Электронная библиотека » Дэвид Ремник » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 2 ноября 2017, 11:22


Автор книги: Дэвид Ремник


Жанр: История, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Медведева, который оставался членом Коммунистической партии, вскоре из нее исключили. Выгнанный из партийных рядов, он не стал своим и для диссидентов. Сахаров, редко позволявший себе личные выпады, в ряде мест ясно дает понять, что в начале 1970-х не только не соглашался с медведевскими марксистскими взглядами, но и вообще не вполне доверял ему. Не обвиняя его впрямую, Сахаров задается вопросом, не пользовался ли Медведев негласной поддержкой КГБ, не имел ли каких-то связей с этим учреждением. Другие диссиденты были гораздо менее сдержанны в своих подозрениях.

Мне было трудно поверить в худшее. В начале 1980-х за дверью у Медведева сидел кагэбэшник. Вряд ли его заданием было дарить цветы зарубежным гостям. Некоторых посетителей эта фигура отпугивала, но не всех. Когда я оказался в Москве, Рой по-прежнему помогал всем, кто его об этом просил. Я думаю, что потерей репутации у диссидентов и затем у либеральной интеллигенции он был обязан не тайным контактам с партийными начальниками и органами, а нежеланием отказаться от марксизма. Мне казалось странным, что люди, которые за 30 лет не проронили ни звука, легко прощали себе свою трусость, но не могли простить Медведеву его верности убеждениям. Этот человек впервые понял, почему занимается наукой, во время допроса в Лефортовской тюрьме в середине 1970-х.

“Товарищ Медведев, скажите, пожалуйста, – спросил его следователь КГБ, – стали бы вы писать свои книги о Сталине, если бы вашего отца не отправили в лагерь?”

До эпохи гласности оставалось почти 20 лет, когда КГБ активно интересовался Роем и Жоресом Медведевыми. Жорес в своей области был тем же, чем Рой в историографии. Он был биологом и геронтологом и писал о том, как при Сталине громили генетику, а при Брежневе боролись с инакомыслящими при помощи карательной психиатрии. В 1970 году Жореса отправили в сумасшедший дом с диагнозом “параноидальная шизофрения с навязчивым бредом реформаторства”. Только активность Роя, привлекшего для защиты брата видных советских и западных ученых и писателей, заставило Кремль через три недели выпустить Жореса.

Следователь в Лефортово, без сомнения, задал Рою правильный вопрос. “Почему?” До этого никто не спрашивал его об этом вот так – без обиняков, да еще с такой дотошной настойчивостью. “Только тогда я вдруг понял, как тесно переплетена моя судьба с судьбой отца, – сказал мне как-то Рой, когда мы сидели в его крохотном кабинете. – Там, в Лефортово, я все вспомнил”.

В их дверь постучали в августовскую ночь 1938 года. Повторилась сцена, разыгрывавшаяся многие тысячи раз. Сотрудники НКВД с молниеносной скоростью влились в квартиру и принялись за дело. В это время худенькие светловолосые близнецы, сидя в кроватях, пытались разобрать, о чем говорят за дверью детской.

– Почему вы так поздно, товарищи? – спросил их отец.

Ответа они не расслышали.

Уже много недель мальчики видели, что отец подавлен, почти перестал есть. Они не могли взять в толк: почему их отца, Александра Медведева, полкового комиссара Красной армии, преподавателя диалектического и исторического материализма в Военно-политической академии имени Толмачева, уволили со службы? И почему этим летом их раньше времени забрали из пионерлагеря домой? Кое-кто из друзей семьи уже был арестован, но дети не понимали того, что прекрасно понимал их отец: основным принципом террора была непредсказуемость. Для репрессивных действий не было никаких настоящих причин, если не считать жестокой, возможно, патологической личности Иосифа Сталина и созданной им системы.

Когда наутро мальчики проснулись, ночные гости еще не ушли. Они открывали и с грохотом захлопывали шкафы, двигали мебель, рылись в вещах. Потом дверь детской открылась, и вошел отец. Он был в гимнастерке, но без ремня. Выглядел он так, будто не спал несколько суток. Молча сел на кровать и обнял сыновей. Было в этом объятии что-то прощальное и пронзительное. Жорес говорил, что помнит, как его щеку царапала колючая отцовская щетина, как физически был ощутим отцовский страх и как они все трое заплакали.

