Читать книгу "Долг: первые 5000 лет истории"
Автор книги: Дэвид Гребер
Жанр: Экономика, Бизнес-Книги
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
В результате все нравственные отношения стали считаться долгами. «Прости нам наши долги» – именно в эту эпоху, в самом конце Средневековья, такой перевод «Отче наш» стал столь популярным. Грехи – это долги перед Господом: они неизбежны, но с ними можно справиться, поскольку в конце времен наши нравственные долги и займы взаимно уничтожатся, когда Господь сведет счета. Понятие долга вплелось даже в интимные отношения между людьми. Как и тив, жители средневековых деревень иногда говорили о «долгах плоти», но это понятие имело совершенно иной смысл: оно подразумевало право обоих партнеров в браке требовать друг от друга секса, которым в принципе можно было заниматься всякий раз, когда он или она этого хотели. Так фраза «уплачивать собственные долги» получила новые оттенки, так же как и римская фраза «выполнять свой долг» за много столетий до того. Джеффри Чосер даже сочинил каламбур из слов «бирка» (tally, или taille по-французски) и «влагалище» (tail) в «Рассказе шкипера», истории о женщине, которая оплачивает долги мужа сексуальными услугами: «Я ж долг супружеский плачу исправно. // А задолжаю – так поставьте в счет, // И заплачу сторицей в свой черед» [777]777
Перевод приводится по изданию: Чосер Д. Кентерберийские рассказы / пер. И. Кашкина, О. Румера. М.: Библиотека Всемирной литературы, 1973. У Чосера полно вещей такого рода: Батская ткачиха много рассуждает о супружеских долгах (например, Cotter 1969). Именно в период между 1400 и 1600 годом всё стало выражаться в категориях долга, что, возможно, отражало начавшееся распространение собственнического индивидуализма и попытки примирить его с более старыми представлениями о нравственности. Историк права Гат (Guth 2008) называет эти столетия «эпохой долга», за которой после 1600 года последовала «эпоха контракта».
[Закрыть].
Даже лондонские купцы иногда обращались к языку социального общения, утверждая, что вся торговля в конечном счете основана на кредите, а кредит – это всего лишь продолжение взаимопомощи. Например, Чарльз Давенант в 1696 году писал, что даже если бы кредитная система полностью лишилась доверия, то долго бы это не продлилось, поскольку по зрелом размышлении люди осознали бы, что кредит – это просто продолжение человеческого общества:
Они обнаружат, что ни одна торговая нация не могла существовать и вести дела на основе реальных запасов [то есть только на основе монет и товаров]; что доверие друг к другу столько же необходимо для создания и поддержания связей между людьми, как и подчинение, любовь, дружба и словесное общение. А когда опыт показывает человеку, насколько он слаб, если действует в одиночку, то он стремится получить помощь от других и обращается за поддержкой к соседям, что, разумеется, постепенно восстанавливает течение кредита [778]778
Davenant 1771: 152.
[Закрыть].
Давенант был необычным купцом (его отец был поэтом). Более типичными представителями его класса были люди вроде Томаса Гоббса, чья книга «Левиафан», изданная в 1651 году, в значительной степени являлась атакой на саму мысль о том, что общество основывается на изначальных связях общинной солидарности.
Можно сказать, что Гоббс первым начал наступление с новых нравственных позиций и наступление это было сокрушительным. Когда вышел «Левиафан», неясно, что больше шокировало его читателей: безжалостный материализм (Гоббс утверждал, что люди представляют собой машины, чьи действия следуют одному-единственному принципу: они стремятся к удовольствию и избегают страдания) или же вытекающий из него цинизм (если любовь, приязнь и доверие являются такими мощными силами, спрашивал Гоббс, то почему же мы прячем в сундуках самые ценные предметы даже от членов своей семьи?). Однако ключевой аргумент Гоббса заключался в том, что люди, движимые личным интересом, не могут самостоятельно обращаться друг с другом справедливо, а значит, общество возникает лишь тогда, когда они понимают, что их собственный долгосрочный интерес состоит в том, чтобы отказаться от части своих свобод и принять абсолютную власть короля; эта мысль мало чем отличалась от доводов, которые богословы вроде Мартина Лютера выдвигали столетием раньше. Гоббс просто заменил ссылки на Библию научным языком [779]779
Маршалл Салинс (Sahlins 1996, 2008) подчеркивал, что рассуждения Гоббса имеют богословские корни. Бо́льшая часть нижеследующего анализа написана под его влиянием.
[Закрыть].
Я хочу обратить особое внимание на понятие «личный интерес», лежащее в основе этого [780]780
Сам Гоббс не использует термин «личный интерес», но говорит об «особых», «частных» и «общих» интересах.
