Текст книги "Женщины в любви"
Автор книги: Дэвид Лоуренс
Жанр: Зарубежная прикладная и научно-популярная литература, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)
– Да, прекрасно, – пробормотала она, поднимала на него глаза, в которых читалось какое-то мрачное поклонение.
Он закрыл глаза и ликующе отвернулся в сторону.
– Но почему, – сказала Урсула, – почему вы сделали лошадь такой скованной? Она скованная, точно окоченевший труп.
– Скованная? – повторил он, мгновенно ощетинившись.
– Да. Смотрите, это настоящая тупая и безмозглая скотина. Лошади же на самом деле чуткие животные, очень нежные и чуткие.
Он пожал плечами и медленно развел руки в безразличном жесте, словно желая тем самым показать ей, что в этом вопросе она дилетант и нахальная выскочка.
– Wissen Sie, – сказал он, с оскорбительной терпеливостью и снисходительностью в голосе, – эта лошадь есть некая форма, часть целостной формы. Это часть произведения искусства, часть формы. Видите ли, это вам не изображение дружелюбной лошади, которую вы балуете кусочком сахара – это часть произведения искусства и она не связана ни с чем иным, кроме как с этим самым произведением искусства.
Урсула, которую задело, что он обращается к ней с такой оскорбительной снисходительностью, словно снисходит с высоты искусства, доступного лишь посвященным, на лишенный таинственности общий уровень дилетанта, с горячностью ответила, залившись краской и поднимая голову.
– Но, тем не менее, это все же изображение лошади.
Он вновь пожал плечами.
– Да уж, это определенно не изображение коровы.
Тут в разговор вмешалась Гудрун, вспыхнувшая румянцем и сверкнувшая глазами, которой очень хотелось избежать этого и больше не слушать, как дуреха Урсула упорно выдает свое невежество.
– Что ты имеешь в виду, говоря «изображение лошади»? – воскликнула она, обращаясь к сестре. – Что ты подразумеваешь, говоря «лошадь»? Ты подразумеваешь идею, которая рождается в твоей голове и которую ты хочешь воплотить в жизнь. Это же другая идея, совершенно другая идея. Хочешь, называй ее лошадью, а хочешь – не называй. У меня столько же прав сказать, что твоя лошадь это никакая не лошадь, что это обман твоего воображения.
Урсула, остолбенев, заколебалась. Но слова сами вырвались из ее рта.
– Но почему у него такое представление о лошади? – спросила она. – Я знаю, что это его представление. Я знаю, что на самом деле это изображение его самого…
Лерке яростно захрипел.
– Мое изображение! – насмешливо бросил он. – Wissen sie, gnädige Frau, это есть Kunstwerk, произведение искусства. Это произведение искусства, а никакое не изображение, оно ничего не изображает. Оно не связано ни с чем, кроме себя самого, повседневная жизнь не имеет к нему никакого отношения, между ними нет никакой связи, абсолютно никакой, это две разных и непересекающихся плоскости бытия, поэтому истолковывать одно, руководствуясь другим даже хуже, чем простая глупость, это значит испортить замысел, посеять везде зерно хаоса. Понимаете, нельзя смешивать относительный мир действия с абсолютным миром искусства. Этого делать нельзя.
– Это совершенно верно, – воскликнула Гудрун, погрузившаяся в какой-то транс. – Эти два понятия полностью и навечно разведены, у них нет ничего общего. Я и мое искусство, они никак друг с другом не связаны. Мое искусство находится в другом мире, я же существо из этого мира.
Ее лицо было пунцовым и одухотворенным. Лерке, который сидел, повесив голову, словно загнанное животное, быстро, украдкой посмотрел на нее и пробормотал:
– Ja – so ist es, so ist es.[103]103
Да, так оно и есть, так и есть. (нем.)
[Закрыть]
После такой вспышки Урсула замолчала. Она была в ярости. Ей хотелось пристрелить их обоих.
– Во всей этой чуши, что вы заставили меня выслушать, нет ни слова правды, – равнодушно заключила она. – Лошадь изображает вашу собственную тупую животную сущность, а девушка – это та, которую вы любили, измучали, а затем перестали замечать.
