Текст книги "Нобель. Литература"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Гамсун продемонстрировал своим творчеством один из самых печальных соблазнов. А печален этот соблазн особенно потому, что дарование у него было, и дарование не пустяшное. Но надо, плюс к дарованию, иметь еще и мозги.
А вот Гамсун-публицист, Гамсун-мыслитель – это, что называется, просто зрелище полной нищеты. Его памфлет об Америке, о судьбе американской свободы, о пошлости американской демократии; о том, что в Америке вместо аристократии, которую они сбросили, установилась аристократия доллара, гораздо более мерзкая; о том, что всякая свобода – это продажность… это такая нищета духа, такая жалкость мысли. Америка всегда ненавистна фашизму, любому, – потому что опирается на инициативу и ответственность отдельного человека, спрашивает с него, а не с великих идей или общностей… И то, что Гамсун еще в 1910-е годы проникся к Штатам таким беспричинным, априорным омерзением, это лишний раз доказывает, что он шел по опасной дорожке с самого начала. Я не говорю, что Штаты святые. Нет. Но именно те упреки, которые он предъявляет им, что они уничтожили подлинной аристократизм и заменили его деньгами, что все продаются и покупаются, что там нет земли, а только коммерция, – это такая пошлятина.
Слава богу, Томас Манн от этого в свое время удержался, поэтому в тридцатые Америка дала ему убежище и спасла его. Если бы Гамсун, нобелевский лауреат, захотел в 1938 году уехать в Штаты – его бы пустили. Любой американский университет был бы счастлив его взять как writer-in-residence, но ему захотелось быть при Гитлере духовным вождем. И поэтому он пришел к тому, что 20 лет Европа вообще старалась о нем не вспоминать, а сейчас вспоминает как печальный пример заблуждения. Это хороший урок для многих нынешних россиян.
Про «Голод» говорят, что это одно из первых произведений, где самосознание является главным героем. Это происходит не от хорошей жизни. Это происходит потому, что герой совсем один, и ему делать больше нечего. Поэтому он описывает свои голодные галлюцинации. Голод надо понимать метафизически. Этот голод – не только его желание насытиться. Это голод по людям, по общению, по живому телу. Он страшно одинок. Пищей для человека может быть только общение с человеком. Он страшно одинокий, безумный, нищий, талантливый, болезненно гордый. Он не может никому признаться, что голодный. И это жалкое одеяльце свое таскает с собой, говоря, что это у него упакован костюм. Он все время выдумывает про себя. Больное самолюбие больного человека. Это и есть голод. Нельзя это признать нормальным состоянием. В финале он делает единственно возможный выбор, нанимаясь матросом на корабль: это хоть какая-то социализация, и оттуда, хочется надеяться, он вернется стоящим на ногах.
Конечно, произведение очень сильное и в некотором смысле больное. Другое дело, что все, что написал Гамсун после этого – менее сентиментально, менее нервно, более почвенно, и в каком-то смысле более слабо. Если бы от Гамсуна остался один «Голод» – это был бы великий писатель.
Говорят, что это в какой-то мере предтеча «Улисса». Но нет. «Улисс», конечно, в огромной степени сделан из Льва Толстого и его методов. Собственно, и сама идея «Улисса» – описать один день – впервые пришла Толстому в «Утре помещика». «Улисс» – это пример тотального реализма. Реализма физиологического, экономического, психологического.
«Голод» – это только реализм психологический, но очень убедительный. И, конечно, экспрессивное письмо выросло из Гамсуна. Если бы он на этом и остановился, то какое бы ему было спасибо. Впрочем, большинство читателей считают, что первая книга всегда лучше, а вторая всегда плохая.
Он о себе писал: «Как современный психолог, я должен осветить и исследовать душу. Я должен исследовать ее вдоль и поперек, со всех точек зрения, проникнуть в самые тайные глубины». Это как раз говорит нам о чрезвычайной серьезности его отношения к себе, и, увы, без достаточных на то оснований. Писатель, может, и должен считать себя гением, но рассказывать об этом он не должен никому. Он должен придавать своему творчеству огромное значение, но только наедине с собой. Выходя на люди, он должен скромно говорить: «Я тут немножко накропал, но читать необязательно».
