Текст книги "Нобель. Литература"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
1932
Джон Голсуорси
Джон Голсуорси – английский прозаик и драматург, автор знаменитого цикла «Сага о Форсайтах», лауреат Нобелевской премии по литературе 1932 года с формулировкой «за высокое искусство повествования, вершиной которого является «Сага о Форсайтах». В 1921 году он совместно с Кэтрин Эми Доусон-Скотт основал ПЕН-клуб и стал его первым главой. Голсуорси считал своим долгом писателя исследовать проблему общества, но не предоставлять решение. Сам автор признавался, что перед написанием «Саги» он перечитал Киплинга, Золя, Тургенева, Толстого и Флобера. Первый иностранный сериал, который показали по советскому телевидению – британская «Сага о Форсайтах», основанная на одноименном цикле Голсуорси.
Он был награжден, собственно, десять лет спустя после окончания «Саги» и год спустя после окончания «Конца главы», в которой отдельные линии «Саги» доводят до тридцатых, Голсуорси получил своего Нобеля, будучи уже к этому времени председателем британского ПЕН-центра (клуб) и одним из основоположников и символов британского социального реализма.
Он, собственно, и создатель ПЕН-центра, идея принадлежит ему. Ну такой почетный либеральный, консервативный при этом, эстетически удобный для всех человек, хотя, конечно, он гораздо сложнее этого джентльменского британского облика. Голсуорси, его популярность в России, для меня это, честно говоря, совершенная загадка, потому что он совершенно не в русле толстовского реализма находится, и вообще не в российской традиции. Я, кстати говоря, думаю, что если бы не случилось в России революции, Голсуорси бы здесь никогда не был популярен, но советским людям, и особенно советским школьницам и студенткам, безумно нравилось читать про роскошь, а Голсуорси здесь не имеет себе равных. Описание красивых страстей в красивых будуарах – это, собственно, и есть «Сага о Форсайтах». При том, что для меня «Сага» всегда была произведением чрезвычайно глубокого социального содержания, не потому что я такой умный, а потому что мне не интересны страстишки этих людей среди красивой мебели. Когда я читал «Сагу», меня поражало внимание, уделенное там вот этой внешней среде: это действительно красивый английский дом. Когда Ирэн или Флёр начинают сервировать стол или заботиться об обстановке, или о цвете обоев, или все они думают, какой дом заказать Босини, это все для советского сердца, для человека, выросшего в коммуналке, такой оазис, и этим же объясняется безумная популярность сериала «Сага о Форсайтах», когда его в начале семидесятых единственный раз прокрутили по советскому телевидению.
Без права повтора его купили. Поэтому да, что делалось у нас на даче, я очень хорошо помню. У нас был телевизор, еле видный, с этой усатой антенной, но все-таки что-то там умудрялись люди видеть, и к нам на террасу набивались все соседи. Я очень хорошо это помню. Но для меня при этом художественное качество «Саги» все-таки под некоторым вопросом. В центре, как во всех сагах XX века, крупная богатая старая аристократическая семья, которая распадается под давлением нового времени.
Примерно то же самое, как консервативный Юг Фолкнера, который трескается под напором прагматического Севера. Мир викторианской Англии, мир Британской империи распадается на наших глазах. А в «Конце главы» гибнут уже самые традиционные его ценности: замечательный поэт Дезерт, что и переводится как пустыня, оказывается неспособен поддержать верность собственной религии, поскольку он атеист, он под угрозой смерти принимает ислам. И Голсуорси, как ни странно, здесь оказывается в двойственной позиции: с одной стороны, осуждать Дезерта он не может, потому что Дезерт спасал свою жизнь ради того, во что он не верит, но с другой стороны, после этого Дезерт теряет любовь, теряет общество, да в общем, и поэтом быть перестает. Утрата этой крошечной условности, которая ничего в его жизни не значила, оказывается роковой, как это ни ужасно. Это делает роман актуальным и, пожалуй, великим, потому что вопрос-то не снят.