Он посмотрел на нее с легкой презрительной улыбкой в глазах. На этот последний выпад он даже не потрудился ответить.
Гудрун тоже молчала, охваченная раздражением и презрением. Урсула здесь была совершенно наглым чужаком, который топчется там, где ангелы боятся ступать. Но – глупцам нужно если не радоваться, то, по крайней мере, терпеть.
Однако Урсула тоже была упорной.
– Что касается вашего мира искусства и вашего реального мира, – ответила она, – вам приходится их разделять, потому что вам невыносимо видеть, что вы из себя представляете. Вам невыносимо видеть, что животная, окоченевшая, толстокожая грубость – это вы сами, поэтому вы заявляете, что «это мир искусства». Мир искусства это всего лишь правда о реальном мире, вот и все – но вы слишком далеко забрались, чтобы это видеть.
Она хоть и дрожала, побледнев, но была полна решимости. Гудрун и Лерке чувствовали к ней крайнюю неприязнь. Как и Джеральд, который вошел в самом начале ее монолога и который стоял и смотрел на нее с абсолютным неодобрением и осуждением. Он чувствовал, что она была недостойна этого, что она свела к банальности таинство, которое делало человека избранным. Он присоединил свое мнение к мнениям тех, остальных. Всем троим хотелось, чтобы она ушла. Но она продолжала молча сидеть, и только душа ее проливала слезы, содрогаясь в безудержных рыданиях, она же лишь вертела в пальцах платок.
Никто не осмеливался нарушить мертвую тишину, потому что всем хотелось, избавиться от воспоминаний о том, как Урсула нарушила запретную зону. Наконец Гудрун спросила холодным, обыденным голосом, словно начиная ничего не значащий разговор:
– Эта девушка была моделью?
– Nein, sie war kein Modell. Sie was eine kleine Malschülerin.[104]104
Нет, это не модель. Она была ученицей в художественной школе. (нем.)
[Закрыть]
– Ученица художественной школы! – воскликнула Гудрун.
И теперь ей стало все понятно! Она видела эту девушку, ученицу художественной школы, еще несформировавшуюся, но опасно легкомысленную, слишком юную, чьи прямые льняные коротко подстриженные волосы, свисавшие до шеи, слегка загибались внутрь под собственной тяжестью; она видела Лерке, знаменитого мастера-скульптора, и эта девочка, возможно, получившая хорошее воспитание, из хорошей семьи, решила, что она такая замечательная, что может стать его любовницей. О, как же хорошо она знала, к чему приводит подобное отсутствие опыта! Дрезден, Париж, Лондон, – какая разница? Она все про это знала.
– Где она сейчас? – спросила Урсула.
Лерке передернул плечами, показывая, что он ничего не знает, да ему и все равно.
– Это было почти шесть лет назад, – сказал он, – сейчас ей должно быть уже двадцать три, что тут говорить.
Джеральд взял рисунок и вгляделся в него. В нем было что-то, что притягивало и его. На пьедестале он увидел название: «Леди Годива»[105]105
Леди Годива – жена английского графа, которая решила проехать по улицам города обнаженной верхом на коне ради того, чтобы избавить простых людей от притеснений своего мужа.
[Закрыть].
– Но это же не леди Годива, – добродушно улыбаясь, сказал он. – Та была женой какого-то графа, причем женщиной средних лет, которая закрыла свое тело длинными волосами.
– На манер Мод Аллен, – с насмешливой гримасой бросила Гудрун.
– Почему Мод Аллен? – переспросил он. – Разве все было не так? Мне казалась, что в легенде все обстояло именно таким образом.
– Да, дорогой мой Джеральд, я абсолютно уверена, что ты правильно понял легенду.
Она смеялась над ним, и в ее смехе слышалось легкое, насмешливо-ласковое презрение.
– Если говорить прямо, я бы скорее увидел женщину, чем волосы, – также со смехом ответил он.
– Кто бы сомневался! – насмехалась Гудрун.
Урсула поднялась и вышла, оставив их втроем.
Гудрун взяла у Джеральда рисунок, и, сев обратно, пристально разглядывала его.
