Читать книгу "Долг: первые 5000 лет истории"
Автор книги: Дэвид Гребер
Жанр: Экономика, Бизнес-Книги
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Главным приемом в арсенале нанимателей был следующий: ждать, пока появятся деньги, и всё это время ничего не платить – тогда наемным рабочим приходилось обходиться тем, что они могли найти на полу в цеху, или тем, что их семьи могли раздобыть на стороне, получали в виде благотворительности или сберегали вместе с друзьями и родственниками; если же ничто из этого не срабатывало, они могли взять кредит у ростовщиков и владельцев ломбарда, которых очень скоро стали считать вечным бичом трудящихся. К XIX веку сложилось такое положение, что всякий раз, когда в Лондоне пожар уничтожал ломбард, по рабочим кварталам прокатывалась волна домашнего насилия, неизбежного в условиях, когда столько жен были вынуждены признаваться в том, что они тайком заложили выходной костюм мужа [828]828
Tebbutt 1983: 49. О ломбардах в целом: Hardaker 1892; Hudson 1982; Caskey 1994; Fitzpatrick 2001.
[Закрыть].
Сегодня мы привыкли считать фабрики, на которых зарплата не выплачивается по полтора года, признаком экономического краха страны, подобного тому, что произошел во время развала Советского Союза; однако ввиду приверженности политике твердых денег британского правительства, которое всегда заботилось прежде всего о том, чтобы его бумажные деньги не утекли из-за очередного спекулятивного пузыря, на ранних этапах развития промышленного капитализма такая ситуация вовсе не была необычной. Даже правительству далеко не всегда удавалось найти наличность для оплаты труда своих служащих. В XVIII веке Адмиралтейство регулярно задерживало зарплаты на год и более тем, кто работал в дептфордских доках, – это была одна из причин, по которой оно мирилось с присвоением рабочими обрезков досок, не говоря уже о пеньке, холсте, стальных болтах и канатах. На самом деле, как показал Лайнбо, ситуация нормализовалась только около 1800 года, когда правительство, стабилизировав финансы, стало выплачивать зарплаты наличными по расписанию и попыталось упразднить практику, получившую название «воровства на рабочем месте», – эти меры вызвали ожесточенное сопротивление рабочих доков, в результате чего были введены наказания в виде бичевания и заточения в тюрьму. Инженер Самюэль Бентам, которому было поручено реформировать верфи, превратил их в регулярное полицейское государство, для того чтобы установить режим чистого наемного труда; с этой целью он придумал построить гигантскую башню посреди верфей для обеспечения постоянного надзора – эту идею позднее заимствовал его брат Иеремия для своего знаменитого проекта Паноптикума [829]829
Linebaugh 1993: 371–404.
[Закрыть].
* * *
Люди вроде Смита и Бентама были идеалистами и даже утопистами. Однако чтобы понять историю капитализма, мы для начала должны осознать, что имеющееся в наших головах представление о рабочих, послушно приходящих на работу в восемь утра, работающих от звонка до звонка и получающих за это вознаграждение каждую пятницу на основе временного контракта, который каждая сторона вольна прервать в любой момент, было утопией изначально. Даже в Англии и Северной Америке она воплощалась в жизнь лишь постепенно и никогда и нигде не была главным способом организации производства для рынка.
Именно поэтому произведение Смита имеет такое значение. Он создал воображаемый мир, почти полностью свободный от долга и кредита, а значит, свободный и от вины и греха; мир, в котором мужчины и женщины могли рассчитывать на выгоду, прекрасно осознавая, что Господь заранее всё устроил так, чтобы это служило большему благу. Ученые называют такие воображаемые образы моделями, и в принципе ничего плохого в них нет. Более того, можно честно сказать, что мы не способны мыслить, не опираясь на них. Проблема таких моделей – она, по крайней мере, возникает всякий раз, когда мы моделируем нечто под названием «рынок», – состоит в том, что, создав их, мы начинаем считать их объективной реальностью и даже падаем перед ними ниц и молимся им, словно богам. «Мы должны подчиняться велениям рынка!»
Карл Маркс, который неплохо разбирался в стремлении людей падать ниц и молиться собственным творениям, написал «Капитал» в попытке показать, что если мы, пусть даже отталкиваясь от утопического образа, созданного экономистами, позволяем одним людям контролировать производственный капитал, а другим разрешаем продавать только собственные мозги и тела, то результат будет мало чем отличаться от рабства и вся система рано или поздно себя разрушит. Однако все, похоже, забывают о том, что его анализ строился на допущении «как если бы» [830]830
Обычно эта забывчивость мотивирована стремлением прийти к выводу о том, что сегодня мы, конечно, живем в совершенно ином мире, потому что это уже не так. Возможно, будет полезным напомнить, что сам Маркс считал, что пишет «критику политической экономики», то есть теории и практики экономической науки своего времени.
