Электронная библиотека » Дмитрий Дмитриев » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Малые святцы"


  • Текст добавлен: 7 сентября 2017, 02:59


Автор книги: Дмитрий Дмитриев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

Шрифт:
- 100% +

13

9 марта. Прощёное воскресенье.

Неделя сыропустная. Воспоминание Адамова изгнания.

Первое (IV) и второе (452) обретение главы Иоанна Предтечи.

Преподобного Еразма Печерского, в Ближних пещерах (ок. 1160).

Заговенье на Великий пост.

Служба по Октоиху, Триоди и Минее.

«Величаем Тя, Крестителю Спасов Иоанне, и почитаем вси честныя Твоея главы обретение».

«Адам из рая…»

После мученической смерти Иоанна Крестителя, тело его было погребено учениками его, а главу, после поругания над нею Иродиады, благочестивая Иоанна тайно положила в сосуд и погребла в горе Елеонской. Честная глава Предтечи хранится в Студийском Предтеченском монастыре. Часть её находится в Риме, в церкви святого Сильвестра. Части есть в Афонском монастыре святого Дионисия и в Угро-Валахийском монастыре Калуи.

Преподобный Еразм жил в ХII веке, подвизался в Киево-Печерской обители.

Иванов день.

«Обретенье, птица гнёзда обретает».

Появилось это совмещение-определение явно на русском православном, славянском ли, юге, к нашим, северным, местам оно неприменимо – очень уж ситуация со временем расходятся, не совпадают, – а потому, наверное, у нас и не бытует. Ни от кого я здесь его не слышал. Обретенне да и обретенне, и никаких ни птиц, ни гнёзд при этом не поминают. Самое малое, на полтора месяца, а то и на два позже здесь происходить такое будет – птицы примутся гнездиться. Лета жаркого, настоящего, не календарно, а климатически, тут только июль, а остальное время – долгая, затяжная, весна, переползающая на июнь, да осень ранняя, со снегом сразу, уже и в августе который может выпасть, ну и уж девять месяцев зимы, конечно, – не вспотеешь. В конце июня телогрейку снимаешь, а в августе уже опять её натягиваешь. Зато красиво. Ну и – родина: приезжаешь – сердце млеет, уезжаешь – обмирает, при какой бы ни было погоде и в любое время года: у неё, у родины, нет плохого климата.

Ровно сорок четыре года назад хоронили в Москве самого главного начальника Империи – Йёсифа Сталина. При онемевшей и оцепеневшей, раздираемой от Калининграда до Владивостока, от Шпицбергена до Кушки траурными гудками – что могло, наверное, то и гудело – державе. Гудело и в самом её географическом центре – тут, в Ялани, в гараже «Полярной» МТС. Хоронили бывшего семинариста не по-христиански. Как барласа Тамерлана, предводителя гулямов. Для страны момент был значимый, конечно, – ушёл из неё в историю деспот-изьверьг, изначально коновод экспроприаторов. Многие, говорят, советские люди плакали, даже сознание теряли, мир, по представлению многих, со смертью бога-генералисимуса со дня на день должен был рухнуть – гаранта и охранителя его не стало. Но солнце не меркло, земля не сотряслась, конца света, слава Богу, не наступило. В Ялани вряд ли кто, узнав о смерти Сталина, заплакал, а вот радовались, по рассказам, многие. Пионервожатая в школе, Тоня Меньшикова, говорят, только рыдала и заразила этим некоторых пионеров. Комсомольцы набычились, но всё же сдерживались. Жизнь у людей в столице и в провинции неодинаковая, а потому и взгляды на неё, на жизнь, да и на смерть – как вообще, так и на свою собственную – разнятся.