А потом, через несколько минут, гости ушли, забрав с собой Александра Медведева.

В первые месяцы после ареста Рой, Жорес и мать получали от Александра письма. Он писал им с Дальнего Востока, из колымского лагеря. Некоторые письма были предназначены для пересылки дальше, в ЦК партии, в Верховный суд, в НКВД. В них он наставал на своей невиновности.

“Нам казалось, что это какая-то нелепость, ошибка, которая не могла произойти с нами, – говорил Жорес. – Конечно, так думали все в стране, когда это их касалось”.

Своего отца Рой и Жорес обожали. Он был для них взыскательным учителем и примером широкой образованности, он побуждал их много читать – все, от Джека Лондона до русской классики. В письмах с Колымы он ни разу не обмолвился о своих страданиях. Вместо этого он говорил о будущем сыновей.

Здравствуйте, дорогие Рой и Ресс!

Ну вот и к нам наконец дошла весна. Она у нас погостит недолго. <…> Физически я очень далеко от вас. Но в своих мыслях и чувствах я близок вам как никогда: вы “главный предмет моих привычных дум”, смысл и цель жизни. <…> Именно теперь, на пороге вашего вступления в юношеский возраст, в пору цветения жизни, я бы хотел быть подле вас – передать вам свои знания и опыт и по возможности уберечь вас от юношеских ошибок. Но судьба решила иначе! И я хотел бы, чтобы разлука не омрачила вашей юности…

Главное – учитесь, упорно, настойчиво, не ограничиваясь школьной программой. Пользуйтесь временем, когда восприимчивость особенно велика, а память особенно цепка. Не разбрасывайтесь, будьте дисциплинированы в труде. Плеханов любил говорить: “Дисциплина труда – великое дело. При ней и посредственный человек может создать нечто значительное”. А вы – способные, талантливые ребята. Учитесь думать и быть организованными… Терпение, выдержка – вот что вам особенно нужно. Учитесь преодолевать трудности, как бы велики они ни оказались… Извините за поучительный тон…

С любовью,

Ваш отец

Зимой 1941 года семья Медведевых получила от Александра сообщение, что он в лагерной больнице, ему нужны витамины. А еще через несколько месяцев денежный перевод, отправленный на Колыму, вернулся с пометой: “Возврат. Смерть адресата”. Некоторое время семья не могла поверить в эту страшную правду и продолжала слать в лагерь посылки. Но всякий раз они возвращались с тем же страшным уведомлением.

Когда Рой был еще подростком, мать попросила его: “Пожалуйста, не становись историком или философом. Это слишком опасно”. Еще это было слишком болезненно. Когда Рой в 1940-е годы учился в ленинградском университете, он начал собственное расследование и постепенно докопался до правды: он узнал, кто предал его отца. В разгар террора Борис Чагин был кадровым военным и одновременно агентом НКВД. На своих сослуживцев он писал доносы, из-за которых многие, в том числе и Медведев, были отправлены в лагеря. Оказалось, что в Ленинграде Чагин занимал престижную профессорскую должность на том же факультете, где учился Рой. Чагин преподавал там диалектический материализм.

Братья Медведевы со стороны наблюдали за человеком, который предал их отца. Жорес скрупулезно изучил труды Чагина: “Борьбу марксизма-ленинизма против философского ревизионизма в кон. XIX – нач. ХХ вв.”, “Борьбу марксизма-ленинизма против реакционной буржуазной философии второй половины XIX века”. Они ничего не стали предпринимать. Они не стали обвинять его. Они приняли этот факт к сведению. “Я презирал его, но не ненавидел и не хотел ему мстить”, – рассказывал Жорес.

Много лет спустя, когда Рой собирал рассказы жертв ГУЛага для книги “К суду истории”, ему домой позвонила какая-то женщина. “Вы сын Александра Медведева?” – спросила она. Рой подтвердил. Тогда она пригласила его к себе: она жила в вартире с несколькими другими бывшими колымчанами. В тот вечер Медведев узнал, как умер его отец. Он повредил себе руку, работая на медной шахте, и был переведен на работу в совхозную теплицу. У него начался рак кости, его положили в лагерную больницу. Лагерные товарищи поняли, что Александра нет в живых, когда в грязном совхозном дворе появился их бригадир, горделиво вышагивавший в темном шерстяном пиджаке – в том самом, в котором Александра Медведева привезли на Колыму.