[Закрыть]. Маркс прекрасно понимал, что в современном ему Лондоне чистильщиков обуви, проституток, лакеев, солдат, уличных торговцев и музыкантов, трубочистов, цветочниц, каторжников, нянь и водителей кебов было намного больше, чем фабричных рабочих. Он никогда не утверждал, что мир выглядит именно так.
Тем не менее если история мира в последние несколько столетий чему и учит, так это тому, что утопические образы могут обладать большой силой. Это справедливо и для Адама Смита, и для тех, кто выступал против него. Период приблизительно с 1825 по 1975 год характеризовался короткой, но решительной попыткой воплотить этот образ в жизнь. Ее предприняло большое количество очень могущественных людей и поддержало множество тех, кто был не столь могущественен. Монеты и бумажные деньги стали производиться в достаточных количествах, для того чтобы даже обычные люди могли не обращаться в своей повседневной жизни к билетам, знакам или кредиту. Зарплаты начали выплачиваться вовремя. Появились новые виды магазинов, пассажей и галерей, в которых все платили наличными или, в дальнейшем, при помощи безличных форм кредита вроде покупки в рассрочку. Как следствие, старое пуританское представление о том, что долг – это грех и бесчестье, начало разделяться многими из тех, кто стал считать себя «респектабельным» рабочим классом, кто воспринимал свободу от когтей владельцев ломбардов и ростовщиков как повод для гордости, как такой же признак отличия от пьяниц, жуликов и копателей канав, как и наличие собственных зубов.
Как человек, выросший в такой рабочей семье (мой брат, умерший в возрасте 53 лет, до конца своих дней отказывался приобретать кредитную карту), я могу подтвердить, что для тех, кто проводит бо́льшую часть дня, выполняя чужие приказы, возможность вытащить полный банкнот бумажник, принадлежащий им и только им, является убедительной формой выражения свободы. Неудивительно, что так много допущений экономистов – бо́льшая часть из тех, которые я рассматривал в этой книге, – было перенято вожаками исторических движений рабочих, настолько, что они стали предопределять наши представления о том, что может быть альтернативой капитализму. Проблема, как я показал в седьмой главе, заключается не только в том, что капитализм основан на неверном и даже извращенном понимании человеческой свободы. Настоящая проблема состоит в том, что он, как и все утопические мечты, неосуществим. Создать всемирный рынок так же невозможно, как и систему, в которой любой человек, не являющийся капиталистом, может стать уважаемым, регулярно оплачиваемым наемным работником, имеющим возможность регулярно посещать стоматолога. Такой мир никогда не существовал и не мог существовать. Более того, в тот момент, когда только возникает перспектива того, что он может наступить, вся система начинает рушиться.
Часть V
Апокалипсис
Вернемся наконец к тому, с чего начали: к Кортесу и к ацтекским сокровищам. Читатель, возможно, задается вопросом: что же с ними произошло? Неужели Кортес действительно украл их у своих людей?
Ответ, по-видимому, заключается в том, что к концу осады от сокровищ мало что осталось. Кортес, судя по всему, прибрал их к рукам еще до того, как осада началась. Определенную часть он выиграл в азартные игры.
Эту историю тоже излагает Берналь Диас; она странная и путаная, но, на мой взгляд, глубокая. Позвольте мне заполнить некоторые пропуски в нашей истории. Спалив свои корабли, Кортес набрал армию из местных союзников, что было нетрудно сделать, поскольку ацтеков повсеместно ненавидели, а затем отправился маршем на ацтекскую столицу. Монтесума, император ацтеков, внимательно следил за развитием событий и пришел к выводу о том, что ему нужно хотя бы составить себе представление о людях, с которыми он вынужден иметь дело. Он пригласил весь испанский отряд (всего несколько сотен человек) в Теночтитлан в качестве своих официальных гостей. За этим последовал ряд дворцовых интриг, в ходе которых люди Кортеса недолго удерживали императора в заложниках, после чего их насильственно выдворили.
Пока Монтесуму держали в плену в его собственном дворце, он и Кортес проводили немало времени за ацтекской игрой под названием «тотолоке». Они играли на золото, и Кортес, разумеется, мухлевал. В какой-то момент люди Монтесумы указали на это императору, однако тот лишь рассмеялся и обратил всё в шутку; не стал он протестовать и тогда, когда Педро де Альварадо, заместитель Кортеса, стал мухлевать еще более откровенно, требуя золото за каждое проигранное очко, но при этом расплачиваясь ничего не стоящими камешками, когда проигрывал сам. Почему Монтесума так себя вел, остается исторической загадкой. Диас принимал это за проявление царственного великодушия и даже за попытку поставить зарвавшихся испанцев на место [831]831
См. сделанный Локхардом перевод Берналя Диаса (Díaz 1844 II: 396), приводящего несколько версий этой истории, составленных на основе различных источников.
[Закрыть].
Историк Инга Кленнинден предлагает альтернативное объяснение. Ацтекские игры, отмечает она, имели одну особенность: в них всегда была возможность, в случае невероятного везения, добиться полной победы. Это касалось, например, их знаменитой игры в мяч. Видя мелкие каменные обручи, закрепленные высоко над площадкой, наблюдатели всегда удивлялись, как вообще можно было рассчитывать в них попасть. Ответ был таким: они и не рассчитывали, по крайней мере в этом смысле. Обычно игра не имела ничего общего с обручем. Две команды, участвовавшие в игре и одетые так, будто они шли на бой, пинали мяч туда-обратно:
Обычным методом добиться победы было медленное накопление очков. Однако процесс мог неожиданно принять другое течение. Попадание мячом в одно из колец, что само по себе было подвигом, если учесть размеры мяча и кольца, возможно меньшего, чем лунка в гольфе, обеспечивало команде немедленную победу, а также давало им право забрать все предметы, бывшие предметом пари, равно как и плащи зрителей [832]832
Clenninden 1991: 144.
[Закрыть].
Тот, кто попадал в кольцо, получал всё, даже одежду зрителей.
Такие же правила были и в настольных играх, в которые играли Кортес и Монтесума: если, при невероятном везении, одна из костей падала на ребро, игра заканчивалась, а победитель забирал всё. Именно этого, считает Кленнинден, по-видимому, и ждал Монтесума. В конце концов, вокруг происходили необычайные события. Вдруг откуда ни возьмись появились странные существа, обладавшие неслыханной силой. Возможно, до него уже дошли слухи об эпидемиях и уничтожении целых народов. Если на него когда-либо и должно было снизойти невиданное откровение от богов, то это должно было произойти именно в этот момент.
Такое отношение прекрасно отражает общий настрой ацтекской культуры, который проявляется в ее литературе, полной ощущения неминуемой катастрофы, вероятно обусловленного астрологией, – может, ее можно избежать, а может, и нет. Некоторые предполагали, что ацтеки чувствовали, что их цивилизация находится на волоске от экологической катастрофы; другие – что апокалиптический тон носит ретроспективный характер, поскольку почти всё то, что нам известно об ацтекской литературе, мы узнали от людей, переживших полный крах этой цивилизации. Тем не менее в ацтекских обычаях, по-видимому, были безумные черты – например, принесение в жертву десятков тысяч военнопленных, которое мотивировалось тем, что если Солнце постоянно не подпитывать человеческими сердцами, то оно умрет, а вместе с ним и весь мир, – которые трудно объяснить иначе.
Если Кленнинден права, то Монтесума считал, что они с Кортесом играли не просто на золото. Золото – это банально. Ставкой была вся вселенная.
Монтесума был в первую очередь воином, а все воины – игроки; однако, в отличие от Кортеса, он явно был человеком чести во всех отношениях. Как мы уже видели, честь воина выражается в величии, которого можно добиться только за счет уничтожения и бесчестья других, а ее квинтэссенция состоит в стремлении броситься в игру, в которой он сам рискует быть уничтоженным и обесчещенным, и играть, в отличие от Кортеса, по правилам [833]833
Это один из признаков, на основании которых Тестар различает рабство, проистекающее из игры, то есть когда ставкой игрока является его собственная личность, и долговое рабство, даже если речь идет об игре на долги. «Менталитет игрока, для которого ставкой является его личность, ближе к менталитету воина, который рискует потерять жизнь на войне или попасть в рабство, чем к менталитету бедняка, стремящегося продать самого себя, чтобы выжить» (Testart 2002: 180).
[Закрыть]. Когда пришло время, это означало, что в этой игре нужно было ставить всё.
Он так и поступил. И тут оказалось, что ничего не произошло. Ни одна кость так и не упала на ребро. Кортес продолжил мухлевать, боги так и не послали откровения, а вселенная несколько позже была уничтожена.
Если из всего этого и можно извлечь какой-то урок – а на мой взгляд, можно, – то заключаться он будет в том, что между игрой и апокалипсисом может быть более глубокая связь. Капитализм – это система, в функционировании которой игрок играет ключевую, ни с чем не сравнимую роль; однако в то же время капитализм совершенно не способен помыслить собственную вечность. Можно ли связать эти два факта?
Здесь нужно выразиться точнее. Не совсем верно, что капитализм не способен помыслить собственную вечность. С одной стороны, его сторонники зачастую чувствуют себя вынужденными говорить о том, что он вечен, поскольку, согласно их утверждениям, это единственная жизнеспособная экономическая система, которая, как они любят подчеркивать, «просуществовала пять тысяч лет и просуществует еще столько же». С другой стороны, возникает ощущение, что тогда, когда значительная часть населения действительно начинает в это верить и обращается с кредитными институтами так, будто они будут существовать всегда, всё идет наперекосяк. Обратите внимание на тот факт, что именно при самых строгих, осторожных, ответственных капиталистических режимах, таких как Голландская республика XVII века и Британская империя века восемнадцатого, которые максимально внимательно управляли своим долгом, произошли самые странные вспышки спекулятивного безумия – тюльпанная лихорадка и пузырь Компании Южных морей.
Похоже, это во многом отражает природу дефицита национальных бюджетов и кредитных денег. С момента их появления политики жаловались на то, что национальный долг – это деньги, взятые в долг у грядущих поколений. Однако последствия этого всегда оказывались на удивление двусмысленными. С одной стороны, финансирование за счет дефицита – это средство наделить еще большей военной силой князей, генералов и политиков; с другой – оно предполагает, что правительство что-то должно тем, кем управляет. Поскольку наши деньги – это, по сути, продолжение государственного долга, то всякий раз, когда мы покупаем газету или чашку кофе или даже делаем ставку на лошадь на скачках, мы торгуем обещаниями, символами чего-то, что правительство даст нам когда-нибудь в будущем, пусть даже мы толком и не знаем, что именно [834]834
Кстати, именно поэтому жалобы на безнравственность дефицита так неискренни: поскольку современные деньги на самом деле являются правительственным долгом, то, если бы не было дефицита, последствия были бы катастрофическими. Конечно, деньги могут создаваться и частным образом, банками, но у этого способа есть ограничения. Именно поэтому в конце 1990-х годов финансовую элиту США, возглавляемую Аленом Гринспеном, охватила паника, когда администрация Клинтона добилась профицита бюджета; целью урезания налогов при Буше, по-видимому, было обеспечить поддержание дефицита.
[Закрыть].
Иммануил Валлерстайн любит подчеркивать, что Французская революция привнесла в политику множество новых идей, которые за пятьдесят лет до нее большинство образованных европейцев сочли бы безумием и в которые через пятьдесят лет после нее все верили или, по крайней мере, делали вид, что верили. Первая из них заключалась в том, что социальные изменения неизбежны и желательны и что для цивилизации естественное движение истории состоит в постепенном улучшении. Вторая выражалась в том, что управлять такими изменениями должно правительство. Третья гласила, что правительство получает легитимность от общности под названием «народ» [835]835
Wallerstein 1989.
[Закрыть]. Легко понять, как сама идея национального долга – обещания постоянных улучшений в будущем (по меньшей мере на пять процентов в год), которые правительство будет делать для народа, – могла сама по себе вдохновлять на создание подобной революционной перспективы. В то же время если взглянуть на то, о чем люди вроде Мирабо, Вольтера, Дидро и Сийеса – философов, предложивших понятие «цивилизация», – спорили в годы, непосредственно предшествовавшие революции, то выяснится, что речь шла об опасности апокалиптической катастрофы, о том, что цивилизацию в том виде, в котором они ее знали, может разрушить банкротство и экономический крах.
Часть проблемы была очевидна: национальный долг, во-первых, порожден войной, а во-вторых, представляет собой долг не перед всем народом в равной степени, а прежде всего перед капиталистами – во Франции той эпохи капиталистами называли тех, «кто держал облигации национального долга» [836]836
1988: 600.
[Закрыть]. Те, кто был настроен наиболее демократически, считали всю ситуацию с долгом отвратительной. «Современная теория увековечивания долга, – писал Томас Джефферсон приблизительно в ту же эпоху, – залила землю кровью и взвалила на плечи ее обитателей всё возрастающее бремя». Большинство мыслителей Просвещения боялись, что дальше будет только хуже. Неотъемлемой чертой нового, «современного», понимания безличного долга была перспектива банкротства [837]837
В Великобритании первый закон о банкротстве был принят в 1542 году.
[Закрыть]. В те времена банкротство было чем-то сродни личному апокалипсису: оно означало тюрьму, распродажу собственности; самым несчастным оно сулило пытки, голод и смерть. Что означало национальное банкротство, в тот исторический момент никто не знал – просто не было прецедентов. Народы вели всё более масштабные и кровопролитные войны, их долги росли в геометрической прогрессии, и дефолт казался всё более неминуемым [838]838
Нет сомнений, на что именно намекал Гёте в сцене, когда Фауст предложил императору расплатиться с долгами долговыми расписками. В конце концов, все мы знаем, что с ним произошло, когда его час пробил.
[Закрыть]. Аббат Сийес, например, изначально предложил свою знаменитую схему представительного правительства прежде всего как средство реформирования государственных финансов для того, чтобы отсрочить неизбежную катастрофу. А что случится, когда она произойдет? Лишатся ли деньги своей стоимости? Захватят ли власть военные, будут ли вынуждены европейские режимы объявить о банкротстве, или же они рассыплются, как карточные домики, столкнув континент в пучину варварства, мрака и войны? Многие предвосхищали перспективу Террора задолго до начала революции [839]839
Зоненшер (Sonenscher 2007) подробно излагает долгую историю этих споров.
[Закрыть].
Довольно странная история – мы ведь привыкли думать о Просвещении как о заре уникальной эпохи человеческого оптимизма, который исходил из тех посылок, что прогресс науки и человеческих знаний неизбежно сделает жизнь каждого человека мудрее, безопаснее и лучше, – эта наивная вера, достигшая своей кульминации в фабианском социализме в 1890-х годах, была уничтожена в траншеях Первой мировой войны. Даже викторианцев преследовал страх вырождения и упадка. Большинство викторианцев разделяли почти всеобщее убеждение в том, что капитализм не способен существовать вечно. Восстание казалось неминуемым. Многие капиталисты Викторианской эпохи действовали, исходя из искреннего убеждения, что их в любой момент могут повесить на ближайшем дереве. В Чикаго, например, один мой друг как-то раз отвез меня на прекрасную старую улицу, где было множество домов, построенных в 1870-х годах: он объяснил, что выглядит она так потому, что большинство богатых чикагских промышленников того времени были настолько убеждены в неотвратимости революции, что коллективно поселились вдоль дороги, которая вела к ближайшей военной базе. Практически никто из великих теоретиков капитализма, к какой бы части политического спектра он ни принадлежал, от Маркса до Вебера, от Шумпетера до фон Мизеса, не считал, что капитализм сможет протянуть больше одного, максимум двух поколений.
Можно пойти и дальше: когда после окончания Второй мировой войны страх неминуемой социальной революции улетучился, нам тут же презентовали призрак ядерного холокоста [840]840
Здесь можно проследить и религиозный элемент: во времена Августина группа религиозных сектантов на Ближнем Востоке вообразила, что с небес вот-вот должен снизойти огонь и сжечь всю планету. Ничего подобного не произошло. Но если бы их оставили в каком-нибудь уголке планеты на две тысячи лет, они бы придумали, как это сделать. Как бы то ни было, это явно часть более широкой модели.
[Закрыть]. Когда и он ушел в небытие, мы обнаружили всемирное потепление. Я не хочу сказать, что эти угрозы не были и не являются реальными. Но всё же странно, что у капитализма есть постоянная потребность представлять себе или даже создавать средства собственного неминуемого уничтожения. Это резко контрастирует с поведением лидеров социалистических режимов, от Кубы до Албании, которые, придя к власти, сразу начали действовать так, будто их системы будут существовать вечно, – что довольно смешно, если учесть, что они оказались всего лишь яркой вспышкой в историческом процессе.
Возможно, причина заключается в том, что то, что было справедливо в 1710 году, справедливо и сейчас. Оказавшись перед перспективой собственной вечности, капитализм – ну или, по крайней мере, финансовый капитализм – просто взрывается. Поскольку у него нет цели, то нет и причины до бесконечности создавать кредит, то есть будущие деньги. Недавние события явно это подтверждают. В период, продолжавшийся до 2008 года, многие верили, что капитализм действительно будет существовать вечно; по меньшей мере казалось, что никто не может предложить ему альтернативу. Непосредственным результатом стала череда всё более бесшабашных пузырей, повлекших за собой крушение всего аппарата.