– Разумеется, – сказала она, оборачиваясь к Лерке и решив на этот раз подразнить его, – вы поняли свою маленькую ученицу.
Он поднял брови и безмятежно пожал плечами.
– Эту малышку? – спросил Джеральд, показывая на фигурку.
Гудрун держала рисунок на коленях. Она подняла голову и пристально посмотрела Джеральду в глаза, – ему показалось, что его ослепили.
– Разве он не понял ее! – сказала она Джеральду с легкой насмешливой игривостью. – Только посмотри на ее ступни – какие они милые, такие хорошенькие, нежные – о, они поистине замечательные, правда…
Она медленно подняла горячий пламенный взгляд на Лерке. Его душа наполнилась жаркой признательностью, он даже будто распрямился, приосанился.
Джеральд посмотрел на маленькие ножки скульптуры. Они были сложены, одна наполовину прикрывала другую с жалкой застенчивостью и испугом. Он долгое время зачарованно смотрел на них. И вдруг отложил рисунок, словно бумага причинила ему боль. Он ощутил, что его душа наполнена пустотой.
– Как ее звали? – спросила Гудрун Лерке.
– Аннета фон Век, – задумчиво отозвался Лерке. – Ja, sie war hübsch[106]106
Да, она была хорошенькой. (нем.)
[Закрыть]. Она была хорошенькой, но назойливой. Она была сущим наказанием – ни минуты не могла посидеть спокойно – только когда я ударил ее и она заплакала, вот тогда только она высидела пять минут.
Он вспоминал, как работал, думал о своей работе, о единственном в жизни, что имело для него значение.
– Вы правда ее ударили? – осуждающе спросила Гудрун.
Он взглянул на нее и прочел в ее глазах вызов.
– Да, правда, – беззаботно ответил он, – ударил сильнее, чем кого-либо за всю свою жизнь. Мне пришлось, пришлось. Только так я мог закончить работу.
Гудрун несколько мгновений наблюдала за ним огромными, мрачными глазами. Казалось, она изучала его душу. А потом без единого слова опустила взгляд.
– Так почему ваша Годива такая молодая? – осведомился Джеральд. – Она такая маленькая, да еще по сравнению с лошадью – она недостаточно большая, чтобы управлять ей – настоящий ребенок.
По лицу Лерке пробежала странная судорога.
– Да, – сказал он, – более взрослые мне не нравятся. Они такие прекрасные, когда им шестнадцать, семнадцать, восемнадцать лет – а после этого возраста они меня не интересуют.
Повисла пауза.
– Почему же? – поинтересовался Джеральд.
Лерке пожал плечами.
– Не нахожу в них ничего интересного – или красивого, они для меня бесполезны, бесполезны для моей работы.
– То есть вы хотите сказать, что после двадцати женщина теряет свою красоту? – спросил Джеральд.
– Для меня да. Пока ей нет двадцати, она маленькая, свежая, нежная и легкая. А после двадцати пусть она будет такой, какой ей хочется быть, для меня она пустое место. Венера Милосская – это порождение буржуазии, они тоже.
– И вам совершенно безразличны женщины, которым за двадцать? – продолжал допрос Джеральд.
– Они мне ничего не дают, они непригодны для моего искусства, – нетерпеливо повторял Лерке. – Я не считаю их красивыми.
– Вы просто эпикуреец[107]107
Эпикуреец – человек с утонченным вкусом, наслаждающийся жизнью.
[Закрыть], – сказал Джеральд с легкой саркастической ухмылкой.
– А мужчины? – внезапно спросила Гудрун.
– Да, мужчины хороши в любом возрасте, – ответил Лерке. – Мужчина должен быть большим и властным – старый он или молодой, неважно; у него есть некая масса, увесистость и – и грубая форма.
Урсула в полном одиночестве вышла в мир девственно-белого, только что выпавшего снега. Но ослепляющая белизна, казалось, наваливалась на нее, пока ей не стало больно – ей показалось, что холод медленно душит ее. У нее кружилась голова, она ничего не чувствовала.