Хотя Рой Медведев был известным историком, “Мемориалу” он не подходил, а ему не подходил “Мемориал”. Номинально он состоял там в Общественном комитете, куда входили известные люди старшего поколения. Но на собрания “Мемориала” Медведев не ходил и общество ни во что не ставил. Рой считал, что единственным легитимным субъектами власти являются Горбачев и партия. “Мемориал” казался ему пустопорожней глупостью.

Так что в “Мемориале” вскорости появилась другая фигура, занявшая место главного историка и политолога. Это был известный лицедей, циник, в свое время проректор в Высшей комсомольской школе, член редколлегии журнала “Коммунист”. Относительно своего прошлого Юрий Афанасьев не питал иллюзий. “Я уже не помню, сколько лет я был по шею в дерьме”, – сказал он в одной из телепередач.

Его послужной список поражал. В мой первый год в Москве Афанасьев уже был ведущим на всех мероприятиях, которые устраивали демократы. Почти всюду – на субботних заседаниях “Московской трибуны”, на лекциях о Сталине – микрофон стоял перед Афанасьевым: он модерировал дискуссии, представлял выступающих и выступал сам. Специалист по французской историографии, своим крепким сложением он скорее напоминал университетского футбольного тренера. В нем была мужиковатая уверенность человека, проведшего на своем веку много заседаний и совещаний – сперва комсомольских, затем оппозиционных.

Его метаморфоза вызывала не столько насмешку, сколько жалость. В 1970-е этот человек ни за что в жизни не посмел бы защищать Роя Медведева, а в конце 1980-х он уже обличал его как “безнадежного реакционера”. Но, несмотря на его самонадеянность и напор, его анализ происходящего в стране и прогнозы были на удивление точны. Иногда своей самоуверенностью Афанасьев напоминал мне Нормана Мейлера[43]43
  Норман Мейлер (1923–2007) – знаменитый американский писатель и политический журналист, автор романов и нескольких биографий, выдвигался на пост мэра Нью-Йорка.


[Закрыть]
. Он знал, что наломал в жизни дров, но настаивал на своем праве быть услышанным. Кампания за “возвращение истории”, ранние нападки на “сталинско-брежневский” Верховный Совет и на самого Горбачева – всем этим он занимался до того, как это вошло в моду. Его не очень любили – у него не было ни деликатности Сахарова, ни его достоинства, – но Афанасьев часто оказывался прав. Предсказания же Медведева были еще менее надежны, чем слухи, которые он пересказывал. Например, когда в декабре 1990 года Эдуард Шеварднадзе покинул пост министра иностранных дел, объявив, что на страну надвигается диктатура, Медведев твердил всем, кто готов был его слушать, что Шеварднадзе уходит из-за проблем в Грузинской ССР.

Афанасьев вырос в Ульяновской области, на родине Ленина. Его отец, ремонтный рабочий, провел несколько лет в восточносибирском лагере по обычному для тех лет делу: он выдал с колхозного склада несколько килограммов муки для одной голодающей семьи. “Но что странно, – рассказывал мне Афанасьев, сидя в своем кабинете в Историко-архивном институте, – мы не воспринимали это как великое горе или трагедию: все вокруг сидели, кто взял в колхозе какие-нибудь ошметки, кто на работу однажды не вышел. А о Сталине мы никогда не говорили, так что я его ни в чем не подозревал”.

Как и Горбачев, Афанасьев был провинциальным парнем, учившимся достаточно хорошо, чтобы попасть в лучший вуз страны – МГУ. Студентом Афанасьев был, по его словам, “таким же, как все. Я, как всякий прилежный комсомолец, как всякий коммунист, вызубрил наизусть «Краткий курс»”. В марте 1953 года, вечером накануне похорон Сталина, Афанасьев бродил по улицам около Кремля. К Колонному залу, где лежал в гробу Сталин, шли десятки тысяч людей, охваченные истерией и ужасом: земной бог умер. В той давке погибли десятки, если не сотни людей. Афанасьев сумел выбраться из толпы. Идя по улице, он услышал, как в подворотне пьяные горланят песни. Такого разухабистого пения он никогда еще не слышал. Пьянчуги праздновали смерть Сталина.