Потому что для Голсуорси, и это в финале, в последнем письме Эдриена уже сказано открытым текстом: мир, отказавшись от этих консервативных ценностей, может быть, станет удобнее, но придет к чему-то гораздо худшему. Или, как формулировал когда-то я, грешный: отказавшийся соблюдать сложные ритуалы вынужден будет соблюдать примитивные, как это ни ужасно. Вся «Сага о Форсайтах» в принципе ведет нас к тому, что мир Джолиона-старшего и мир Сомса трещит по швам.
Действительно, Сомс, чего там говорить, для моей матери один из любимых героев. Женщинам он нравится безумно, все хотели бы, чтобы их так любили, как он любил Ирэн. Я его люблю в одном эпизоде, когда он таки ее изнасиловал. Могу объяснить, почему. Мало, наверное, найдется мужчин, в чьей жизни не было бы такого эпизода, когда женщина, тебе принадлежавшая, вдруг отказывается с тобой спать, потому что она полюбила другого. Большинство из нас в таких случаях красиво хлопают дверью и уходят страдать. Сомс – собственник, он не может с ней расстаться, он понимает, что она любит Босини, но он не может пережить, что его вещь уходит от него. И он ее принуждает. И, страшно сказать, правильно делает – в своей логике. В жизни я никому не порекомендую такого поведения.
Мало кого из героинь мировой литературы я не любил так, как Ирэн, именно потому, что Ирэн, понимаете, эта роковая женщина с ее темными глазами и золотыми волосами, роковая женщина, вокруг которой всегда ломаются судьбы. Ирэн, которая не знает, чего она хочет, хочет оставаться богатой и при этом любить романтического архитектора, романтического итальянца, который, собственно, из-за нее-то и погиб, потому что, когда она ему рассказала, он в отчаянии побежал и попал под омнибус.
Для меня, честно говоря, вот такого рода роковые женщины – это всегда символ роскошной, привлекательной, но все-таки пустоты, и в Ирэн есть эта пустота. Ну там Джун или Флёр, в них гораздо больше очарования личного, а уж Динни из «Конца главы» вообще ангел. Я ее как раз за то и люблю, что она сумела пойти против всех. А Ирэн – это красивая романтическая пустота. Но все хотели бы быть на нее похожи, все хотели бы так сводить с ума, только не всем нравится, когда Сомсы бунтуют.
И, конечно, всем дико нравится, когда двенадцать лет спустя, уже во втором романе, Сомс к ней приходит на 37-летие, дарит там ей брошь с бриллиантом, говорит, что он на все готов, простит, забудет, лишь бы она вернулась и родила ему сына. И она гордо отвечает: «Никогда! Это последнее, на что бы я согласилась». А Сомс, правильно мать говорит, в нем есть что-то от Каренина. Конечно, он гораздо менее государственник и гораздо более накопитель. Но мне опять-таки и Сомс никогда особо не нравился, именно потому, что нет в нем ни таланта, по большому счету, ни милосердия, как-то это не тот человек, за которого я мог бы болеть. Ну кто хорош, так это Флёр, тут уж ничего не поделаешь.
По-настоящему милый человек там старый Джолион, конечно. Но Джолион умирает, «жарко, жарко, знойно, бесшумные шаги по траве», – этот приход смерти летним днем сделан великолепно. Понимаете, у Голсуорси четко выражены два чувства, которые друг другу противоречат, и он на этом противоречии и стал большим писателем, оно всегда так у человека есть.
С одной стороны, он понимает обреченность старой Англии, и ее консерватизм, и ее сухость, и ее жесткость, даже жестокость. Но, с другой стороны, он понимает, что то, что идет на смену, ничем не лучше. Потому что этот новый мир, который придет и разрушит мир Форсайтов, он и гораздо более прагматичен, и гораздо менее милосерден, и гораздо более прост. Англия устояла, сопротивляясь фашизму, в лице Черчилля она сохранила благородный консерватизм, власть традиций. Но, во-первых, это висело на волоске, а во-вторых, весь остальной мир, по большому счету, не устоял. Победила торжествующая простота.