Я как раз не лучший в этом смысле пример, но мне легче – я журналист. Знаете, меня как-то журналистика все время несколько приземляет, позволяет мне зависеть от обстоятельств и от некоторых не зависеть, например, от гонораров. Но журналистика не для всех, конечно. Если бы Гамсун кем-нибудь работал, кроме писательства, – писал бы в газету или, кстати, преподавал, – это бы ему очень помогло. Но он не социализированный, отсюда его такой безграничный индивидуализм. Признается же его Глан, что лучше всего чувствует себя в полном одиночестве. Ну и его старый пес Эзоп – единственный спутник, которого он пристрелил в конце концов, только бы он не доставался Эдварде, и прислал ей мертвого Эзопа. Царский подарок. В общем не будьте как Гамсун. И когда Гитлер будет вам вручать медаль – отвернитесь, и все у вас будет хорошо.
1923
Уильям Йейтс
Уильям Йейтс – ирландский англоязычный поэт, драматург. Лауреат Нобелевской премии по литературе 1923 года с формулировкой «за вдохновенное поэтическое творчество, передающее в высокохудожественной форме национальный дух».
Йейтс, который, конечно, на русский слух не очень благозвучен, удостоился Нобеля в 1923 году, уже будучи не просто титулованным, но главным на этот момент поэтом Ирландии, одним из главных поэтов Европы.
У меня складывается ощущение, что в лице Йейтса они все-таки наградили Уайльда, который успел, кстати, одобрить его стихи. С Уайльдом вышло так, что он сильно опередил время и умер в полузабвении. А на самом деле – на грани всемирного признания. Потому что, конечно, нулевые, да и десятые годы европейского модерна вознесли бы его по-настоящему. И забыта была бы его британская катастрофа: суд и тюрьма. А может быть, это наоборот придало бы ему весомости и авторитета. Классический, проклятый поэт. Он умер в дешевом отеле, в долгах, в нищете, отвергнутый всеми. Как раз Уайльд, который был образцом, идеалом ирландского поэта, хоть пишущего по-английски, сын ирландской публицистки, писавшей под псевдонимом Пассионария. Он этого Нобеля заслуживал больше: по крайнему разнообразию жанров, в которых работал, и по безупречности стиля, и по новизне своего мировоззрения. Йейтс в этом смысле – явление хоть и очень достойное, но гораздо более скромное. Во-первых, его драмы, в отличие от драм Уайльда, никогда не знали широкого зрительского признания и, видимо, не были на него рассчитаны. И, видимо, все-таки, это слишком эзотерические произведения. Не зря он отрекался от собственных ранних поэм, говоря, что они чересчур длинны, тяжеловесны, загадочны. Действительно, когда начинаешь читать раннего Йейтса, возникает ощущение, что он совершенно переродился с годами. У него появилась прекрасная ясность, он стал гораздо человечнее, меньше стало символики многословной. Но он действительно ведь не просто символист, а человек, реально увлекавшийся эзотерикой. Один из создателей ирландской организации герметиков[10]10
Герметический орден «Золотой зари» (англ. Hermetic Order of the Golden Dawn, лат. Ordo Hermeticus Aurorae Aureae, или, в большинстве случаев, просто «Золотая заря», или «Золотой рассвет»; англ. Golden Dawn, лат. Aurora Aurea) – магический орден, представляющий собой оккультную организацию, действовавший в Великобритании в течение второй половины XIX – начала XX века.
[Закрыть], своего рода тайного ордена. Знался с Блаватской и всерьез относился к ней и к теософии в целом. Ну, в общем, все моды начала века, точнее, рубежа веков действительно были им глубоко лично пережиты. Но знаем его мы все-таки прежде всего как лирического поэта. Поэта – странного подражателя, сказал бы я, Озерной школы, традиции меланхолического созерцания, безупречного владения формой. Таких хороших стихов по-английски в XX веке, кроме Киплинга, вообще никто не писал. Удивительно, что главный имперец – как раз сторонник подгребания Британией всего под свою корону – и главный борец за независимость писали рифмованные стихи по-английски лучше всех, создавая занятную пару. Йейтс очень трудно переводим. Из всего, что напереводила русская литература, как созвездия выделяются переводы Кружкова. Кружков вообще гениальный переводчик и очень сильный поэт, потому, что нельзя быть хорошим переводчиком, не будучи большим поэтом. Это такой закон. По нему и Маршак, безусловно, поэт очень крупный, хотя недооцененный. Ну и, конечно, то, что и Кружков сделал из «Джона Донна», – даже лучше, кажется, чем переводы Бродского. Потому что у них необычайное сходство темпераментов, и кроме того, он виртуоз. Но даже виртуозный, совершенный перевод Кружкова – английские слова короче, тут ничего не поделаешь – он не передает всей глубины, универсальности, вот этого йейтского стишка, который так и хочется мне прочесть. Потому что ведь ничто не может быть поэтичнее и, в общем, в каком-то смысле ужаснее, чем мысли о старении прекрасной женщины. Сейчас мы смотрим на нее и понимаем, как эта вся летняя природа, среди которой мы пишем.
Йейтс вам скажет то же самое:
When you are old and grey and full of sleep,
And nodding by the fire, take down this book,
And slowly read, and dream of the soft look
Your eyes had once, and of their shadows deep;
How many loved your moments of glad grace,
And loved your beauty with love false or true,
But one man loved the pilgrim Soul in you, (это был я)
And loved the sorrows of your changing face;
And bending down beside the glowing bars,
Murmur, a little sadly, how Love fled
And paced upon the mountains overhead
And hid his face amid a crowd of stars.
Я сейчас переведу дословно, потому что никакой русский перевод не передаст всей игры смыслов, придется впасть в квадратную буквальность, но чем еще прекрасен этот текст – тем, что применено кольцевое построение строфы. Эта вот закольцованная строфа, рифма ABBA, она передает вечную йейтскую мысль о цикличности бытия и о такой предопределенности. У него есть такой замечательный стишок, который, кажется, так и называется – то ли «Предопределенность», то ли «Закономерность», – он говорит о том, что, торопя весну и торопя потом лето, мы все равно ускоряем наш путь к зиме, которая покроет все; которая и есть нормальное состояние бытия.
Когда ты состаришься и поседеешь. И будешь дремать у огня, роняя вот эту книжку. И медленно ее перечитывать, мечтать или видеть сны о том, какие глаза у тебя были тогда, и как любил я их свет и глубокую тень. И сколько божественных моментов счастливой благодати и возлюбленной красоты. Да, кто бы их ни любил, истинной или ложной любовью, а все равно один только человек любил в тебе твою скитальческую душу. И особенно печали твоего стремительно меняющегося лица. И склоняясь, к этим углям у каминной решетки, ты печально пробормочешь, что любовь ушла и улетела туда, туда, в далекие горы и спрятала лик свой среди звезд, сделавшись неотличимой от них.
Это довольно все примитивно, если бы не эта pilgrim Soul, если бы он не почувствовал эту скитальческую и скорбную душу сияющей красавицы, которую в ней никто не любил. В ней любили радость, любили благость, любили ее блеск. А ее трагическое, стремительно меняющееся лицо любил он один. Это в общем связано с тем, что он всю жизнь любил одну актрису, которая вдобавок была еще известной борчихой за независимость, Мод Глан ее звали, насколько я помню, но это можно уточнить, эту женщину, которой он четыре раза делал предложение. И, кстати, уже в старости, – ну как в старости, он был моим ровесником нынешним, да, – когда ему было за 50, и он понял, что хватит элегий, пора жениться, он напоследок все-таки приполз к ней еще раз и еще раз сделал предложение. Она еще раз сказала ему «нет» или «будем друзьями». Ну и опять они стали друзьями. Он женился на молодой девушке, кстати, англичанке, которая скоро родила ему сына и дочь. И перевез ее вот в так называемую башню Йейтса. То, что Йейтс воплощал собой определенный типаж поэта, он за это и получил Нобеля. Он в кошмарах XX века – века с самого начала технократического, кровавого, жестокого – он воплощает собой вордсвортовское понятие о поэте, который живет в сельском краю в уединении. Он выкупил, по нынешним деньгам за какие-то смешные совершенно суммы, за 35 фунтов эту башню. Там было четыре комнаты на четырех этажах, соединенные вьющейся лестницей, которой он посвятил отдельную балладу. И на самом верху, естественно, был кабинет, с которого он обозревал типичные вересковые пейзажи и поля северной Англии, классический мечтательный ирландец, несчастливо влюбленный, изучающий фольклор. И все это настолько архетипично, что, думаю, за воплощение этого образа поэта он и получил главную литературную награду. Но две вещи являются его заслугой безусловно.
Во-первых, он возглавил и возродил в поэзии великую роль рефрена. Мы немного стали забывать о том, что поэзия все-таки восходит к песням, а песня без рефрена не поется, и, более того, рефрен оставаясь статичным, постоянным, меняет свой смысл в зависимости от места в тексте. То есть как человек, меняется во времени, оставаясь по сути тем же самым. Самый простой пример, помните, вот в этой песенке Драгунского «Три Вальса»: «Ах, как кружится голова, как голова кружится». Когда это повторяется («кружится голова»), это сначала поет девочка молодая, и голова у нее кружится от любви; потом, когда она зрелая мать семейства, голова у нее кругом идет от забот; а в финале она старуха, «ах, как кружится голова, как голова кружится». Вот то, как рефрен меняет значение, и есть внутренний сюжет стихотворения. И у Йейтса повторы имеют не только магическую, завораживающую, ритуальную, если хотите, природу. Но они еще и свидетельствуют о ходе времени, которое для него главный враг и главная проблема.
Второе, чего, конечно, нельзя у него отнять – он возродил в английской поэзии очень влиятельный дух фэнтези. Потому что он не только опирается на ирландские саги и пишет замечательную балладу, например, о Кухулине. Правда, пишет ее терцинами, которые уж совсем никак не ирландский размер. Он в духе Возрождения делает европейскую культурную прививку ирландскому фольклору. В его поэзии огромное количество загадочных имен, таинственных слов, непонятных магических терминов – это делает ее еще несколько более загадочной и мистической. У него часто появляются так называемые сиды – это ирландский аналог эльфов, маленькие существа, живущие в траве, листве, где попало. И они, как такой шепчущий хор, комментируют все происходящее в большом героическом мире. И, конечно, тоска по великой Ирландии, которая была когда-то родиной богатырей. Это тоже очень модная тенденция для XX века. Он подготовил Толкина и всю дальнейшую моду на фольклор и на фолк-рок, на все то, что сейчас делает группа «Мельница»; на кельтологию, кстати, на древнюю Англию – это все Йейтс. Причем, у него было довольно сложное, как и у самого Уайльда, отношение к ирландской независимости. Он, безусловно, был приверженцем людей, утверждающих, что Ирландия должна иметь самостоятельное правительство, самостоятельную валюту и вообще быть отдельно. И это осуществилось. Ирландия теперь, в общем, будучи очень тесно ассоциирована с Британией, все-таки живет сепаратно. Но, с другой стороны, писал-то он по-английски, прекрасно понимая, что это его ключ к огромному англоязычному миру. Самый близкий аналог – грузинские авторы. Они все понимали, что без русской культуры их в мире просто не будут знать. Русская волна качает их корабль и выносит его в океан. При этом груз корабля сугубо местный – национальная самобытность. Кто в мире знает ирландский язык? Мне кажется, и сам Йейтс его не очень хорошо знал, между нами говоря. Естественно, его английский, как и английский Уайльда, это совершенство, музыка, невероятное стилистическое богатство при полном отсутствии вульгаризмов. Совершенно классическая поэзия, что говорить.
Особенно, кстати, тема старости нашего друга заботила. Заботила не напрасно, поэтому вспомним, например, стишки, которые сейчас все ближе мне грешному. Пронзительное произведение «Старый греховодник». Ну, понятное дело, мне близок он не потому, что он греховодник, а потому, что он старый.
И так говорит ей странник:
«Дело мое – труба;
Женщины и дороги —
Страсть моя и судьба.
Час свой последний встретить
В нежных твоих руках —
Вот все, о чем смиренно прошу
У Старика в Облаках.
Рассвет и огарок свечи.
Глаза твои утешают,
Твой голос кроток и тих;
Так не утаи, дорогая,
Милостей остальных.
Поверь, я могу такое,
Чего молодым не суметь:
Слова мои могут сердца пронзить,
А их – разве только задеть».
Рассвет и огарок свечи.
И так она отвечает
Буйному старику:
«В сердце своем я не вольна
И полюбить не могу.
Владеет мной постарше Старик,
Безгрешно меня любя;
Рукам, в которых четки дрожат,
Увы, не обнять тебя!»
Рассвет и огарок свечи.
«Значит, врозь наши пути,
Что ж, прощай, коли так!
Пойду я к рыбачкам на берегу,
Которым понятен мрак.
Соленые байки – старым дедам,
Девчонкам – пляс и галдеж;
Когда над водой сгущается мрак,
Расходится молодежь.
Рассвет и огарок свечи.
Во мраке – пылкий юноша я,
А на свету – старый хрыч,
Который может кур насмешить,
А может – кровно постичь,
То, что под спудом сердце таит,
И древний исторгнуть клад,
Скрытый от этих смуглых парней,
Которые с ними лежат».
Рассвет и огарок свечи.
Ну это такое замечательное утешение старца, который, понятное дело, глубже поймет женщину, а может быть, и лучше ее утешит. Все по-разному, но все равно он смешон и дряхл. Отсюда этот рефрен «рассвет и огарок свечи». Потому что «рассвет и огарок свечи» – это главный контраст стихотворения: женщина, молодая и прелестная, и старец, который давно уже огарок и должен понимать, что он огарок. Я, в общем, постепенно прихожу к этому понимаю. Конечно, для настоящих, глубоких знатоков Йейтс прежде всего автор символистских драм; специалист именно по эзотерике, по толкованию древних текстов. Но, честно сказать, мне кажется, что вся эта символика имеет чисто, если угодно, эстетическое преломление. Верил он в это или нет, изучал он герметическое искусство или нет – я абсолютно уверен, что нет. То есть вся эзотерика была для него лишь словарем метафор, способом насытить стихи терминологией. И, по большому счету, это не более чем увлечения модным (как тогда же у Конан Дойла) спиритизмом. Это такой отхожий промысел человека, имеющего сугубо реалистическое, и, даже я бы рискнул сказать, скорее материалистическое мировоззрение. Может быть, отчасти потому, что Йейтс действительно – такое, знаете ли, бывает – все свои способности к мистическому и иррациональному он убил на несчастную любовь. Но оказалось так, что прав был Александр Грин в рассказе «Земля и вода», землетрясение может смести Петербург, но сердце женщины оно не тронет. Действительно, это очень интересная история. Он же пользовался у женщин бешеным успехом: он был действительно красавец, да; очки придавали ему меланхолически мечтательный вид; он был живописец, многообразно одаренный; у него и папаша, и братья были художниками, очень, кстати, неплохими, как бы прерафаэлиты, прошедшие через импрессионистов. И все у него было для того, чтобы нравиться женщинам. А единственная женщина, которую он любил, все время его либо морочила, либо отвергала до его 50 лет. Мне кажется, все способности к колдовству, ведовству, магии и рациональности он убил на этот странный роман. В остальном был довольно прагматический человек, очень хорошо построивший свою жизнь. И Нобель увенчал его великолепную поэтическую стратегию. Кстати говоря, именно с этого момента Нобель начал награждать борцов за национальную независимость. И это внушает большие надежды. Политическая борьба за национальную независимость – всегда экстремизм. Вспомним, сколько ирландская революционная армия нагрешила и сколько она претерпела. Но писатель, который борется за независимость, за свой язык, за древнее прошлое страны – он как бы переводит эту политическую, иногда террористическую борьбу в духовный план, как бы выводит ее на свет культуры и разума. И, в общем, Ирландия получила своего Нобеля именно в лице Йейтса. Хотя, между нами говоря, другой ирландец, Джойс, заслуживал Нобеля больше, он сам говорил: «Если Дублин сметет с лица земли, по «Улиссу» можно будет его восстановить». Это действительно так. «Улисс» – очень хороший роман. Я не берусь судить о «Поминках по Финнегану».
У Джойса нет Нобеля, но самое главное, что он не очень его и хотел. Потому что Джойс настолько противопоставлен истеблишменту во всех его проявлениях, что престижнейшая премия с ее традиционным, старомодным гуманизмом – это больше для Йейтса. Но тем самым Ирландия надолго выпала из конкуренции, пока Беккет не получил Нобеля, прежде всего за революционную абсурдистскую драматургию. Беккет – литературный секретарь Джойса, который, кстати, тоже писал по-английски и по-французски. А с другой стороны, все великие нобелянты, получившие Нобеля из колониальных стран, писали на языках колонизации: на французском, на английском.
Мы львиной доли не понимаем из того, о чем Йейтс писал. Мы не понимаем в двух аспектах. Для нас темна не только его эзотерика, но темны многие ирландские реалии. Для правильного чтения Йейтса их знать необходимо. Возьмем простенький, коротенький стишок, который называется «Кто вслед за Фергусом?»:
Кто нынче с Фергусом умчит
пронзить витую тень чащоб,
плясать на плоских берегах?
Дочь, нежных век подъемли щит,
подъемли, сын, свой смуглый лоб —
придет надежда, сгинет страх.
Спрями пути, зачем о ней
грустить – любви горчайших тайн
ведь Фергус правит бегом медных колесниц, лесных теней,
и волн морских – кудрявых стай,
и всех взлохмаченных комет.
По-английски это лучше, но все равно бред полный, если не знать, кто такой Фергус. А это легендарный исландский герой, богатырь с двумя мечами, то есть известная Йейтсу, но не известная нам, его русским читателям, мифическая личность. Но Йейтсу это ничуть не вредит, потому что мы рисуем себе облик какого-то покровителя скорости и бегства, с которым дева, молодая и мечтательная, и юноша, столь же мечтательный, уходят из дома, когда, скажем, свежий Фергус задует – допустим, это такой ветер, приносящий сельдяной запах ирландской бухты. И они уходят за ним. И уходят в новую жизнь. Так складывается легенда по стихотворению. Ведь он правит бегом волны, шумом рощи. И совершенно неважно, кто он в реальности. А может быть, так и лучше, потому что стихи вообще не должны быть понятными. Стихи должны быть как заклинания, магическими. И, как говорил тот же Йейтс: «Я, может быть, плохо понимаю какие-то иностранные языки, но то, что на них является поэзией, я понимаю, и, может быть, если бы я понял, содержание показалось бы мне беднее, скуднее, чем то, что я могу довообразить».
Это как люди, которые влюблены в какую-то музыкальную композицию на иностранном языке, годами слушают, потом узнают смысл и… разочаровываются. Я вот поздно очень стал изучать французский, в 14 лет. Ну от матери я знал, конечно, что-то, но недостаточно. И когда я послушал песню Мари Лафоре, мне казалось, что там вся грусть, вся глубина и мечтательность. А это она просто на пляже лежит и раздумывает, придет он или не придет. Ну это совсем не так интересно, потому что музыка божественна, а слова всегда примитивны.
Ну, например, «Джек-на-ходулях», одно из самых знаменитых стихотворений. Ходули – это непременно деталь ирландского карнавала, и обязательно; впрочем, не только ирландского. И обязательно Джек-на-ходулях – ну, такой фальшивый великан – обязательно идет во главе колонны. Но даже если этого не знать, то это стихотворение, – на такой оптимистической ноте, я думаю, мы и завершим, – оно само по себе лучший автопортрет поэта, который можно сочинить в реалиях XX века.
Какое шествие – без ходуль,
какой без них карнавал?!
На двадцатифутовые шесты
прадедушка мой вставал.
Имелась пара и у меня —
пониже футов на пять;
Но их украли – не то на дрова,
не то забор подлатать.
И вот, чтоб сменить надоевших львов,
шарманку и балаган,
Чтоб детям на радость среди толпы
вышагивал великан,
Чтоб женщины на втором этаже
с недочиненным чулком
Пугались, в окне увидав лицо, —
я вновь стучу молотком.
Я – Джек-на-ходулях, из века в век
тянувший лямку свою;
Я вижу, мир безумен и глух,
и тщетно я вопию.
Все это – высокопарный вздор.
Трубит гусиный вожак
В ночной вышине, и брезжит рассвет,
и разрывается мрак;
И я ковыляю медленно прочь
в безжалостном свете дня;
Морские кони бешено ржут
и скалятся на меня.
Поэт – Джек-на-ходулях, который повторяет свои ходульные, простите за каламбур, истины. Но он один из тех, кто как-то приближает рассвет. Хотя максимум, чего он еще может добиться – что женщина, штопающая чулок, взглянет на него в окно и ахнет. Мы еще у Лермонтова встречали такое понимание роли поэта, когда-то мага-друида, или в худшем случае трибуна, а теперь потешателя толпы. Это, наверное, лучшее, что Йейтс написал о своем печальном ремесле.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?