“Думаю, у каждого в жизни бывает один-два случая, когда видишь или слышишь что-то такое, от чего твоя жизнь вдруг начинает течь в другом направлении. Когда я услышал этих забулдыг, мое незамутненное политическое сознание вдруг помутнело, – вспоминал Афанасьев. – Я впервые ощутил сомнение. Только через три года, после речи Хрущева, я начал задумываться как следует, но именно это пьяное празднование в московской подворотне впервые заставило меня усомниться. Я после этого стал другим”.

После университета Афанасьев работал комсомольским секретарем в Красноярске – недалеко от тех мест, где сидел его отец. Никаким радикалом он тогда, разумеется, не был. Он верил в “безграничные возможности” партии. С друзьями он разговаривал о великих перспективах ленинской идеологии и об исполинской ГЭС, которую они – вернее, рабочие – возводили.

“Этот энтузиазм продержался до конца 1960-х, – замечал Афанасьев, – до времени, когда Брежнев взялся реанимировать Сталина”.

Вернувшись в Москву, Афанасьев работал в аппарате ЦК комсомола, а затем защитил диссертацию по истории: его специальностью стала французская историография. Он был достаточно сообразителен, чтобы не пойти на кафедру советской истории (“вот уж где собрались одни идиоты и приспособленцы!”), но в своих статьях восхвалял все, что положено, и клеймил “преклонение перед Западом”. Многие годы в своих работах он доказывал, что “буржуазные историки” чрезвычайно недооценивают значение Октябрьской революции. Главным образом он, по его словам, “прочесывал их тексты на предмет «вопиющих недостатков»”.

Как и многие люди его поколения, Афанасьев развил в себе двоемыслие. Он так беспорочно служил генеральной линии, что его несколько раз отправляли на стажировку во Францию. В Париже Афанасьев читал книги диссидентов и эмигрантов. При этом он находился в академической среде, где мог позволить себе говорить чуть свободнее. Ко времени возвращения в Москву Афанасьев снова немного изменился. Он снова услышал горлопанов в подворотне, и его душа – или какая-то часть души – на них отозвалась. Ему становилось все труднее отрицать очевидное. Остатки его веры в коммунистические идеалы стремительно улетучивались. Польские студенты рассказали ему о сталинском приказе расстрелять в Катыни польских офицеров. На глазах Афанасьева его старших коллег, преподавателей истории, арестовывали или в лучшем случае увольняли за отклонения от курса и принуждали к молчанию.

На рубеже 1970–1980-х годов Афанасьев занимался “критикой буржуазной историографии” в московском Институте всеобщей истории и работал в журнале “Коммунист”, теоретическом органе ЦК КПСС. Когда к власти пришел Горбачев, Афанасьев написал ему несколько смелых писем о ситуации в советской исторической науке: он призывал генсека своей властью отменить ограничения для работы историков и открыть архивы партии и КГБ. Прямых ответов Афанасьев не получил. Но в 1986 году он был назначен на ключевую должность – ректором Историко-архивного института. Он немедленно воспользовался своим новым положением, выступив с первыми публичными лекциями с критикой Сталина и представив общественности нескольких новых людей, в том числе Диму Юрасова.

Афанасьев твердо намеревался использовать предоставившиеся ему возможности, для того чтобы облегчить историкам изучение советского прошлого. Получив доступ к части партийных архивов, он обнаружил письма Ольги Шатуновской – члена Комитета партийного контроля при ЦК КПСС в хрущевское время. Шатуновская писала, что у нее собрано 64 папки с документами КГБ и КПСС, и согласно этим документам, с января 1935-го по 1941 год было арестовано 19 800 000 человек. Из них семь миллионов были казнены в тюрьмах. Ее утверждения подкреплялись конкретными данными о том, сколько человек было расстреляно, где и когда. Но папки, которые описывала Шатуновская, как выяснилось, “пропали”. Знакомясь с подобными письмами, Афанасьев начал понимать, что партия и КГБ, вероятно, уничтожили самые опасные для них архивные свидетельства.