Можно любить, можно не любить мир Джолиона, можно не любить мир Форсайтов, я сам понимаю, что Форсайты прежде всего накопители, их дом – это биржа, и по большому счету они никакие, в общем, не хранители традиционного британского духа, но они были такими же хищниками для XVIII века, а в ХХ веке их время кончилось. У меня просто есть ощущение, что ключевое понятие здесь – сложность, утонченность. Мир Форсайтов – мир красивых вещей, сложных обычаев, богатых, хорошо осознанных предрассудков, таких как вера, таких как семейные обеды, все это продумано. И, строго говоря, ХХ век ничем хорошим это не заменил. Голсуорси это понимал, он начал эпопею как летописец распада, а кончил как апологет этой системы, кончил как ее защитник. Салтыков-Щедрин, конечно, ненавидел Головлевых, но того, что придет им на смену, не увидел. А интересно бы посмотреть на его реакцию.
Я бы не сказал, что Голсуорси глубокий психолог, психолог он довольно обыкновенный. Я бы не сказал, что он потрясающий мастер описания, но вот в чем он мастер, так это в фиксации этого духа, дух этого дома у него описан великолепно. И то, как постепенно он трещит под натиском новых людей… Мне, кстати говоря, и Босини не представляется сколько-нибудь надежной альтернативой Сомсу.
Я понимаю, почему его полюбила Ирэн, но жить-то с ним она бы не смогла. Это ведь мечта всякой Ирэн: жить с Сомсом, а гулять с Босини, – довольно сомнительный идеал. Ужас-то весь в том, что Голсуорси, который ненавидел свой «Остров фарисеев», он понимал, что этот остров – последний оплот человеческого в море примитивизма и глупости. И последняя трилогия, третья, их там три трилогии, девять романов, эта третья трилогия внятно нам напоминает, что мы такого мира уже не построим. Поэтому слава Англии, которая в соблазнах ХХ века удержалась и от социализма, которого так боялся Оруэлл, и от фашизма, которым, в общем, попахивало, были у Гитлера сторонники и в Англии, и сумела как-то вот, благодаря другому нобелевскому лауреату Черчиллю, провести свой корабль, сохраниться, и все для того, чтобы сгинуть в море «брексита», но, мне кажется, она и оттуда выберется.
Вирджиния Вульф очень негативно отзывалась о Голсуорси, и как раз ее не устраивал вот этот реализм, обилие деталей. Понимаете, не зря Вирджиния Вульф покончила с собой в начале Второй мировой войны, под действием, конечно, душевной болезни, но чувствуя очень остро, что уходит тот самый мир, к которому она принадлежит. Быть революционером, быть модернистом в Британской империи хорошо, пока стоит Британская империя. А когда мир начинает рушиться, ты за этот остров начинаешь цепляться, как за последний обломок кораблекрушения.
Конечно, Голсуорси победил и остался в истории, и стал подростковым чтением любимым не потому, что он фиксирует этот дух, а потому, что дает читателю возможность следить за приключениями богачей и красавцев. Про это приятно читать, это лучше, чем у Кутзее про больных, убогих и нищих вдобавок. И это лучше, чем читать про мучительную нищую скудную жизнь. Конечно, все герои Голсуорси имеют возможность так красиво страдать именно потому, что не знают материальных затруднений. Конечно, когда Голсуорси описывает красавицу, нам чаще всего приходится верить на слово, что она красавица, они все у него сделаны строго по одному канону: большие глаза, маленький ротик, золотые волосы. Но мы не можем отнять у современного читателя это удовольствие, потому что – а чем ему еще насладиться? Давайте считать, что это такая фэнтези, что Форсайты – примерно то же самое, что Старки и Ланнистеры, что это происходит где-то на другой планете.