И внезапно, каким-то чудом она вспомнила, что где-то там, за этими горами, под ней, лежит темная плодородная земля, что к югу простирается земля, темнеющая под апельсиновыми деревьями и кипарисами, серая от олив, тех родичей падубов, в тени которых под голубым небом зреют восхитительные мясистые плоды. Чудо из чудес! Этот молчаливый, замороженный мир снежных вершин существовал не везде! Можно было покинуть его и забыть о нем навеки. Можно было уехать.
Ей тут же захотелось осуществить эту мечту. На данный момент ей хотелось разделаться с этим заснеженным миром, с чудовищными, застывшими во льдах горными вершинами. Ей хотелось увидеть черную землю, ощутить запах ее реальности, ее плодородия, увидеть, как растения терпеливо пережидают зиму и почувствовать, как почки реагируют на прикосновение солнечного луча.
Она радостно вернулась в дом – теперь у нее была надежда. Биркин лежал в кровати и читал.
– Руперт, – обрушила она на него эту новость, – я хочу уехать.
Он медленно поднял на нее глаза.
– Правда? – мягко спросил он.
Она села рядом с ним и обвила руками его шею. Она не понимала, почему он почти не удивился.
– А ты не хочешь? – озабоченно спросила она.
– Я об этом не думал, – сказал он. – Но думаю, что хочу.
Она внезапно выпрямилась.
– Ненавижу, – сказала она, – ненавижу снег, он такой неестественный, он освещает всех каким-то неестественным светом, призрачным блеском, и пробуждает в людях неестественные чувства.
Он неподвижно лежал и задумчиво посмеивался.
– Ну, – сказал он, – мы можем уехать – можем уехать завтра. Завтра мы отправимся в Верону, станем Ромео и Джульеттой, будем сидеть в амфитеатре – согласна?
Она с какой-то нерешительностью и застенчивостью спрятала лицо у него на плече. Он продолжал лежать.
– Да, – мягко сказала она, чувствуя облегчение. Она чувствовала, что у ее души выросли новые крылья, раз он был согласен. – Мне бы очень хотелось, чтобы мы стали Ромео и Джульеттой, – сказала она. – Любимый мой!
– Хотя в Вероне дуют страшно холодные ветра, – сказал он, – они прилетают из Альп. Мы будем чувствовать запах снега.
Она села и взглянула на него.
– Ты рад, что мы уезжаем? – озабоченно спросила она.
Его непроницаемые глаза смеялись. Она спрятала лицо на его груди, умоляюще прильнув к нему.
– Не смейся, не смейся надо мной.
– Это еще почему? – рассмеялся он, обнимая ее.
– Потому что я не хочу, чтобы надо мной смеялись, – прошептала она.
Он еще веселее рассмеялся, целуя ее тонкие, нежно пахнущие волосы.
– Ты любишь меня? – крайне серьезно прошептала она.
Внезапно она подставила губы для поцелуя. Ее губы были сомкнутыми, дрожащими и напряженными, его – мягкими, приоткрытыми и нежными. Он на несколько мгновений замер в поцелуе. И волна грусти поднялась в его душе.
– Твои губы такие твердые, – сказал он со слабым укором.
– А твои такие нежные и мягкие, – радостно сказала она.
– Но почему ты всегда сжимаешь губы? – разочарованно спросил он.
– Неважно, – быстро ответила она. – Такая уж я.
Она знала, что он любит ее, она была в нем уверена. Однако она не выносила, когда кто-то пытался подчинить ее себе, ей не нравилось, что он допрашивал ее. Она с восторгом отдавала себя, позволяя ему себя любить. Она чувствовала, что, несмотря на всю радость, которую он испытал, когда она отдала себя ему, ему тоже стало немного грустно. Она подчинялась тому, что он делал. Но она не могла стать собой, она не осмеливалась обнажить свою сущность и встретиться с его обнаженной сущностью, отказавшись от всех примесей, забывшись вместе с ним в порыве веры. Она либо отдавала себя ему, либо же подчиняла его себе и наслаждалась им. Она наслаждалась им без остатка. Но они никогда не переживали полную близость одновременно, один из них все время отставал. Тем не менее, она радовалась надежде, она ликовала и чувствовала себя свободной, чувствовала, что жизнь и свобода бурлят в ней. А он некоторое время оставался неподвижным, мягким и терпеливо ждал.
Они сделали все необходимые приготовления, собираясь уехать на следующий день. Для начала они пошли в комнату Гудрун, где они с Джеральдом только что переоделись к ужину.
– Черносливка, – сказала Урсула, – думаю, завтра мы уедем. Не могу больше выносить этот снег. Он ранит мою кожу и мою душу.
– Он и правда ранит душу, Урсула? – несколько удивленно спросила Гудрун. – Я согласна, что он ранит кожу – это ужасно. Но мне казалось, что душа от него только ликует.
– Нет, только не моя. Он ранит ее, – сказала Урсула.
– Вот как! – воскликнула Гудрун.
В комнате воцарилось молчание. И Урсула и Биркин почувствовали, что Гудрун и Джеральд почувствовали облегчение, узнав об их отъезде.
– Вы поедете на юг? – спросил Джеральд, и в его голосе послышалась скованность.
– Да, – сказал Биркин, отворачиваясь.
В последнее время между мужчинами установилась непонятной природы враждебность. С самого своего приезда Биркин был рассеянным и безразличным ко всему, он отдался на волю призрачных, легких волн, никем не замечаемый и терпеливо выжидающий; Джеральд же напротив был постоянно напряжен и заключен в кольцо белого света, непрестанно ведя борьбу. Оба они вызывали друг в друге неприязненные чувства.
Джеральд и Гудрун были очень добры к отъезжающим, желая им всего наилучшего, как делают это дети. Гудрун пришла в спальню Урсулы, держа в руках три пары ярких чулок, за страсть к которым она обрела нежеланную известность, и бросила их на кровать. Это были шелковые чулки – красно-оранжевые, васильково-синие и серые, все купленные ею в Париже. Серые чулки были вязаные, тяжелые, без единого шва.
Урсула была в смятении. Она знала, что Гудрун должна была очень любить ее, раз была готова расстаться с такими ценностями.
– Я не могу отнять их у тебя, Черносливка! – вскричала она. – Я ни в коем случае не могу лишить тебя их – этих сокровищ.
– Правда ведь, они настоящие сокровища? – воскликнула Гудрун, с завистью рассматривая подарки. – Правда ведь, они прекрасны!
– Да, ты обязана оставить их себе, – сказала Урсула.
– Они мне не нужны, у меня есть еще три пары. Я хочу, чтобы ты взяла их – я хочу, чтобы ты их взяла. Они твои, вот… – и дрожащими взволнованными руками она засунула любимые чулки Урсуле под подушку.
– От прекрасных чулок получаешь самое настоящее удовольствие, – сказала Урсула.
– Верно, – согласилась Гудрун, – самое великолепное удовольствие.
И она села на стул. Было очевидно, что она пришла поговорить на прощание. Урсула, не зная, чего хотела ее сестра, молча ждала.
– Как ты считаешь, Урсула, – довольно скучным тоном начала Гудрун, – ты уезжаешь навсегда и никогда больше не вернешься? Так обстоят дела?
– О, мы вернемся, – возразила Урсула. – Дело ведь не в переездах.
– Да, я понимаю. Но в духовном плане, так сказать, вы уезжаете от всех нас?
Урсула вздрогнула.
– Я не знаю, что с нами произойдет, – сказала она. – Знаю только, что мы куда-то едем.
Гудрун помедлила.
– Ты довольна? – спросила она.
Урсула на мгновение задумалась.
– Полагаю, я очень довольна, – ответила она.
Но Гудрун все поняла, увидев в лице сестры непроизвольное свечение, а не прислушиваясь к ее неуверенному голосу.
– А ты не думаешь, что тебе захочется возобновить старые связи – с отцом и со всеми нами, Англией, раз уж на то пошло, и миром мысли – ты не думаешь, что тебе понадобится все что в твоем мире?
Урсула молчала, пытаясь представить себе это.
– Я думаю, – вырвалось у нее через какое-то время, – что Руперт прав – когда тебе хочется жить в новом мире, ты падаешь в него из старого мира.
Гудрун пристально наблюдала за сестрой с бесстрастным лицом.
– Я вполне согласна, что человеку хочется жить в новом мире, – сказала она. – Но я считаю, что новый мир – это продолжение старого, и что если ты запираешься там наедине с одним человеком, то ты вовсе не обретаешь новый мир, ты просто замыкаешься в своих собственных иллюзиях.
Урсула выглянула в окно. В душе она начала сопротивляться и ей стало страшно. Она всегда боялась слов, так как понимала, что сила высказывания всегда могла заставить ее поверить в то, во что она на самом деле никогда не верила.
– Возможно, – сказала она, чувствуя недоверие как к себе самой, так и ко всему остальному. – Но, – добавила она тут же, – я считаю, что нельзя обрести ничего нового до тех пор, пока тебя заботит старое – понимаешь, о чем я? – даже простая борьба с прежним миром означает, что ты все еще его часть. А раз так, значит, оно того не стоит.
Гудрун поправилась.
– Да, – согласилась она. – В некотором смысле человек создан из того мира, в котором он живет. Но разве мы не заблуждаемся, думая, что из него можно выбраться? В любом случае, коттедж в Абруцци[108]108
Абруцци – область в Центральной Италии.
[Закрыть] или где-нибудь еще – это не новый мир. Нет, единственное, на что пригоден мир, так это на то, чтобы дождаться его конца.
Урсула отвела взгляд. Ее пугал этот спор.
– Но ведь может быть что-то еще, разве нет? – спросила она. – Можно увидеть его закат в своей душе, причем задолго до того, как конец наступит в реальном мире. А когда ты увидел свою душу, ты становишься чем-то иным.
– А разве можно увидеть конец света в своей душе? – спросила Гудрун. – Если ты говоришь, что можно увидеть конец всему, чему суждено случиться, то тут я с тобой не соглашусь. Я просто не могу согласиться. В любом случае, ты же не перенесешься внезапно на новую планету, только потому, что будешь думать, что можешь увидеть закат этой планеты.
Урсула внезапно выпрямилась.
– Да, – сказала она. – Да, я знаю. У меня больше нет связей с этим миром. У меня другая сущность, которая принадлежит другой планете, не этой. Нужно только спрыгнуть.
Гудрун несколько мгновений раздумала над этим. И на ее лице появилась насмешливая, едва ли не презрительная усмешка.
– А что будет, если ты окажешься в вакууме? – язвительно вскричала она. – В конце концов, здесь царят одни и те же идеи. Вы, которые ставите себя выше других, не можете отрицать того, например, что любовь – это самое высшее начало, как на небе, так и на земле.
– Нет, – сказала Урсула, – все не так. Любовь слишком человечна и слишком ограниченна. Я верю в то, что неподвластно человеку, и чего любовь является только малой частичкой. Я верю, что то, что суждено нам осуществить, приходит к нам из неведомого, и это что-то бесконечно превывающее любовь. Это нечто не принадлежит человеку.
Гудрун пристально смотрела на Урсулу спокойным взглядом. Она одновременно и восхищалась сестрой и презирала ее. И внезапно она отвернулась и холодно и угрюмо произнесла:
– Ну, дальше любви я пока что не продвинулась.
В мозгу Урсулы пронеслась мысль: «Ты никогда не любила, поэтому-то ты и не можешь вырваться за пределы любви».
Гудрун поднялась, подошка к Урсуле и обвила рукой ее шею.
– Иди и ищи свой новый мир, дорогая, – и в ее голосе звенела неискренняя доброжелательность. – В конце концов, самое приятное путешествие – это поиск Благословенных Островов твоего Руперта.
Ее рука замерла на шее Урсулы, она прикоснулась пальцами к щеке Урсулы. Последняя же почувствовала себя очень неуютно. В покровительственном отношении Гудрун чувствовалось желание обидеть, и Урсуле было слишком больно. Почувствовав сопротивление, Гудрун неловко отстранилась, перевернула подушку и опять показала чулки.
– Ха-ха! – деланно рассмеялась она. – Только послушай, о чем мы говорим – о новых и старых мирах!