Одна из первых схваток с партийной номенклатурой состоялась у Афанасьева из-за его утверждения, что исторической наукой должны заниматься не члены ЦК и даже не генеральный секретарь, а профессиональные ученые. Хотя в 1987 году речь Горбачева об истории помогла начать процесс, Афанасьев считал, что таких речей больше быть не должно. “Пока существуют такие вещи, – говорил он, – будет существовать и представление, что история делается не в архивах, университетах, людьми пишущими, а на партийных съездах и в парткомах. Такая история остается прислужницей пропаганды и продолжением политики, а не областью знаний того же уровня, как прочие науки или литература. Если власть хочет приобрести авторитет, она должна честно заявить: «Мы полностью порываем с прежним режимом»”.

“Мы рассуждаем о перестройке и говорим: прежняя модель социализма оказалась негодной, значит, нужно построить новую модель и воплотить ее в жизнь, – продолжал Афанасьев. – И опять мы ставим все с ног на голову. Нам надо отказаться от самой идеи целенаправленного построения идеального общества, от культурной привычки верить в безграничные способности и возможности человеческого разума, в частности в возможность искусственно сконструировать модель общества, а потом реализовать ее. Просветители и утописты думали, что возможности безграничны. Что человеческий разум может родить идею справедливого общества, сформулировать его теорию. А потом, по их мнению, эту теорию можно реализовать на практике. Иными словами, общество всеобщей справедливости и процветания можно выдумать из головы. Теперь мы наблюдаем закат этой культуры. Маркс и Ленин исчезают. Они вытесняются так же, как «верная» ньютонова механика была вытеснена общей теорией относительности Эйнштейна”.


К июню 1988 года победа Горбачева в истории с письмом Нины Андреевой позволила руководителям “Мемориала” снова начать надеяться. Афанасьев и либеральный первый секретарь правления Союза кинематографистов Элем Климов решили, что XIX партконференция, которая должна была вот-вот начаться, станет для “Мемориала” шансом. Их обоих выбрали делегатами на конференцию. И у них появлялась возможность представить программу “Мемориала” высшему партийному руководству.

Афанасьев успел подвести политическую и идеологическую базу под заявленные “Мемориалом” цели и задачи. За несколько недель до конференции он составил главную политическую книгу горбачевской эпохи: сборник “Иного не дано”, в который вошли 35 статей ведущих интеллектуалов поколения оттепели. В эпоху гласности эти люди встали во главе общественного движения. Книга самого Горбачева “Перестройка” была переполнена партийными клише, в “Иного не дано” изложение было предельно ясным, а предлагаемые возможности – реалистическими. Сборник под редакцией Афанасьева, опубликованный крупным государственным издательством “Прогресс”, читался как самиздатский манифест, однако вид имел респектабельный, поскольку был отпечатан в типографии и на хорошей бумаге. Афанасьев, Михаил Гефтер, специалист по итальянскому Возрождению Леонид Баткин, журналист Лен Карпинский написали статьи о том, что сталинизм еще не побежден и что для создания цивилизованного будущего необходимо оценить прошлое. Требование правды, трезвого взгляда на историю так или иначе звучало во всех статьях, в том числе в работах Василия Селюнина о советской бюрократии, Алексея Яблокова об экологических катастрофах, Юрия Черниченко об “агроГУЛаге” колхозов, Гавриила Попова о бессмысленности централизованной экономики. Почти всем этим ученым и журналистам приходилось годами изъясняться намеками, прибегать к эвфемизмам или вообще молчать. Присутствие среди авторов еще одного имени составило сборнику безусловную славу. Статья Андрея Сахарова “Неизбежность перестройки” показывала, что диссиденты и более широкий круг либеральной интеллигенции – союзники. Статья Сахарова по изложению не слишком отличалась от его самиздатских работ, зато различен был охват аудитории. Первый тираж сборника составил 100 000 экземпляров. До того как Сахарова выпустили из ссылки, едва ли десять тысяч человек во всей стране слышали и читали о нем что-то, кроме ругани в “Правде” и “Известиях”. О перестройке Сахаров писал так: “Это как на войне. Победа необходима”. Но, чтобы хотя бы начать побеждать в этой войне, писал он, власть должна прекратить афганскую авантюру, внести изменения в уголовный кодекс, способствовать свободе слова, пойти на радикальное сокращение стратегических и обычных вооружений. В следующие два года Горбачев будет практически буквально выполнять предписания Сахарова.