В тридцать втором году советская пресса негодовала на то, что Нобелевскую премию по литературе присудили не великому пролетарскому писателю Максиму Горькому, а фашиствующему эстету Голсуорси. Фашиствующим эстетом он не был никогда, и никаких профашистких взглядов не выражал. Но для советских людей тогда, в тридцатые годы, большего ругательства, чем фашиствующий, не существовало, как, кстати, и сейчас, это очень похоже.
Горький написал свою «Сагу о Форсайтах», только он осуществил свою мечту – коротко написать большой роман, свою «Сагу о Форсайтах» он назвал «Дело Артамоновых». Потом он попытался написать свой эпос на русском материале, такого же объема роман «Жизнь Клима Самгина», но его читать нельзя, потому что там он смотрит на всех глазами сноба, поэтому это такое собрание уродцев, там кроме Лидии Варавки не на чем взгляду отдохнуть. Она красивая девушка, ее блестящие ноги и жесткие курчавые волосы я помню до сих пор, такая Ирэн в нашем варианте.
Но, к сожалению, против сказки, которую Голсуорси так разрисовал, Горькому было не вытянуть, хотя Марина Цветаева писала, что Горький и по-человечески, и по-писательски гораздо крупнее, но, знаете, не всегда дают за крупность. Иногда дают за очарование, и это очарование у Голсуорси есть. К чести советского правительства и народа, «Сага о Форсайтах» была очень быстро переведена и многократно переиздана, и включена в вузовскую программу.
Советский Союз очень быстро понял, что Голсуорси – скорее его союзник, потому что мы можем не любить советскую империю, но вопрос, что будет после и вместо, не худо бы себе и задать. По большому счету, наша советская «Сага о Форсайтах» – это наши домашние фотоальбомы, наша советская аристократия – это воспоминания о наших коммуналках. «Журбины», о господи, «Вечный зов» – позднесоветская сага… Ужас, да? Но то, что пришло им на смену, не было лучше, и в этом трагедия всякой империи.
1933
Иван Бунин
Иван Бунин – русский писатель, поэт и переводчик, лауреат Нобелевской премии по литературе 1933 года «за строгое мастерство, с которым он развивает традиции русской классической прозы». Волчий вой по ушедшей родине. Почему Бунину первому из русских писателей дали «Нобеля» и за что он ненавидел советскую Россию.
В творческой среде реакция на премию оказалась неоднозначной. Так, если композитор Сергей Рахманинов в числе первых прислал из Нью-Йорка телеграмму со словами «Искренние поздравления», то Марина Цветаева выразила несогласие с решением академии – поэтесса заметила, что Горький или Мережковский в гораздо большей степени заслуживали награды: «Горький – эпоха, а Бунин – конец эпохи».
Бунин был удостоен «Нобеля» в 1933 году, когда после нескольких лет разочарований уже и не ждал его. Это стало огромным событием для русской изгнаннической литературы, конечно. Ясно было, что «Нобеля» русским еще не давали, они могли на это претендовать с полной уверенностью, не давали литературного «Нобеля», медицинский, насколько я помню, был уже у Павлова. Россия давно претендовала на «Нобеля», все-таки премия уже 33 года существовала, или около того. Рассматривались три основные кандидатуры. Горький, который уже с 1928 года регулярно упоминался в списках кандидатов, но именно в 1928 году, когда он, собственно, и надумал вернуться на свое шестидесятилетие в Россию, он начал понимать, что «Нобель» ему, скорее всего, не обломится, это была одна из причин. Второй вариант это был Бунин, все-таки крупнейший прозаик, и ясно было, что если давать русским, то давать зарубежью, потому что советский писатель трудно вписывается в проповедь идеализма. А третий вариант – Мережковский, и я бы, честно говоря, дал бы Мережковскому, потому что для меня он и крупнейший русский романист исторический, и крупнейший религиозный мыслитель, и совершенно гениальный философ, и неплохой поэт, ну все для этого у него было. И, кстати говоря, Мережковский Бунину предлагал в случае успеха «Нобеля» разделить, если получит кто-то один из них. Бунин говорил: «Нет, если получим, то уж эта премия моя. Получите вы, пусть будет ваша».
Торг здесь неуместен, такая дворянская спесь. Бунин получил своего «Нобеля» после трех лет бесплодного ожидания, и каждый раз накануне присуждения премии он умоляет сам себя не думать об этом, не беспокоиться. И в последний раз, кажется, он себя уговорил и пошел в кино, чтобы отвлечься, тем более там показывали ролик с участием Кисы Куприной, признанной красавицы, купринской дочки, модели. И как раз когда раздался шепот «Телефон из Стокгольма», Зуров[14]14
Леонид Федорович Зуров – русский писатель-прозаик, мемуарист. Наследник архива И. А. Бунина.
[Закрыть] пришел в кино ему об этом сказать, Бунин отмахнулся: «Дайте досмотреть», потому что он думал, что это очередная «утка», а тут Киса, все-таки интересно, Ксения Куприна была очень в его вкусе.
Но он сложно отнесся к премии, он попросил, чтобы его оставили одного, «Мне надо побыть одному», ему надо было выдумать себе какую-то стратегию. Он был, конечно, очень благодарен, он был в восторге, он своего тщеславия никогда не отрицал, но надо сказать, что Бунин вел себя с исключительным достоинством, с благородством, и большая часть премии ушла на вспомоществование русским литераторам, он ее фактически раздал.
Насколько Бунин достоин «Нобеля», насколько он вписывается в этот ряд? Безусловно, из прозаиков русского зарубежья он номер один. Набоков был тогда еще молод, и Набоков это все-таки совсем другое поколение и совсем другая проза. В лице Бунина наградили, во-первых, русскую классическую традицию, последним представителем которой он был. Тем более земляк Тургенева родом, хотя родился он сам в Воронеже, но он там не жил никогда, он наследник степной южной России, вот этой настоящей бесконечно красивой, упоительно непредсказуемой, бурной и страстной, наследник такой. Он и любил Юг всегда больше Севера, наследник орловской могучей литературной традиции, из которой наиболее известен Тургенев, к которому, собственно, Бунин очень и близок, как непревзойденный пейзажист.
Но вместе с тем Бунин награжден еще и как модернист. Сам он к модерну относился очень критически, критиковал авангардистов, не принимал футуристов, ругал символистов, ревновал их к литературной славе. Ему всегда казалось, что он, умеющий писать по-настоящему, обойден всеми этими шарлатанами, которые фокусами своими отвлекают внимание публики, он считал, что и Блок – это сумасшедший, и Белый – безумец, и Маяковский – хам. Для него, собственно, классическая русская традиция была домом родным, но, конечно, Бунин модернизировал русскую прозу очень сильно. Он и поэт первоклассный, но как поэт он настоящего признания не нашел, хотя Набоков ставил его стихи, как он говорил, выше его «парчовой прозы».
Почему не нашел признания, потому что он слишком традиционен, он как раз традиционен не в смысле идеи, может быть, он формально казался традиционным, такой наследник русского классического стиха среди сплошного увлечения формальными экспериментами.
Лес, точно терем расписной,
Лиловый, золотой, багряный,
Весёлой, пёстрою стеной
Стоит над светлою поляной.
На самом деле, Бунин-поэт – продолжение лучших черт Бунина-прозаика: та же зоркость, то же невероятно острое чувство времени и смерти, ощущение обреченности, отсюда острота. Бунинское страстное жизнелюбие, отголосок его смертельной тоски по молодости, по всей летучей прелести мира, уходящей так стремительно. Бунин воспринимает мир с необычайной, собачьей остротой, не зря его с волком часто сравнивали, потому что действительно «волчье» сухое лицо, волчья хватка, хищный глазомер, такой как у Мандельштама, хватающий мир, зрачок, впивающий все. И бунинская поэзия лаконичная очень, в основном это «сухой кистью», что называется, и «сухой» – это самый частый у него и самый позитивный эпитет.
Резкая, хлесткая, невероятно зоркая проза, большое количество прилагательных, прицельно точных, и, пожалуй, прилагательные доминируют у него. И ветхозаветное чувство, своего рода Экклезиаст, возраста и времени. Конечно, не случайно Ветхий Завет для него любимый источник цитат и эпиграфов – у него есть ветхозаветное ощущение мира, ветхозаветное ощущение Бога, огромного, жестокого Бога, творящего прекрасный и равнодушный к человеку мир. Отсюда его любовь к восточным странствиям, его путешествие в Иудею, поездка вдоль африканского берега, его страстный интерес к Востоку, отразившийся в «Братьях». И ощущение, мировоззрение его скорее восточное, такое несколько хаямовское, где смерть все-таки кладет предел всему. И отсюда и бунинская эротика, еще одно доказательство страшной краткости, беглости жизни, ее невыносимой неуловимости, жадное желание ее постоянно осязать, и чувство трагизма любви, обреченность любви, потому что «Темные аллеи» – это сборник историй о любви трагической. Счастливой любви для Бунина нет, у него все внезапно обрывается, и это все на фоне совершенно упоительной русской красоты.
Нужно сказать еще, что Бунин-то получил «Нобеля» задолго до «Темных аллей», которые были его лебединой песней, его завещанием, эти сорок рассказов, строго говоря, тридцать девять. Это последнее его большое литературное свершение. А получил он премию, скорее всего, за «Жизнь Арсеньева», мемуарный роман. В СССР печаталась только пятая его часть, «Лика». Потом «Жизнь Арсеньева» напечатана была целиком уже в последние советские годы.
Честно говоря, «Жизнь Арсеньева» не кажется мне высшим свершением Бунина, единственный его роман не кажется мне самым увлекательным чтением. Действительно, это описание отрочества, а как говорил Шостакович, в жизни каждого композитора самое скучное – это детство. Но поразительна там эта памятливость и пробуждение трагического мировоззрения, эта жажда все удержать.
Конечно, лучшее, что там есть – это «Лика», написанная, как он сам пишет, с тем чувством близости и телесной, и духовной, какая бывает только во сне. Это воспоминания о его первой, орловской еще любви, о Варе Пащенко. Конечно, «Лика», да и в целом некоторые куски «Жизни Арсеньева», – это такой волчий вой, такая страшная тоска по ушедшей молодости, ушедшей России, что эмоциональная сила этого текста и сыграла свою роль.
Потом, знаете, у «Нобеля» и вообще у литературы XX века всегда был особенный интерес к механизмам удержания времени, удержания жизни. Только тем, что Пруст рано умер, можно объяснить, что ему за «В поисках утраченного времени», фактически незаконченную серию из семи романов, не дали «Нобеля». Он был в пяти минутах от этого.
Но Бунин к опыту Пруста относился довольно скептически. Когда при нем Берберова называла Пруста крупнейшим писателем и даже нагло говорила, что он, мол, крупнее вас, это, конечно, его бесило. На самом деле опыт Бунина, может быть, в каком-то смысле поубедительнее, потому что у Пруста просто не было художественного дара, позволяющего так удержать вещь. Бунин, написавший, что у селедки перламутровые щеки, сразу создает образ. У Пруста такой образности нет, потому что подобной пластики, такой внезапности эпитета, конечно, нет ни у кого из европейцев в это время.
По большому счету, Бунин попытался переписать Чехова. Но там, где Чехова многое бесило и раздражало, его это скорее умиляет, поскольку это все ушло. В сущности, рассказ «Чистый понедельник» – это не что иное, как «Володя большой и Володя маленький» (1893), переписанный бунинским слогом. Но то, что раздражало, что было пошлостью в тогдашней роковой героине: ее стремление молиться, ее стремление к любви, желание грешить и каяться – это у бунинской безымянной героини стало трогательным, бесконечно прекрасным, потому что нет больше той России. Та Россия бывала и пошловатой, и страшной, и непредсказуемой, и монашеской, и разгульной, но когда ее больше нет, остается вот эта бунинская эмоция страстной тоски.
И, конечно, нельзя не сказать, что сама мелодика фразы «Жизни Арсеньева» – это действительно мелодия уходящего времени. Европа мучительно переживала разрыв со своим прекрасным прошлым и болезненно ощущала его, понимала, что она врезалась в какие-то совершенно новые времена, где правил нет. Поэтому бунинская эмоция была всеевропейски востребована.
Что касается экранизаций его произведений, самое такое нелепое – это попытка Никиты Михалкова снять «Солнечный удар» в политизированном варианте, как бы революция случилась из-за того, что офицеру отдалась мужняя жена. Это такая попытка, что ли, распространить на «Солнечный удар» шолоховскую идею – революция и война случились из-за того, что рухнули устои мелеховского хутора.
На самом деле, конечно, все экранизации Бунина абсолютно неудачны. Не было еще ни одной сколько-нибудь удачной попытки перевода бунинского языка, пленительной мелодики бунинской фразы на язык кинематографа, потому что у кино, у объектива нет той зоркости, которая есть у Бунина. У Бунина каждая строчка пахнет, Бунин невероятно чуток, страстно действительно жаден до мира, а кинематограф этому еще не научился. Я помню, мне Владимир Хотиненко говорил: «Моя мечта – снять так, чтобы пахло». Но так снять нельзя, так можно только написать.
Может быть, кстати говоря, Бунин – модернист в том смысле, что он искал новую художественную форму, синтез прозы и поэзии. Николай Богомолов совершенно прав, когда он говорит, что короткие поздние рассказы Бунина, например, «Красавица», или «Первая любовь», или «Роман горбуна» – это миниатюры, по плотности мысли и деталей приближающиеся к стихам. И все-таки поиск прозопоэтического синтеза – это самое перспективное направление XX века. Этим занимался Белый, которого Бунин терпеть не мог именно потому, что ревновал к его успехам в этой области, этим занимался Маркес, да кто только не занимался!
Бунин научился писать прозу так, что это стихи, только это те же десять строчек, очень коротко и так же хлестко, так же страшно, так же почти всегда до слез, потому что при всей сухости бунинской души и бунинской манеры слезы всегда подступают, когда его читаешь, да. «Звезды слезами текут с небосвода ночного, плачет Господь, рукава прижимая к очам». Вот это рыдание над судьбой мира – это у Бунина, при всей сухости его кисти, всегда слышно.
Он все понимал про Россию, но для него ключевое слово – сложный. Он очень любит этот эпитет: сложный запах базарной площади, все то огромное и сложное, что было Россией, сложный цвет закатного неба. Для него именно в этом синтезе всех всехностей, как это называла Кира Муратова, сложностей – в этом для него Россия.
Она была невероятно сложным и многослойным государством, как же она выродилась в эту дикую простоту? Это он ненавидит, ничего не поделаешь. Крах царской России – для него это не идеологическое явление. Революция для него – это триумф грубости, невежества и упростительства. Это как, собственно, у Горького в «Рассказе о необыкновенном»: вместо «убить» доктор говорит «упростить».
Для Бунина Россия – это невероятно многосоставное явление, а пришла она к отвратительной пошлости, плоскости, мерзости. И когда он описывает в «Окаянных днях» ту Россию, всегда поражаешься, как среди великолепной, великолепно описанной снежной, морозной, или мартовской оттепельной, или южной пленительной одесской природы морской в нее впечатан этот грязный вонючий матросский кулак. Среди сложности русского пейзажа – чудовищная пошлость русской общественной жизни. Здесь он никаких, собственно, иллюзий не питал.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?