[Закрыть]. Оно дает ключ к пониманию новой философии. Впервые появившись в английском языке во времена Гоббса, это слово напрямую восходило к interesse, римскому правовому термину, обозначавшему процентные платежи. Когда оно вошло в речь, большинство английских авторов считали мысль о том, что всю человеческую жизнь можно представить как преследование личного интереса, циничной и чужеродной – привнесенная Макиавелли, она плохо состыковывалась с английскими нравами. В XVIII столетии образованные люди уже считали ее чем-то само собой разумеющимся.
Но почему именно «интерес»? Зачем разрабатывать общую теорию мотивов, движущих человеком, на основе слова, которое изначально означало «штраф за несвоевременную уплату ссуды»?
Отчасти очарование этого термина объяснялось тем, что он был заимствован из бухгалтерского дела. Это был математический термин и потому казался объективным и даже научным. Утверждение о том, что все мы на самом деле преследуем свой личный интерес, дает возможность отсечь весь сумбурный набор страстей и чувств, которые предопределяют наше повседневное существование, и объяснить мотивацию большей части человеческих поступков (а в их основе лежат не только любовь и приязнь, но еще и зависть, злость, привязанность, жалость, вожделение, замешательство, глупость, возмущение и гордость); оно также позволяет прийти к выводу, что, несмотря на всё это, большинство действительно важных решений основаны на рациональном расчете материальной выгоды, а значит, вполне предсказуемы. «Подобно тому как физический мир управляется законами движения, – писал Гельвеций в отрывке, посвященном Шань Яну, – мир нравственности управляется законами интереса» [781]781
«Об уме» 53, цит. по: Hirschman 1986: 45. Исследование различий между «выгодой» Шань Яна и «интересом» Гельвеция само по себе было бы очень показательно. Эти понятия не тождественны.
[Закрыть]. И, разумеется, на этом допущении можно было строить все замысловатые уравнения экономической теории [782]782
«Интерес» (от interesse) стал широко использоваться в качестве эвфемизма для ростовщичества в XIV веке, а в XVI столетии начал применяться в общем, более привычном, смысле. Гоббс не использует словосочетание «личный интерес», хотя говорит об интересе «частном» и «общем»; однако этот термин уже был распространен – он появился в труде Франческо Гвиччардини, друга Макиавелли, в 1512 году. Общим местом он стал в XVIII веке (см. Hirschman 1977, 1992, особенно вторую главу «о понятии интереса»; Dumont 1981; Myers 1983; Heilbron 1998).
[Закрыть].
Проблема в том, что у этого понятия вовсе не рациональное происхождение. У него богословские корни, и богословские допущения, на которых оно зиждется, никуда не исчезли. «Личный интерес» впервые появляется в трудах итальянского историка Франческо Гвиччардини (который дружил с Макиавелли) около 1510 года как эвфемизм августиновского понятия «самолюбие». По Августину, «Божья любовь» ведет нас к благожелательности по отношению к окружающим; самолюбие, напротив, определяется тем, что со времен грехопадения нас преследует бесконечное, ненасытное стремление к удовлетворению своих желаний – оно настолько сильно, что, окажись мы предоставлены сами себе, мы бы непременно стали соперничать и даже воевать друг с другом. Замена «любви» на «интерес» казалась само собой разумеющейся, поскольку авторы вроде Гвиччардини пытались уйти от мысли о первостепенности любви. Однако эта замена оставила нетронутым допущение о ненасытных желаниях, скрыв его безличным термином, – ведь что такое «интерес», если не желание, чтобы деньги никогда не переставали расти? То же самое произошло, когда его стали применять по отношению к вложениям: «у меня в этом деле свой интерес – 12 %» – это деньги, размещенные так, чтобы постоянно приносить выгоду [783]783
Се (Sée 1928: 187) отмечает, что до начала XIX века слово interesse во французском языке обычно обозначало «капитал»; в английском предпочитали использовать слово stock. Любопытно отметить, что, к примеру, Адам Смит в своем знаменитом отрывке о мяснике и пекаре возвращается к августиновскому термину «самолюбие» («О богатстве народов» 1.2.2).
[Закрыть]. Таким образом, сама мысль о том, что людьми движет прежде всего «личный интерес», уходит корнями в христианское утверждение о том, что все мы неисправимые грешники; если мы будем предоставлены сами себе, то мы не будем просто стремиться к определенному уровню комфорта и счастья и наслаждаться, достигнув его; мы никогда не будем обменивать стружку на наличные, как Синдбад, – оставим в стороне вопрос, зачем нам вообще покупать стружку. И как говорил еще Августин, безграничные желания в ограниченном мире ведут к бесконечной конкуренции, вследствие чего, как утверждал Гоббс, наш единственный шанс обеспечить социальный мир заключается в контрактных соглашениях и строгом принуждении со стороны государственного аппарата.