Я купил эту книгу – синяя обложка, серебряное тиснение – и через несколько дней пошел на митинг, который организовал “Мемориал”. Он проходил рядом с московским стадионом. Стоял ясный солнечный день. Люди на улице, явно радуясь свободе, с удовольствием выкрикивали лозунги и держали в руках плакаты: “Нет политическим репрессиям”, “Смерть сталинизму”, “Сталинский сапог по-прежнему нам угрожает”. На ступенях я увидел нескольких авторов сборника “Иного не дано”, они по очереди выступали. Но самое сильное впечатление произвел на меня юноша, стоявший неподалеку от Сахарова. Он держал плакат, на котором была написана знаменитая строка из поэмы Анны Ахматовой “Реквием”: “Хотелось бы всех поименно назвать”.

Во время сталинского террора Ахматова 17 месяцев, день за днем, провела в длинных очередях, узнавая о судьбе сына, которого арестовали в разгар чисток. В предисловии к поэме Ахматова писала:

“Как-то раз кто-то «опознал» меня. Тогда стоящая за мной женщина, которая, конечно, никогда не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом):

– А это вы можете описать?

И я сказала:

– Могу.

Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом”.

Я процитирую здесь строки из поэмы, потому что в них выражены и кредо, и дух “Мемориала”:

 
Опять поминальный приблизился час.
Я вижу, я слышу, я чувствую вас:
 
 
И ту, что едва до окна довели,
И ту, что родимой не топчет земли,
 
 
И ту, что красивой тряхнув головой,
Сказала: “Сюда прихожу, как домой”.
 
 
Хотелось бы всех поименно назвать,
Да отняли список, и негде узнать.
 
 
Для них соткала я широкий покров
Из бедных, у них же подслушанных слов.
 
 
О них вспоминаю всегда и везде,
О них не забуду и в новой беде,
 
 
И если зажмут мой измученный рот,
Которым кричит стомильонный народ,
 
 
Пусть так же они поминают меня
В канун моего поминального дня.
 
 
А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,
 
 
Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем – не ставить его
 
 
Ни около моря, где я родилась:
Последняя с морем разорвана связь,
 
 
Ни в царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня,
 
 
А здесь, где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.
 
 
Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,
 
 
Забыть, как постылая хлопала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.
 
 
И пусть с неподвижных и бронзовых век
Как слезы, струится подтаявший снег,
 
 
И голубь тюремный пусть гулит вдали,
И тихо идут по Неве корабли.
 

Через несколько дней после митинга Афанасьев и Климов внесли большие мешки с подписными мемориальскими листами в ворота Кремля. В тот день открывалась XIX конференция КПСС. Партаппаратчики глядели на них с подозрением. Афанасьев и Климов вручили петиции Горбачеву и его помощникам и стали ждать ответа.

В последний день конференции – после того как Борис Ельцин мелодраматически просил восстановить его в ЦК, после баталий о поводу курса реформ – на трибуну поднялся Горбачев. Он произнес длинную речь. Перед самым ее концом он сказал, что “был поднят вопрос”, который обсуждался еще в 1961 году при Хрущеве и “был встречен тогда с одобрением”: о сооружении памятника жертвам сталинской эпохи. Теперь партия должна наконец утвердить это решение. Слова Горбачева казались приплетенными случайно, как будто он подумал об этом в последний момент. Но на самом деле это было одно из важнейших политических и эмоциональных переживаний в истории перестройки. Несмотря на то что впоследствии КПСС будет пытаться запретить “Мемориал”, будет перекрывать финансирование и срывать встречи, семена, посеянные обществом, дадут всходы, и результаты борьбы за память окажутся такими, какие никто не мог представить заранее.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации