императору или королю. В этом смысле мнение аль-Газали прекрасно сочеталось со стремлением ислама защищать рынок от вмешательства со стороны политики посредством утверждения, что рынок находится под покровительством религиозных властей.
* * *
Тот факт, что средневековые деньги принимали такие абстрактные, виртуальные формы: чеки, бирки, бумажные банкноты, означает, что вопросы вроде «Что имеется в виду, когда мы говорим, что деньги – это символ?» отражали самую суть философских проблем той эпохи. Наиболее ярко это проявляется в истории самого слова «символ». Здесь мы обнаруживаем такие параллели, которые иначе как ошеломляющими не назвать.
Утверждая, что монеты – это лишь социальная условность, Аристотель использовал термин «симболон», от которого происходит наше слово «символ». Изначально греческое слово «симболон» обозначало бирку – предмет, который разламывался надвое при заключении контракта или соглашения или при помощи которого фиксировался и списывался долг. Так что наше слово «символ» восходит к предметам, которые разламывали при заключении долговых договоров того или иного рода. Это удивительно. Но что на самом деле примечательно, так это то, что современное ему китайское слово «фу», или «фу хао», означающее символ, имеет почти такое же происхождение [700]700
Насколько мне известно, единственным ученым, который отметил эту связь, был Бернар Фор, французский исследователь японского буддизма: Faure 1998: 798; 2000: 225.
[Закрыть].
Начнем с греческого термина «симболон». Два друга за ужином могли создать симболон, взяв какой-нибудь предмет – кольцо, костяшку, глиняный предмет посуды – и разбив его на две части. Впоследствии, когда один из них нуждался в помощи другого, они могли соединить свои половинки в напоминание о дружбе. Археологи обнаружили сотни таких небольших табличек о дружбе, часто изготавливавшихся из глины. Затем с их помощью начали скреплять договоры и использовать их вместо свидетелей [701]701
Однако позже, когда сделки с наличностью получили более широкое распространение, термин стал применяться к небольшим суммам наличности, которые вносились как первый взнос – скорее в значении задатка. О симболонах в целом: Beauchet 1897; Jones 1956: 217; Shell 1978: 32–35.
[Закрыть]. Этим словом также обозначались различные метки: те, что давались афинским присяжным для голосования, или билеты в театр. Оно также могло означать и деньги, но только в том случае, если у денег не было собственной стоимости: например, бронзовые монеты, стоимость которых определялась местными договоренностями. Симболон мог быть и письменным документом, например паспортом, договором, доверенностью или квитанцией [702]702
Descat 1995: 986.
[Закрыть]. В более широком смысле он стал обозначать предзнаменование, предвестие, симптом или же – в более привычном сегодня значении – символ.
Переход к последнему, видимо, был двойственным. Аристотель акцентировал внимание на том, что бирка могла быть чем угодно: сам предмет значения не имел, главным было то, что его можно было разломить напополам. То же самое происходит с языком: слова – это звуки, при помощи которых мы обозначаем предметы или идеи, но эта связь произвольна: нет какой-то особой причины, например, почему слово «собака» выбрали для обозначения животного, а слово «бог» – для обозначения божества, а не наоборот. Единственная причина этого – социальная условность: соглашение между всеми говорящими на данном языке, что этот звук будет относиться к этой вещи. В этом смысле все слова были произвольными знаками соглашения [703]703
Аристотель. О толковании, 1.16–17. Уайтакер (Whitaker 2002: 10) отмечает, что для Аристотеля «значение слова определяется условностью, равно как и важность, которой наделяется бирка, метка или билет, зависит от соглашения между заинтересованными сторонами».
[Закрыть]. То же, разумеется, относится и к деньгам: для Аристотеля не только бронзовые монеты, которые не имеют ценности сами по себе, но за которыми мы соглашаемся признавать определенную стоимость, но и вообще все деньги, даже золото, являются всего лишь симболоном, социальной условностью [704]704
Аристотель. Никомахова этика, 5.8.5.
[Закрыть].
Всё это стало считаться общим местом в XIII веке, во времена Фомы Аквинского, когда правители могли изменять стоимость денег, просто издавая соответствующий указ. Однако средневековые теории символов в большей степени восходили не к Аристотелю, а к мистическим религиям древности, в которых слово «симболон» стало обозначать некоторые тайные формулы или талисманы, доступные для понимания лишь посвященным [705]705
Однако они верили, что эти формулы обобщали или «сплачивали» суть этих секретных истин, которые раскрывали мистерии: слово «симболон» происходит от глагола «симбаллейн», означавшего «собирать, объединять или сравнивать».
[Закрыть]. Так из конкретного знака, который можно было воспринять при помощи чувств, он превратился в знак, который можно понять только в связи с некоей потаенной реальностью, лежащей за пределами сферы чувственного восприятия [706]706
Müri 1931; Meyer 1999. Все свои знания о симболонах мы черпаем из христианских источников. Позднее христиане приняли собственный симболон – кредо, который оставался основным соответствием термина «символ» на протяжении Средних веков (Ladner 1979).
[Закрыть].
Самым известным теоретиком символа, произведения которого в Средние века имели широкое распространение и высоко ценились, был греческий христианский мистик, живший в VI веке. Его настоящее имя затерялось во тьме веков, и потому мы знаем его под псевдонимом Дионисий Ареопагит [707]707
Или Псевдо-Дионисий, поскольку настоящим Дионисием Ареопагитом был афинянин, живший в I веке и обращенный в христианство святым Павлом. В своих произведениях Псевдо-Дионисий пытается примирить, с одной стороны, неоплатонизм с его пониманием философии как процесса освобождения души от материальной сущности и ее воссоединения с Божественным, а с другой – христианское вероучение. К сожалению, его наиболее значимое произведение – «Символическое богословие» – было утрачено, но все дошедшие до нас труды так или иначе касаются этого вопроса.
[Закрыть]. Взяв понятие символа в более широком значении, Дионисий использовал его для рассмотрения важной интеллектуальной проблемы той эпохи: как люди могут познать Бога? Как мы, чье знание ограничено теми сторонами материального мира, которые могут воспринять наши чувства, можем познать существо, чья природа материальному миру полностью чужда, – как он пишет, «ту бесконечность за пределами существа, то единство, находящееся за пределами понимания»? [708]708
Цит. по: Barasch 1993: 161.
[Закрыть] Это было бы невозможно, если бы не тот факт, что Бог в своем всемогуществе может сделать всё, а значит, подобно тому как он вкладывает свое тело в евхаристию, он может открыть себя нашему разуму посредством бесконечного многообразия материальных форм. Любопытно предупреждение Дионисия о том, что мы не можем начать понимать, как действуют символы, до тех пор, пока мы не избавимся от представления о том, что Божественные вещи, скорее всего, прекрасны. Образы светящихся ангелов и небесных колесниц только сбивают нас с толку, поскольку заставляют думать, что Небеса так и выглядят, хотя на самом деле мы не можем помыслить, на что похожи Небеса. Настоящими же символами являются, так же как и изначальный симболон, обычные предметы, отобранные на первый взгляд случайно; зачастую это некрасивые, несуразные вещи, сама нелепость которых напоминает нам о том, что они не являются Богом, о том, что Бог «выходит за пределы любой материальности», даже если в другом смысле они и есть Бог [709]709
Псевдо-Дионисий. О небесной иерархии, 141 А – С. В целом о теории символа Дионисия и ее влиянии см.: Barasch 1993: 158–180, а также Goux 1990: 67; Gadamer 2004: 63–64.
[Закрыть]. Однако представление о том, что они в любом случае представляют собой знаки соглашения между равными людьми, здесь полностью исчезает. Символы – это подарки, абсолютно свободные иерархические дары, которые преподносятся существом, стоящим настолько выше нас, что любая мысль о взаимности, долге или взаимном обязательстве кажется просто невероятной [710]710
Он называет их, как и причастие, «дарами, которые даются нам в символическом смысле». «О небесной иерархии» 124А.
[Закрыть].
Сравните греческое понимание, приведенное выше, со статьей, взятой из китайского словаря:
Фу. Соглашаться, вести счет по биркам. Две половинки бирки.
> очевидность; удостоверение личности, мандат
> исполнить обещание, сдержать слово
> примирять
> взаимное соглашение между небесным промыслом
и человеческими делами
> бирка, чек
> императорская печать или клеймо
> гарантия, доверенность, верительная грамота
> соединение двух половинок бирки при выполнении
> соглашения
> символ, знак… [711]711
Mathews 1934: 283. Сравним это с определением симболона: а) бирка, то есть каждая из двух половинок или соответствующих частей кости или другого предмета, который разломили два друга или две договаривающиеся стороны, после чего каждая из них забрала одну часть для подтверждения личности предъявителя; б) другие приспособления, имеющие ту же цель, например оттиск печати на воске; 1) любой знак, служащий удостоверением личности; 2) гарантия; 3) знак, прежде всего доброй воли. По Лидделлу и Скотту (Liddell and Scott 1940: 1676–1677), без примеров и с переводом на английский язык слов «костяшка» и «друг».
[Закрыть]
Эволюция была почти такой же. Как и симболоны, фу могли быть бирками, договорами, официальными печатями, гарантиями, паспортами или верительными грамотами. Если дело касалось обещания, они могли воплощать соглашение, долговой договор или даже вассальные отношения, поскольку менее знатный сеньор, который соглашался стать вассалом другого человека, разламывал бирку точно так же, как если бы он занимал зерно или деньги. Общей чертой здесь является то, что две изначально равные стороны заключают договор, по которому одна из них соглашается занять подчиненное положение. Позднее, по мере углубления централизации государства, фу в основном использовалось для передачи приказов чиновникам: получив назначение в провинцию, чиновник забирал левую половину с собой, а когда император хотел передать ему важное поручение, он отправлял правую половину с вестником, для того чтобы чиновник точно знал, что это действительно воля императора [712]712
Rotours 1952: 6. Более подробно о «фу» (или «ци» – другое название для долговых бирок, которые могли иметь более широкое использование в качестве «меток»): Rotours 1952; Kaltenmark 1960; Kan 1978; Faure 2000: 221–229; Falkenhausen 2005.
[Закрыть].
Мы уже видели, что бумажные деньги родились из бумажных версий долговых договоров, которые разрывались напополам и затем воссоединялись. Конечно, для китайских теоретиков утверждение Аристотеля о том, что деньги – это просто социальная условность, вряд ли было радикальным; оно просто принималось как данность. Деньги были тем, что было угодно императору. Хотя и здесь была небольшая оговорка, как следует из приведенной выше словарной статьи: «фу» также означало взаимное соглашение между небесным промыслом и человеческими делами. Подобно тому как чиновники назначались императором, сам император назначался высшей силой и мог править эффективно лишь до тех пор, пока обладал Небесным мандатом: именно поэтому благоприятные предзнаменования назывались «фу» и были знаками расположения Небес к правителю, в то время как стихийные бедствия свидетельствовали о том, что он сбился с верного пути [713]713
Здесь есть интересная деталь: воля Небес является в некотором смысле волей народа и различные китайские мыслители по-разному расставляли здесь акценты. Например, Сунь-цзы полагал, что власть царя основана на доверии народа. Он также считал, что, хотя доверие среди народа поддерживается при помощи договоров, обеспеченных бирками, при действительно справедливом царе социальное доверие достигнет таких масштабов, что такие предметы станут ненужными (Roetz 1993: 73–74).
[Закрыть].
В этом китайские идеи немного сближались с христианскими. Но в китайских представлениях о Вселенной было одно ключевое отличие: поскольку в них не было непреодолимой пропасти между нашим миром и потусторонним, то о договорных отношениях с богами не шло даже и речи. Это особенно справедливо для средневекового даосизма, в рамках которого церемония посвящения в монахи носила название «раскалывание бирки» и заключалась в разрывании клочка бумаги, представлявшего собой договор с Небесами [714]714
Kohn 2000: 330. То же было и в Японии: Faure 2000: 227.
[Закрыть]. То же происходило и с волшебными талисманами, которые также назывались «фу» и которые приверженец веры мог получить от своего наставника. Это были бирки в буквальном смысле слова: верующий брал одну половину, а вторую, как считалось, оставляли себе боги. Такие талисманы фу имели форму диаграмм, которые представляли собой разновидность Небесного письма, доступного для понимания только богам, и призывали богов помочь их обладателю; зачастую они давали приверженцу право призывать армии Божественных заступников, с помощью которых он мог поразить демонов, излечить больных или получить другие чудесные способности. Однако, как и симболоны Дионисия, они могли превратиться в предметы созерцания, при помощи которых ум человека мог обрести некое знание о невидимом мире, лежащем за пределами нашего мира [715]715
В «Энциклопедии даосизма» они описываются как «диаграммы, которые являются разновидностью Небесного письма и черпают свою силу из того, что воспроизводят свой Божественный образец, находящийся во власти божеств, даровавших их» (Bokenkamp 2008: 35). О даосском «фу»: Kaltenmark 1960; Seidel 1983; Strickmann 2002: 190–191; Verellen 2006; о буддистских параллелях см.: Faure 1998; Robson 2008.
[Закрыть].
Многие из наиболее ярких зрительных символов, возникших в средневековом Китае, восходят к таким талисманам – например, символ реки или, если уж на то пошло, символ инь-ян, который, по-видимому, развился из него [716]716
Sasso 1978; истоки символа инь-ян остаются неясными и вызывают споры, однако те синологи, с которыми я консультировался, считают эту версию правдоподобной. Общим словом, которым в современном китайском языке передается понятие «символ», является «фухао», непосредственно проистекающее из «фу».
[Закрыть]. Достаточно взглянуть на символ инь-ян, чтобы представить правую и левую (иногда их еще называют «мужской» и «женской») половинки бирки.
* * *
Бирка устраняет необходимость присутствия свидетелей; если оба согласны, то каждый знает, что соглашение между договаривающимися сторонами достигнуто. Именно поэтому Аристотель усматривал в ней подходящую метафору для слов: слово А соответствует понятию Б, потому что есть негласная договоренность о том, что мы будем действовать так, будто так оно и есть. В бирках удивительно то, что, хотя они и возникли как простые знаки дружбы и солидарности, почти во всех позднейших примерах обе стороны соглашаются создать отношения неравенства – долга, обязательства, подчинения приказам другого. Это, в свою очередь, позволяет использовать метафору отношений между материальным миром и тем более могущественным миром, который в конечном счете наделяет первый смыслом. Обе стороны – это одно и то же. Однако они создают абсолютное различие. Поэтому для средневекового христианского мистика, как и для средневековых китайских колдунов, символы могли быть в буквальном смысле кусочками Неба, пусть даже первому они давали язык, позволявший понимать существа, с которыми невозможно вступить во взаимодействие, а вторым они предоставляли способ взаимодействия и даже возможность заключать практические соглашения с существами, чей язык понять нельзя.
С одной стороны, это лишь другая версия тех дилемм, которые возникают всякий раз, когда мы пытаемся переосмыслить мир в категориях долга, этого специфического соглашения между двумя равными людьми, по которому они перестают быть равными до тех пор, пока равенство между ними не будет восстановлено. Однако эта проблема приобрела особую остроту в Средние века, когда экономика получила духовное измерение. По мере того как золото и серебро скапливалось в священных местах, обычные сделки повсюду стали осуществляться при помощи кредита. Споры о богатстве и рынках неизбежно превратились в споры о долге и нравственности, а споры о долге и нравственности перетекли в споры о нашем месте во Вселенной. Как мы видели, решения этих споров заметно различались. Европа и Индия вернулись к иерархии: общество разделилось на сословия священников, воинов, купцов и крестьян (или просто на священников, воинов и крестьян в христианстве). Долги между сословиями считались опасными, поскольку подразумевали потенциальное равенство и зачастую вели к прямому насилию. В Китае долг, напротив, стал управляющим принципом космоса: это и кармические и молочные долги, и долговые контракты между людьми и Небесными силами. С точки зрения властей, всё это вело к излишествам и теоретически к большой концентрации капитала, которая могла полностью нарушить баланс в обществе. Правительство было обязано постоянно вмешиваться для поддержания плавного и справедливого функционирования рынков и для предотвращения новых взрывов народного недовольства. В исламском мире, где богословы полагали, что Господь каждое мгновение заново создавал всю Вселенную, рыночные колебания рассматривались лишь как еще одно проявление Божественной воли.
Поразительно то, что осуждение купца в конфуцианстве и его прославление в исламе в конечном счете приводили к одному и тому же результату: к складыванию зажиточных обществ с процветающими рынками, в которых тем не менее так и не возникли крупные купеческие банки и промышленные фирмы, ставшие отличительными чертами современного капитализма. Это особенно поражает в исламе. Конечно, в исламском мире были персонажи, которых иначе как капиталистами не назвать. Крупных купцов называли «сахиб ал-мал», или «собственники капитала», и теоретики права свободно рассуждали о создании и расширении капитальных фондов. В эпоху расцвета Халифата некоторые из таких купцов обладали миллионами динаров и искали способы выгодного вложения средств. Почему тогда здесь не появилось ничего похожего на современный капитализм? Я бы выделил два фактора. Во-первых, исламские купцы серьезно относились к своей идеологии свободного рынка. Рынок не находился под прямым контролем правительства; договоры заключались между индивидами – в идеале «рукопожатием и возведением глаз к небу», – а значит, различие между честью и кредитом исчезло. Это неизбежно: не может быть беспощадной конкуренции там, где никто не удерживает людей от того, чтобы перерезать друг другу глотку. Во-вторых, ислам серьезно относился к принципу, согласно которому доходы являются вознаграждением за риск, – этот принцип впоследствии стал частью классической экономической теории, но далеко не всегда соблюдался на практике. Считалось, что торговые предприятия были в буквальном смысле приключениями, в которых торговцы подвергали себя риску штормов и кораблекрушения, нападения диких кочевников, преодоления лесов, степей и пустынь, столкновения с экзотической и непредсказуемой иностранной таможней и с произволом властей. Финансовые механизмы, призванные позволить избежать этих рисков, считались нечестивыми. Это было одно из возражений против ростовщичества: если кто-то требует фиксированную процентную ставку, то доходы гарантированы. Торговые инвесторы также должны были брать на себя часть риска. Из-за этого большинство видов финансов и страхования, которые впоследствии получили распространение в Европе, здесь не могли появиться [717]717
Поскольку я вступаю в полемику по вопросу о том, почему в исламском мире не сложился современный капитализм, мне кажется обоснованным и довод Удовича (Udovitch 1975: 19–21) о том, что исламский мир никогда не развивал безличных кредитных механизмов, и возражение Рея (Ray 1997: 39–40) о том, что запрет на процент и страхование имел большее значение. Предположение Рэя о том, что различие в законах о наследстве могло сыграть свою роль, также заслуживает дальнейшего исследования.
[Закрыть].
В этом смысле буддистские монастыри раннесредневекового Китая представляют собой другую крайность. Неисчерпаемые сокровищницы были неисчерпаемыми потому, что могли делать надежные вложения, постоянно одалживая деньги под процент и всегда оставляя нетронутым свой капитал. В этом была вся суть. Поступая так, буддизм, в отличие от ислама, создал нечто очень похожее на то, что мы сегодня называем корпорациями, – организации, которые, благодаря обворожительной юридической фикции, мы представляем себе в виде людей, но которые при этом бессмертны и никогда не должны сталкиваться со всеми человеческими проблемами вроде брака, размножения, немощи и смерти. Выражаясь средневековым языком, они очень похожи на ангелов.
С юридической точки зрения наше понятие корпорации является продуктом европейского Средневековья. Правовое представление о корпорации как о «фиктивном лице» (persona ficta) – лице, которое, как писал Мейтленд, великий английский историк права, «бессмертно, которое предъявляет иски и привлекается к суду, владеет землями, обладает собственной печатью и устанавливает правила для естественных лиц, составляющих ее» [718]718
Maitland 1908: 54.
[Закрыть], – впервые было обосновано в каноническом праве папой Иннокентием IV в 1250 году. Одними из первых организаций, к которым оно стало применяться, были монастыри; впоследствии оно распространилось на университеты, церкви, муниципалитеты и цехи [719]719
Davis 1904.
[Закрыть].