* * *
История истоков капитализма заключается не в постепенном разрушении традиционных общин безличной силой рынка. Скорее это история того, как кредитная экономика превратилась в экономику интереса, как нравственные сети постепенно преобразовывались под влиянием безличной – и зачастую мстительной – силы государства. Жители английских деревень во времена Елизаветы I или Стюартов не любили обращаться к системе правосудия даже в тех случаях, когда закон был на их стороне, – отчасти потому, что они исходили из принципа, что соседи должны сами решать дела между собой, но прежде всего потому, что закон был необычайно суровым. При Елизавете, например, наказанием за бродяжничество (безработицу) было пригвождение ушей к позорному столбу, когда человека ловили в первый раз, и смерть, если он попадался снова [784]784
Beier 1985: 159–163; cf. Dobb 1946: 234. Общение с цыганами также каралось смертной казнью. В случае бродяжничества судьи столкнулись с такими трудностями, пытаясь найти того, кто согласится поддержать обвинение против бродяг, что позднее были вынуждены заменить смертную казнь публичной поркой.
[Закрыть].
То же относится и к закону о долгах, поскольку зачастую долги могли рассматриваться как преступление, если кредитор оказывался достаточно мстительным. В Челси около 1660 года
Маргарет Шарплес был предъявлен иск за кражу ткани, «из которой она сшила юбку для личного пользования», из лавки Ричарда Беннетта. Она оправдывалась тем, что о продаже ткани она сговорилась со слугой Беннетта, «но, поскольку у нее в кошельке не оказалось достаточно денег, чтобы заплатить, она взяла ее, намереваясь заплатить, как только сможет; и что впоследствии она договорилась с г-ном Беннеттом о цене за нее». Беннетт подтвердил, что так и было: после того как они сошлись на цене в 22 шиллинга, Маргарет «принесла корзину с товарами в качестве залога и четыре шиллинга девять пенсов деньгами». Однако «вскоре он, поразмыслив, отказался соблюдать договоренность, вернул ей корзину и товары» и начал против нее дело [785]785
В: Walker 1996: 244.
[Закрыть].
В результате Маргарет Шарплес была повешена.
Разумеется, мало какой лавочник хотел увидеть, как его клиент, пусть даже самый неприятный, болтается на виселице. Поэтому приличные люди всячески избегали судебных разбирательств. Одним из самых интересных открытий, сделанных Крейгом Малдрю в ходе его исследований, было то, что с течением времени это утверждение всё меньше соответствовало действительности.
Даже в позднем Средневековье в случае действительно крупных займов кредиторы нередко обращались в местные суды – но это делалось для того, чтобы этот долг был публично зафиксирован (напомню, что в те времена большинство людей были неграмотными). Должники соглашались на судебное разбирательство, по-видимому, отчасти потому, что если по займу взимались проценты, то в случае неуплаты долга заимодавец был бы так же виновен перед законом, как и они. До вынесения решения доводилось менее 1 % таких дел [786]786
Helmholtz 1986; Brand 2002; Guth 2008.
[Закрыть]. Узаконивание процента начало менять эту ситуацию. В 1580-х годах, когда процентные ссуды получили распространение среди деревенских жителей, кредиторы стали настаивать на том, чтобы обязательства носили законный характер и чтобы под ними стояла подпись; это привело к такому взрывному росту обращений в суд, что во многих мелких городках почти каждое домохозяйство оказалось вовлеченным в долговую тяжбу того или иного рода. Впрочем, приговоры были вынесены лишь по небольшой доле этих дел: как правило, кредиторы лишь использовали угрозу наказания, чтобы решить вопрос с должниками во внесудебном порядке [787]787
Helmholz 1986; Muldrew 1998: 255; Schofield & Mayhew 2002; Guth 2008.
[Закрыть]. Как бы то ни было, вскоре страх долговой тюрьмы – или чего-то худшего – стал преследовать каждого, а социальное общение стало приобретать преступный оттенок. Даже г-н Ковард, добродушный лавочник, в конечном счете прогорел. Его хорошая репутация стала проблемой, особенно когда он почувствовал, что честь обязывает использовать ее для помощи тем, кому повезло меньше.
Он также торговал товарами с различными партнерами и связался со многими людьми, которые находились в трудных обстоятельствах и дела с которыми не могли принести ни выгоды, ни кредита; посещение им некоторых домов, обладавших дурной репутацией, вызывало тревогу у его жены. А она была женщиной очень ленивой и тайком брала у него деньги, из-за чего его положение усугубилось настолько, что он каждый день ждал ареста. Это, наряду со стыдом, который он испытывал из-за того, что растерял прежнюю репутацию, привело его в отчаяние и разбило ему сердце, поэтому он перестал выходить из дома и вскоре скончался от горя и стыда [788]788
Stout 1742: 121.
[Закрыть].
Наверное, это не вызовет особого удивления, если ознакомиться с источниками той поры, рассказывающими о долговых тюрьмах, особенно о тех из них, что были предназначены для людей неаристократического происхождения. Г-н Ковард, должно быть, об этих тюрьмах прекрасно знал, поскольку условия содержания в самых известных из них, таких как Флит и Маршалси, шокировали публику всякий раз, когда о них заходила речь в парламенте и в народной прессе, падкой до историй о закованных в кандалы должниках, которые, «покрытые грязью и вшами, страдали и гибли от голода и тюремной лихорадки, не находя ни капли сострадания», в то время как в элитной части тех же тюрем повесы из высшего общества наслаждались комфортом и принимали у себя маникюрш и проституток [789]789
«Ужасы тюрем Флит и Маршалси были разоблачены в 1729 году. Было обнаружено, что бедные должники толпятся на «бедной стороне» – покрытые грязью и вшами, они страдали и гибли от голода и тюремной лихорадки, не встречая ни капли сострадания… Мошенников даже не пытались отделить от злополучных должников. Богатый мерзавец, который мог, но не хотел расплачиваться по своим долгам, мог предаваться похоти и разврату в то время, как несчастного бедняка, заточенного в ту же тюрьму, морили голодом и оставляли гнить на «бедной стороне»» (Hallam 1866 V: 269–270).
[Закрыть].
Тем самым криминализация долга представляла собой криминализацию самой основы человеческого общества. Не будет лишним снова подчеркнуть, что в небольшой общине все, как правило, были и кредиторами, и заемщиками. Можно только предполагать, какие противоречия и соблазны появились в общинах, – а общины, несмотря на то, что они основаны на любви, а вернее, потому, что они основаны на любви, всегда полны ненависти, соперничества и страстей – когда стало ясно, что хорошо продуманные интриги, манипуляции и, возможно, толика стратегического мздоимства могли помочь отправить всех тех, кого вы ненавидите, в тюрьму или даже на виселицу. Что на самом деле имел Ричард Беннетт против Маргарет Шарплес? Мы никогда не узнаем подоплеки, но можно с уверенностью утверждать, что она была. Последствия для общинной солидарности должны были быть разрушительными. Неожиданная доступность насилия действительно грозила превратить то, что было основой социального общения, в войну всех против всех [790]790
Не хочу утверждать, что более привычный рассказ об «изначальном накоплении», огораживании общинных земель и становлении частной собственности, изгнании тысяч бывших крестьян, ставших безземельными поденщиками, является ложным. Я просто подчеркиваю менее известную сторону этой истории. Ее особенно полезно подчеркнуть, потому что масштабы огораживаний в эпоху Тюдоров и Стюартов остаются в центре оживленных споров (например, Wordie 1983). Тезис о том, что долг использовался для раскола общин, следует в том же направлении, что и блестящий аргумент Сильвии Федеричи (Federici 2004) о той роли, которую обвинения в ведовстве сыграли в подрыве народных заработков в позднем Средневековье и в расчистке пути для капитализма.
[Закрыть]. В таких условиях неудивительно, что к XVIII веку само понятие личного кредита стало пользоваться дурной славой, а заемщики и заимодавцы стали в равной степени вызывать подозрение [791]791
«Личный кредит получил дурную славу в восемнадцатом веке. Часто говорили, что неправильно ввязываться в долги лишь для того, чтобы оплачивать товары широкого потребления. На все лады расхваливалась денежная экономика и превозносились достоинства благоразумного ведения хозяйства и бережливости. Как следствие, розничный кредит, залоги и кредитование подвергались нападкам, а мишенями были и заемщики, и заимодавцы» (Hoppit 1990: 312–313).
[Закрыть]. Использование монет, по крайней мере теми, у кого был к ним доступ, стало считаться нравственным само по себе.
* * *
Понимание всего этого позволяет взглянуть на произведения европейских авторов, о которых шла речь в предыдущих главах, в совершенно ином свете. Возьмем, к примеру, панегирик долгу, произнесенный Панургом: выясняется, что вся соль здесь заключается не в предположении о том, что долг связывает общины (любой английский или французский крестьянин того времени просто согласился бы с тем, что так оно и есть) или даже что один лишь долг связывает общины; а в том, что эта речь вложена в уста состоятельного ученого, который на самом деле является отъявленным преступником, то есть народная нравственность здесь используется в качестве зеркала, для того чтобы высмеять высшие классы общества, пытавшиеся ее опровергнуть.
Или обратимся к Адаму Смиту:
Странность здесь состоит в том, что во времена Смита это не соответствовало действительности [793]793
Этот тезис выдвигает Малдрю: Muldrew 1993: 163.
[Закрыть]. Большинство английских лавочников продолжали вести свои дела по большей части в кредит, а значит, клиенты постоянно взывали к их благожелательности. Смит вряд ли этого не знал. Скорее он рисовал утопическую картину. Он пытался представить мир, в котором все используют наличность, отчасти потому, что соглашался с мнением нарождавшегося тогда среднего класса о том, что мир был бы лучше, если бы все на самом деле так себя вели, избегая туманных и потенциально развращающих долгосрочных связей. Мы все просто должны платить деньги, говорить «пожалуйста» и «спасибо» и уходить из магазина. Более того, он использует этот утопический образ, чтобы обосновать более масштабный довод, который заключается в том, что даже если все дела велись бы так, как это делается в крупных торговых компаниях, то есть исходя исключительно из личных интересов, то это не имело бы особого значения. Даже «естественный эгоизм и жадность» богачей с их «пустыми и ненасытными желаниями» всё равно будет вести ко всеобщему благу благодаря логике невидимой руки [794]794
Теория нравственных чувств. 4.1.10.
[Закрыть].
Иными словами, Смит просто по-своему представлял роль потребительского кредита в ту эпоху, подобно тому как у него была своя версия происхождения денег [795]795
«Человек, занимающийся для того, чтобы тратить, скоро разорится, а тот, кто ссужает его, обычно будет иметь основания раскаиваться в своем неблагоразумии. Поэтому заем или ссуда для такой цели во всех случаях, когда не имеется в виду чистое ростовщичество, не в интересах обеих сторон; и хотя не подлежит сомнению, что люди порою делают это, однако, поскольку все люди стараются соблюдать свои интересы, мы можем быть уверены, что это вряд ли случается так часто, как это мы иногда склонны предполагать» («О богатстве народов» 2.4.2). Время от времени он признает существование розничного кредита, но не придает ему значения.
[Закрыть]. Это позволяло ему не обращать внимания на роль как благожелательности, так и недоброжелательности в экономических делах, как на этику взаимопомощи, лежащую в основе свободного рынка (то есть рынка, который не был создан и не поддерживается государством), так и на насилие и откровенную мстительность, внесших свой вклад в создание конкурентных, построенных на принципе личного интереса рынков, которые он использовал в качестве модели.
Ницше, в свою очередь, исходил из смитовской предпосылки о том, что жизнь – это обмен, но вместе с тем показывал всё то (пытки, убийства, нанесение увечий), о чем Смит предпочитал не говорить. Теперь, когда мы немного коснулись социального контекста, трудно читать приводимые Ницше путаные описания древних охотников и пастухов, подсчитывавших долги и требовавших друг у друга глаза, не вспоминая о палаче Казимира, который действительно предъявил своему хозяину счет за выколотые глаза и отрубленные пальцы. На самом деле он описывает то, что потребовалось для создания мира, в котором сын благоустроенного священника из среднего класса, такой как он, мог просто считать, что вся человеческая жизнь основана на расчетливом, эгоистичном обмене.
Часть III
Безличные кредитные деньги
Одна из причин, по которой историкам потребовалось столько времени, чтобы заметить сложные народные кредитные системы в Англии времен Тюдоров и Стюартов, состоит в том, что интеллектуалы той эпохи говорили о деньгах в абстрактном ключе и редко их упоминали. Образованные классы скоро стали понимать под деньгами золото и серебро. Большинство писало как о чем-то очевидном о том, что исторически все народы всегда употребляли золото и серебро в качестве денег и, судя по всему, всегда будут.
Это не только шло вразрез с мнением Аристотеля, но и прямо противоречило открытиям европейских путешественников той поры, которые обнаруживали, что повсюду в качестве денег использовались раковины, бусы, перья, соль и бесчисленное количество других вещей [796]796
Reeves 1999. Ривз, как и Серве (Servet 1994, 2001), показывает, что многие осознавали многообразие предметов, выполнявших роль денег. Пуффендорф, например, приводит длинный их список.
[Закрыть]. Однако всё это лишь добавило упрямства ученым-экономистам. Некоторые обращались к алхимии, чтобы доказать, что у денежного статуса золота и серебра имелась естественная основа: золото (символизировавшее Солнце) и серебро (символизировавшее Луну) были совершенными, вечными формами металла, к которым стремились все менее благородные металлы [797]797
А значит, когда мы придаем ценность золоту, мы просто признаем это. Тот же довод обычно приводился для того, чтобы разрешить старую средневековую головоломку об алмазах и воде: почему алмазы так дороги, хотя и бесполезны, а вода, столь полезная в разных отношениях, вообще не имеет никакой ценности? Обычным решением было следующее: алмазы – это вечная форма воды. (Галилей, первым оспоривший исходную посылку, однажды предложил превратить в статуи всех тех, кто выдвигает подобные аргументы. Тогда, отмечал он в неповторимом возрожденческом стиле, все будут счастливы, поскольку (1) они будут вечными и (2) всем прочим не придется больше выслушивать их идиотские споры.) См. любопытное замечание Веннерлинда (Wennerlind 2003) о том, что в XVII веке большинство европейских правительств использовало алхимиков, чтобы производить золото и серебро для монет; лишь тогда, когда все эти попытки провалились, правительства перешли к бумажным деньгам.
[Закрыть]. Большинство, однако, не видело в таком объяснении необходимости; ценность драгоценных металлов была и так очевидна. В результате, когда королевские советники или лондонские памфлетисты обсуждали экономические проблемы, они всегда поднимали одни и те же вопросы: как нам не допустить утечки драгоценных металлов из страны? Что делать с пагубным дефицитом монет? Для большинства вопросы вроде «Как нам поддержать доверие в местных кредитных системах?» просто не возникали.
В Великобритании это приобретало еще более утрированные формы, чем на континенте, где правительства по-прежнему могли «усиливать» и «ослаблять» деньги. После катастрофической попытки девальвации при Тюдорах в Великобритании от подобных мер отказались. Впоследствии порча монеты стала нравственным вопросом. Правительство выступало против подмешивания неблагородных металлов к чистой вечной сути монеты. Поэтому в Англии почти повсеместной практикой стало распиливание монет, которое можно рассматривать как своего рода народную версию девальвации, поскольку она подразумевала тайное отпиливание серебра с краев монет и их последующее сдавливание, с тем чтобы казалось, будто их размер не изменился.
Более того, новые формы виртуальных денег, которые стали появляться в новую эпоху, корнями уходили во всё те же допущения. Это имеет ключевое значение, поскольку позволяет объяснить то, что иначе казалось бы странным противоречием: как так получилось, что в эпоху беспощадного материализма, когда от представления о том, что деньги – это социальная условность, окончательно отказались, также получили распространение бумажные деньги и целый ряд новых кредитных инструментов и абстрактных финансовых форм, которые стали характерными чертами современного капитализма? Конечно, большинство из них – чеки, обязательства, акции, аннуитеты – были родом из метафизического мира Средневековья. Однако в новую эпоху они расцвели пышным цветом.
Впрочем, если взглянуть на то, что происходило на самом деле, быстро становится ясно, что все эти новые формы денег ни в коей мере не противоречили утверждению о том, что деньги основывались на «объективной» ценности золота и серебра: на самом деле они лишь подкрепляли его. По-видимому, произошло вот что: когда кредит перестал быть связанным с реальными отношениями доверия между индивидами (будь то купцы или деревенские жители), то стало очевидно, что деньги можно создавать, просто сказав, что вот это будет деньгами; однако когда это делается в безнравственном мире конкурентного рынка, то почти неизбежным следствием будут самые разные аферы и формы мошенничества, из-за чего блюстители системы периодически будут паниковать и бросаться искать новые способы обратно привязать стоимость различных видов бумажных денег к золоту и серебру.
Эту историю обычно выдают за «истоки современного банковского дела». Однако, с нашей точки зрения, она показывает лишь то, насколько тесно были связаны деньги, драгоценные металлы и эти новые кредитные инструменты. Нужно лишь обратить внимание на те пути, которые остались непроторенными. Например, не было объективных причин, по которым вексель не мог быть передан третьему лицу и начать переходить из рук в руки, превращаясь тем самым в бумажные деньги. В Китае бумажные деньги так и возникли. В средневековой Европе шаги в этом направлении периодически предпринимались, но по целому ряду причин ни к чему не привели [798]798
Kindleberger 1984; Boyer-Xambeu, Deleplace, & Gillard 1994; Ingham 2004: 171. Скорее этот путь вел к созданию фондовых бирж; на первых биржах, возникших в Брюгге и Антверпене в XV веке, торговля велась не акциями акционерных предприятий, которых тогда еще практически не было, а «дисконтированными» векселями.
[Закрыть]. Банкиры также могут создавать деньги, выдавая кредиты в виде наличного счета на суммы, превышающие их запасы наличности. Это считается самой сутью современного банковского дела и способствует введению в обращение частных банкнот [799]799
Ашер (Usher 1934, 1944) ввел различие между «первоначальным банковским делом», в котором человек ссужал то, что у него есть, и «современным банковским делом», основанным на том или ином виде неполной резервной системы: то есть банкир ссужает больше, чем у него есть, создавая тем самым деньги. Возможно, это еще одна причина, почему сейчас мы перешли к чему-то отличающемуся от «современного банковского дела»; см. ниже.
[Закрыть]. Некоторые шаги делались и в этом направлении, особенно в Италии, но это было делом рискованным, поскольку всегда была опасность того, что охваченные паникой вкладчики бросятся забирать свои деньги, а средневековые правительства грозили самыми страшными карами банкирам, не способным вернуть деньги в таких случаях: это подтверждает пример Франсеска Кастелло, которому отрубили голову перед его собственным банком в Барселоне в 1360 году [800]800
Spufford 1988: 258, основывается на: Usher 1943: 239–242. Хотя использовались и депозитные сертификаты, частные банкноты, основанные на кредите, появились позже благодаря лондонским золотых дел мастерам, которые в XVII–XVII веках выступали также в роли банкиров.
[Закрыть].
Там, где банкиры контролировали средневековые правительства, более надежным и выгодным методом оказались манипуляции с финансами самого правительства. История современных финансовых институтов и настоящие истоки бумажных денег на самом деле восходят к выпуску городских облигаций – эту практику в XII веке ввело венецианское правительство, которое, столкнувшись с необходимостью быстро увеличить доходы для военных нужд, взыскало принудительный заем с горожан, плативших налоги; каждому из них было обещано 5 % годового дохода, а сами «облигации», или контракты, разрешалось продавать, благодаря чему возник рынок правительственного долга. Венецианцы довольно педантично относились к выплате процентов, но поскольку у обязательств не было точной даты погашения, то их рыночная цена колебалась в зависимости от политических и военных перипетий, которые переживал город, а с ней колебалась и оценка вероятности того, что они будут выплачены. Подобные приемы быстро распространились в других итальянских государствах, равно как и в купеческих анклавах в Северной Европе: Соединенные Провинции Нидерландов финансировали свою многолетнюю войну за независимость от Габсбургов (1568–1648) в значительной степени за счет ряда принудительных займов, хотя они также выпустили множество добровольных облигаций [801]801
Хороший обзор см. в: Munro 2003b.
[Закрыть].
Принуждение налогоплательщиков к займу, с одной стороны, просто представляет собой требование уплатить налоги раньше срока; но, когда венецианское государство впервые согласилось выплачивать проценты – а с юридической точки зрения это снова был interesse, штраф за просрочку выплаты, – оно чисто теоретически налагало на самого себя штраф за то, что не отдавало деньги сразу же. Очевидно, что это могло породить множество вопросов о юридической и нравственной стороне отношений между народом и правительством. В конечном счете торговые классы в таких купеческих республиках, выступившие пионерами в области новых форм финансирования, стали считать, что это правительство им должно, а не они ему. И не только торговые классы: к 1650 году большинство голландских домохозяйств владело хотя бы небольшой долей правительственного долга [802]802
MacDonald 2006: 156.
[Закрыть]. Однако настоящий парадокс возникает лишь тогда, когда этот долг начинает «монетизироваться», то есть когда правительственные обещания заплатить по долгу получают хождение в качестве денег.
Хотя уже в XVI веке купцы использовали векселя для погашения долгов, настоящими кредитными деньгами новой эпохи были правительственные облигации – ренты, хурос, аннуитеты. Именно здесь нужно искать подлинные истоки «революции цен», которая пригвоздила к земле некогда независимых жителей городов и деревень и постепенно низвела их до положения наемных рабочих, вынужденных работать на тех, кто имел доступ к этим высшим формам кредита. Даже в Севилье, первом порту Старого Света, куда прибывали галеоны с сокровищами из Света Нового, драгоценные металлы мало использовались в повседневных сделках. Бо́льшая их часть напрямую отправлялась на склады генуэзских банкиров, базировавшихся в этом порту, и затем переправлялась далее на восток. Однако этот процесс положил начало сложным кредитным схемам, посредством которых стоимость драгоценных металлов одалживалась императору для финансирования военных операций в обмен на бумаги, дававшие право их владельцу получать процентные аннуитеты от правительства, – этими бумагами, в свою очередь, можно было торговать так же, как деньгами. При помощи таких средств банкиры могли практически до бесконечности увеличивать стоимость имевшегося у них золота и серебра. Уже в 1570-х годах мы обнаруживаем ярмарки в местах вроде Медины-дель-Кампо, недалеко от Севильи, которые стали «настоящими фабриками сертификатов» и на которых сделки осуществлялись исключительно при помощи бумаги [803]803
Tomas de Mercado в: Flynn 1978: 400.
[Закрыть]. Поскольку никогда не было полной уверенности в том, что испанское правительство действительно расплатится по своим долгам, равно как и в том, насколько регулярно оно будет это делать, векселя обычно обращались с дисконтом – особенно когда хурос получили хождение в остальной Европе, – что приводило к постоянной инфляции [804]804
См. Flynn 1979; Braudel 1992: 522–523; Stein & Stein 2000: 501–505, 960–962; Tortella & Comín 2002. Объем хурос, находившихся в обращении, вырос с 3,6 миллиона дукатов в 1516 году до 80,4 миллиона в 1598 году.
[Закрыть].
Лишь после создания Банка Англии в 1694 году стало возможным говорить о настоящих бумажных деньгах, поскольку его банкноты ни в коей мере не являлись облигациями. Они, как и все остальные бумажные деньги, были основаны на военных долгах короля. Важно подчеркнуть это еще раз. Поскольку деньги теперь были не долгом перед королем, а долгом короля, они полностью отличались от прежних денег. Во многих отношениях они стали зеркальным отражением более старых форм денег.
Читатель, наверное, помнит, что Банк Англии был создан, когда консорциум из сорока лондонских и эдинбургских купцов, по большей части уже являвшихся кредиторами короны, предложил королю Вильгельму III кредит в 1,2 миллиона фунтов для финансирования войны с Францией. При этом они также убедили его взамен позволить им создать корпорацию, которая обладала бы монополией на выпуск банкнот, на самом деле представлявших собой простые векселя на деньги, одолженные ими королю. Это был первый независимый национальный центральный банк, который также стал расчетной палатой для долгов между меньшими банками; векселя вскоре превратились в первую европейскую национальную бумажную валюту. Однако главные споры той эпохи, споры об истинной природе денег, касались не бумаги, а металла. 1690-е годы стали временем кризиса британской монетной системы. Стоимость серебра выросла настолько, что новые британские монеты (монетный двор незадолго до того придумал «гурт», характерный для современных монет, который защищал их от отпиливания) стоили меньше, чем содержавшееся в них серебро, что приводило к предсказуемым последствиям. Чистые серебряные монеты исчезли; в обращении остались только обкромсанные монеты, да и их становилось всё меньше. Нужно было что-то делать. Началась война памфлетов, достигшая своего пика в 1695 году, через год после основания банка. Очерк Чарльза Давенанта, который я уже цитировал, был частью этой своеобразной памфлетной войны: он предлагал Великобритании перейти на чистую кредитную систему, основанную на общественном доверии, но к нему не прислушались. Казначейство предложило изъять монеты, переплавить их и изготовить новые, вес которых будет на 20–25 % меньше, благодаря чему их стоимость упадет ниже рыночной цены серебра. Многие из тех, кто поддерживал это предложение, придерживались явно харталистских воззрений и утверждали, что у серебра нет собственной ценности и что деньги – это всего лишь мера стоимости, установленная государством [805]805
Самым известным выразителем этой точки зрения был Николас Барбон (Barbon 1690), утверждавший, что «деньги – это стоимость, установленная законом» и точно такая же мера, как дюймы, часы или жидкая унция. Он также подчеркивал, что большинство денег представляли собой кредит.
[Закрыть]. Тем не менее победу в споре одержал либеральный философ Джон Локк, который в те времена был советником Сэра Исаака Ньютона, тогдашнего смотрителя Монетного двора. По утверждению Локка, от того, что мелкую серебряную монету назовут шиллингом, она не станет больше стоить, точно так же как низкорослый человек не станет выше, если объявить, что отныне в футе пятнадцать дюймов. Золото и серебро имеют стоимость, которую признает любой человек на земле; правительственное клеймо лишь подтверждает вес и пробу монеты, и, добавлял он, дрожа от возмущения, если правительство будет тайком менять их стоимость ради собственной выгоды, то это будет таким же преступлением, как и отпиливание металла от монет:
Использование и назначение государственного клейма заключается лишь в защите и гарантии качества серебра, при помощи которого люди заключают сделки; посему отпиливание металла от монет и фальшивомонетчество наносит такой ущерб общественному доверию, что воровство в данном случае превращается в измену [806]806
Локк (Locke 1691: 144), также цитируется в книге Каффенциса (Caffentzis 1989: 46–47), которая остается наиболее информативным обзором этих споров и их последствий. Ср.: Perlman & McCann 1998: 117–120; Letwin 2003: 71–78; Valenze 2006: 40–43.
[Закрыть].
А значит, утверждал он, единственным выходом в такой ситуации является изъятие и перечеканка денег по той же самой стоимости, что и прежде.
Это и было сделано. Результаты были катастрофическими. В последующие годы монеты практически исчезли из обращения; цены и зарплаты рухнули; начался голод и волнения. Только богатые избежали этих последствий, поскольку могли пользоваться преимуществами новых кредитных денег, обмениваясь долями королевского долга в форме банкнот. Стоимость последних поначалу несколько колебалась, но затем стабилизировалась, когда стало возможным обменивать их на драгоценные металлы. В остальном ситуация улучшилась только тогда, когда бумажные деньги и – позже – мелкие монеты получили более широкое хождение. Реформы проводились сверху вниз и очень медленно, но всё-таки проводились, в результате чего постепенно сложился мир, в котором даже обычные повседневные сделки с мясниками и пекарями осуществлялись в вежливых, безличных категориях, при помощи мелких монет; это позволило представить всю повседневную жизнь в расчетливых терминах личного интереса.