И они принялись обсуждать более земные темы.
Джеральд и Биркин пошли вперед, ожидая, когда их нагонят сани, увозившие отъезжающих.
– Сколько вы еще здесь пробудете? – спросил Биркин, смотря на очень красное, почти ничего не выражающее лицо Джеральда.
– О, не могу сказать, – ответил тот. – Пока нам не надоест.
– Не боитесь, что снег растает прежде? – спросил Биркин.
Джеральд рассмеялся.
– А он тает? – спросил он.
– Так значит все в порядке? – продолжал Биркин.
Джеральд слегка прищурился.
– В порядке? – переспросил он. – Я никогда не понимал, что означают эти простые слова. Все в порядке и все не в порядке, разве в какой-то момент они не начинают означать одно и то же?
– Может и так. А как насчет возвращения? – спросил Биркин.
– О, не знаю. Мы можем никогда не вернуться. Я не оглядываюсь назад и не смотрю вперед, – сказал Джеральд.
– …И не говорю о том, чего нет, – продолжил Биркин.
Джеральд устремил вдаль рассеянный взор своих ястребиных глаз, зрачки в которых стали совсем крохотными.
– Нет, я чувствую, что конец близок. Мне кажется, Гудрун станет моей погибелью. Не понимаю – она такая нежная, ее кожа похожа на шелк, ее руки тяжелые и мягкие. Почему-то это иссушает мое сознание, выжигает мой разум.
Он отошел на несколько шагов, все также глядя вперед, не отрывая взгляда. Его лицо походило в этот момент на маску, используемую в каком-то ужасном религиозном культе.
– От этого мое сердце и моя душа разрываются на части, – говорил он, – и я больше не могу видеть. Однако мне хочется оставаться слепым, мне хочется, чтобы все рвалось на части, я не хочу, чтобы все было иначе.
Он говорил, словно в трансе, слова лились непроизвольно, а на лице застыло бесстрастное выражение. Внезапно он сбросил с себя эти чары и злобно, но подавленно, взглянул на Биркина и сказал:
– Знаешь ли ты, что такое испытывать страдания в объятиях женщины? Она такая красивая, такая совершенная, она кажется тебе такой хорошей, она разрывает тебя на куски, словно шелковую тряпку. Каждое прикосновение, каждое мгновение врезается в тебя каленым железом – ха, вот оно, совершенство, когда ты взрываешься, когда ты разлетаешься на мелкие кусочки! А после… – он остановился на снегу и внезапно разомкнул сжатые в кулаки руки, – а после нет ничего – твой мозг превратился в обугленные осколки и – он повел вокруг странным театральным движением – все разлетелось. Ты ведь понимаешь о чем я – это божественный опыт, нечто конечное – и вот – ты иссыхаешь, словно тебя ударила молния.
Он шел молча. Его поведение выглядело как бравада, но это было искренняя бравада доведенного до отчаяния человека.
– Разумеется, – продолжал он, – я никогда бы такого не испытал! Это идеальный опыт. А она чудесная женщина. Но – как же я ее иногда ненавижу! Даже удивительно…
Биркин взглянул на него странным, почти бессознательным взглядом. Джеральд, казалось, ничего не чувствовал, хотя и говорил такое.
– Но, может, тебе уже достаточно? – спросил Биркин. – Ну получил ты то, что тебе было нужно. Зачем же бередить старую рану?
– О, – ответил Джеральд, – понятия не имею. Но ничего еще не закончено.
И они пошли дальше.
– Я любил тебя так же, как любила Гудрун, не забывай, – с горечью сказал Биркин.
Джеральд посмотрел на него странно и рассеянно.
– Правда? – сказал он с ледяной иронией. – Или ты думал, что любишь?
Он едва осознавал, что говорит.
Подъехали сани. Из них вышла Гудрун, и они распрощались. Им всем хотелось поскорее расстаться. Биркин сел на свое место, и сани покатили прочь, а Гудрун и Джеральд остались на снегу и махали им вслед. В сердце Биркина прокрался холод, когда он увидел, как одиноко они стоят на снегу, постепенно уменьшаясь и становясь все более одинокими.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.