Как относилась к Сталину мама, мне давно известно, и почему она к нему так относилась, понятно – были они раскулаченные, расказаченные, высланные, чудом в изгнании живыми сохранились все, кроме бабушки моей Анастасии Абросимовны, умершей от цинги в Заполярье, Царство ей Небесное, – нелегко любить гонителя, не всякий до такого поднимается, но он ещё и враг Христов идь, хоть и попущен в наше усмирение. Антихрист, кровопивец ли, других слов для него у неё не было и до сих пор пока не находится. «Если мы сами-то себя смирить не желаем, – говорит мама, – тогда Бог нас, гордых, смиряет. Вот как уж… может и так, власть на нас наслать худую, дак и грех её тогда хулить-то, только вот язык у нас любой вожжи длиннее, сам себе порой хозяин». А вот как к Сталину относился отец, коммунист-интернационалист, напоминавший мне раньше Макара Нагульного, я не знал, но полагал, что он боготворил вождя, осилившего Гитлера и снижавшего цены на соль и на спички. Однако нет вот. Давненько как-то, летом, мы, почти все, за исключением одной нашей сестры, Полины, живущей в Магадане, съехавшись в Ялань, сидели, пили сваренную мамой медовуху, отмечая быстро завершённый сенокос, и разговаривали. Зашла речь о сельском хозяйстве, и старший брат, Геннадий, сказал, что развалил его, хозяйство сельское, Хрущёв. Молчал отец, молчал и говорит вдруг: «Да не Хрущёв, а ещё Сталин». Слышать нам это от него, от отца, было неожиданно. «А вы кричали на фронте: за Сталина?» – спросил его я. «Не слышал, – ответил он. – Кто-то где-то, может, и кричал, но я не слышал… От страху-то, или от водки, чего там только и не закричишь». – «Ну, с ним войну мы всё же выиграли», – сказал наш средний брат, Николай. «Войну мы выиграли людским мясом, – сказал отец. – Народишко-то клали, не жалели, как скотину… Высотку, помню, одну брали. Немцы там, наверху, засели в укреплении. Двое. Простреливают всё кругом – не подступиться – косят. Оставили бы их, обошли – они бы с голоду там сами сдохли. Нет, надо взять, ты хоть тут тресни. Положили человек двести. А у нас винтовка на семерых одна. Я так очереди на неё и не дождался. Обе ноги мне немец прособачил. А взять вот надо было и отрапортовать… Кто-то из штаба орден получил, наверное, за это, а две сотни мужиков и парнишек за один час из одного места на тот свет дружно отправились… Чтобы за Сталина они кричали, я не слышал… Но и за Бога не кричал никто… если вы думаете это». А тут, помню, вышла из кухни мама, поставила нам на стол вновь наполненный медовухой глиняный кувшин и сказала: «Богу-то тихо молятся, а не кричат», – сказала и ушла. А он, отец, в догонку ей: «А ты бы лучше помолчала уж… Когда моча сама собой в штаны и в сапоги-то потечёт, дак помолилась б тихо ты, а я бы посмотрел тогда, послушал!» А мы, Истомины, редко, когда встречаясь и разговаривая, не спорим до ссоры, скоро, правда, и миримся, отходчивые, но тут всё обошлось – вышли тихо все на улицу, на Ялань ночную поглядели, Кемь журчащую послушали. «Зато при Сталине не воровали», – сказал Геннадий, когда уже мы в избу возвращались. «Кто мог, тот воровал, кому-то всё было дозволено, – сказал отец. – Это старух за колоски только садили. Хлопот на копейку, а шуму на рубль». Как это, такое отношение к главному Коммунисту мира, уживалось в отце, бескомпромиссно честном человеке и честном партийце? Как-то, под спудом вот, но уживалось. В партию-то он вступал не ради денег и карьеры, а на Курско-Орловской дуге – место и время для карьеристов не самое подходящее. Я до сих пор отца не понимаю, но нахожусь под сильным впечатлением от его прямоты. «Ты, Коля, – говорила ему раньше в шутку мама, – прямой, как оглобля. Чуть искривить бы, и цены бы тебе не было». – «Какой уж есть, – отвечал ей на это отец. – Вряд ли уже исправлюсь».

Сидит он, отец, в зале на своём стуле, лицом к окнам, щурится – то ли на свет, то ли на постоянные теперь в глазах его потёмки – и говорит про себя, похоже, что-то – губы у него шевелятся, ладони на коленях двигаются – себя или кого-то, воображаемого, в чём-то, может, убеждает.

– Сталина в этот день хоронили, – сказал я.

– Да-а? – сказал отец. И говорит: – Да, вроде точно. Число-то какое? – спрашивает.

– Девятое, – говорю я.

– Да, в это время где-то… так, наверное. Сколько уж лет-то это?..

– Сорок четыре.

– Как собака, бежит время.

Вышла с кухни мама, остановилась посреди зала, помолчала и говорит:

– Пошла зачем-то… и запамятовала.

– Ещё не лучше, – говорит отец.

– Ума совсем уже не стало, – говорит мама.

– А был когда-нибудь? – шутит отец.

– Ну всё же… так-то вот не забывала.

– Быват, – говорит отец, как будто успокаивает. И продолжает: – Я вот, сижу, тоже никак чё-то не вспомню, у Гоши Белошапкина брата-то старшего как звали, Сергей или Павел?

– Алексей, – говорит мама, поворачивается и идёт назад, на кухню.

– Да не этого, а в Подъяланной-то которого на майские после войны зарезали…

– Того не помню, – отвечает мама на ходу. И уже оттуда, с кухни: – Не Трофим ли?

– А?! Чё она там?..

– Трофим, – озвучиваю я.

– А-а, – говорит отец. – А то под нос себе там чё-то брякнет… И чё за манера?.. Да, Трофим, однако… точно.

Разговаривают они громко – с улицы кто услышит, подумает, будто ругаются. И я с ними – так мне кажется – глохнуть начинаю. И – стареть.

Оделся я, вышел прогуляться. День серый, но тёплый. Небо сплошь затянуто клочковатыми, чёрными тучами, но снег они не просыпают – как и я, похоже, вышли просто прогуляться. Ельник вокруг Ялани тихий, поскучневший. Вороны хищника пернатого какого-то гоняют над Яланью молча. Увёртывается тот от них в воздухе ловко – как ЯК-3 от мессершмиттов, – но никуда не улетает.

Вспоминаю мельком Петербург, соле-заснеженные его улицы, такое же низкое, как и здесь, когда оно выглядывает, солнце… два прострела – два зрачка, перевязанный свободно пояс… а думаю о том, что ни одного Еразма из Ялани я не помню. Когда-то, может быть, какой и был здесь, но не на моей, думаю, памяти. И ни по имени, и ни по отчеству. Лезет на ум один, да и тот Эразм и Роттердамский, гуманист и просветитель. А вот Иванов – тех полно. Первым, оттеснив с улыбкою других, на ум мне Иван Серафимович Патюков заявился.

С Фронта он пришёл лет двадцати, мальчишкой. Весь, как мишень, прошитый пулями и измятый, будто пластилиновый, осколками – и вся спина, и весь живот у него были в розовых рубцах и в синих ранах. Под правой лопаткой у него на теле даже магнитик мог держаться. «Там у меня кусок жалеза, – говорил нам, мальчишкам, дядя Ваня. – Помру, на металлолом меня сдадите, ребятушечки». Родители его во время войны получили на него три похоронки. Три раза оплакали. Всё воскресал, живым домой вернулся. Улыбчивый был, помню, белозубый. На Девятое мая ходил, выпивший, с табуреткой – фокус показывал. Ставил табуретку на полянку вверх ножками. Руками в ножки упирался и делал стойку вверх ногами. Штаны у него были широкие, шкеры, карманы в них застёгивались на молнии, чтобы во время фокуса мелочь денюжная и паперёсы из кармана не вываливались. Кроме мелочи и папирос, имел всегда он, дядя Ваня, в карманах этих шкер конфетки-подушечки или ириски и угощал ими всех встречных яланских ребятишек. Увидит где нас, заулыбается во весь свой рот белозубый и скажет: «Орлики, ребятушечки, подставляйте свои горстки». Конфетки были в крошках табака, но мы не брезговали – угощались, что нам табак – и мы взатяг уже курили. Не женился дядя Ваня почему-то. Одни говорили, что он, по своей застенчивости, девушек, дескать, боялся, другие, злоязыкие, что ему на фронте что-то оторвало, мол, но друг его, Костя Хмельницкий, тоже уже покойничек, Царство ему Небесное, рассказывал, что была у Вани на фронте подружка, санитарка, убили её, на ней-то Ваня и зациклился, мол, свет для него на ней сошёлся, дескать, клином. Как-то, в конце уже шестидесятых годов, сидел дядя Ваня на берегу Кеми, рыбачил на налимов в половодье. И сверху, с Верхне-Кемска, шла моторная лодка, в которой плыло человек семь – двое взрослых и пятеро детей. Натолкнулась лодка на топляк и перевернулась, прямо на глазах у дяди Вани. Тот, недолго думая, снял с себя ватник, сбросил сапоги и кинулся спасать утопающих. Вытащил из воды на берег женщину и всех детей. Мужчину только не нашёл. Искал, искал того и сам утонул – ноги судорогами свело от переохлаждения – после спасённые-то рассказали. Крикнул им, мол: «Ноги мне свело, не выплыть!.. Помолитесь!» Нашли его уже в июне. Вся Ялань Ивана Серафимовича хоронила. Любили его, бесхитростного и блажного. Ложку алюминиевую он ещё всегда носил в карманах шкер своих. Выцарапано было на ложке: «Ищи, сука, мясо!» И ругался он, дядя Ваня, только так: «Я им покажу, как Балтика бушует!» – словами матерными не бросался.

Наискосок от нашего дома, по соседству с Катерининым, стоит избёнка, в которой жила когда-то добрейшей души старуха – Сушиха. Баба Дуся. Муж у неё был вроде власовцем, где-то на Балканах его вместе с остальными сослуживцами как будто захватили, провезли потом на барже мимо Елисейска на Север, и больше уж никто и ничего о нём не слышал. Когда отец, давно конечно это было, приходил домой с друзьями распить бутылочку-другую да и засиживался с ними, с друзьями, мы всем составом, мама, брат мой Николай и сестра наша Нина – старшие брат и сестра уже жили не с нами, – эвакуировались к Сушихе. И если мама, расстроенная, начинала, помню, жаловаться, то баба Дуся говорила в утешение ей: «Еленушка, родимая, да ты терпи уж… Ничего же страшного-то не случилось. Ночь уж тут переночуете, а завтра всё нормально уже будет. Пьяный – проспится, это дурак, дак тот не поумнеет».

Нет к избе этой дорожки. Пробрёл я по пояс в снегу. Вошёл в бывшую ограду, забрался через выбитое окно в избушку. Сердце мне больно укололо. Печь, на которой мы с Николаем частенько, во время эвакуаций, спали, разрушена. Извёстка со стен поосыпалась. Железное кольцо в матице от тоски по зыбке, которая на нём когда-то держалась, покрылось ржавчиной. Пахнет затхлостью и гнилью. На полу помёт овечий, оставшийся тут ещё с лета. Одна плаха пола вырвана, заглянул я в подполье, смотрю доска лежит какая-то. Спустился вниз, взял в руки доску и обомлел – смотрит на меня с доски Богоматерь – та самая, которая смотрела на меня тогда, когда Алан Делюев разбил мне из-за ленты пихтовой коры голову обломком кирпича, а Сушиха меня, окровавленного, принесла к себе и уложила здесь вот на кровать. Богоматерь. Родителька Божая. Без Младенца. В бирюзовом хитоне и тёмно-лиловом гиматии. Фон – золотая лазурь. Одна звезда на лбу, три – на плечах. И на меня повеяло покоем неотмирным.

Обрелась.

Принёс домой я эту икону. Ей и мама умилилась. Прослезилась и по Сушихе.

Пообедали мы.

Сидим. Мама рассказывает:

– Вот как сейчас всё это помню. Пришли к нам… Лёня, был там такой, рыбак и пьяница. Землёй он не занимался, всё время на речке да на озере пропадал. Из приблудных, не из местных, не из казаков. Рыбы наловит, продаст и напьётся. Зубы и ногти у него, помню, от табака были зелёные. Да с ним ещё таких же двое. Ну и какой-то с ними из начальства. Разрешили взять нам с собой только крышку от деревянной бочки. В издёвку. Тятенька взял… Крышку хошь, но им не оставил. Погрузились мы на три подводы, повезли нас. Воем. Обоз-то едет – рёв до неба. А в доме нашем Лёня стал командовать. Дом большой у нас был – пятистенок. Напился Лёня и сжёг его после, а в нём и сам сгорел, прости его, Господи. В анбаре ягод много мы оставили – и клюквы, и брусники, и мёд, и варенье. Запасы были. Везут нас – обоз длинный – конца ему не видно. Февраль. Морозы сретенские. Конвойные с винтовками – и спереди, и сзади. С саней нельзя вставать – застрелят. Ребятишек-то у всех помногу было – полные сани. Ладно, что имушшэства-то никакого не везли, а то бы и не поместились. Уснёт какой ребёнок, с саней, не уследит взрослый, свалится – всё, так и остался – останавливаться-то не разрешали. Много их, детишечек, в снегу помёрзло – как полешек, вдоль дороги-то, кто будто наронял. Привезли нас под Маковск, в тайге выгрузили. Мужики строиться тут же начали. А лес-то сырой, мёрзлый. К весне в бараках таких сыро – много из нас поумирало, ночью умрёт, из барака его вынесут, тут же, у стены, в снег и положат. Звери приходили, трупы грызли. Ну, всё у нас и говорили, что к лету, чтобы нас там не кормить, всех растреляют. Дак и ждали. А в мае месяце приезжает с Елисейска нарочный какой-то и говорит, что по постановлению какому-то нам разрешено назад всем вернуться. Коней нет – отняли всех у нас, угнали. Кони только у охранников. Пешком домой вернулись. Малых, кто в живых остался, на себе несли. Вернулись на пустое. Тятенька наш – и говорили ему люди умные, чтобы в колхоз вступил, тогда бы и не тронули, – упрямый: опять единолично начал строиться. За год дом себе поставил, не хуже прежнего. И нас по новой. Теперь уже в Игарку – той тогда ещё, конечно, не было. На пустоплесье. Всех нас тятенька уберёг… при Божьей помощи, конечно. Мама только… Царство ей Небесное… Не вынесла.

Мама говорила, а отец всё это время молча и взад-вперёд расхаживал по залу – ноги разминал – затекают. По лицу его судя, слушал – то ли то, что рассказывала мама, хоть и знал давно уже всё это, то ли то, как скрипят под ним половицы.

Когда он слеп, слеп и ослеп, я поначалу этому не верил, думая, что ему просто надоело заниматься хозяйством и он прикинулся, что обезглазел, чтобы переложить все заботы по хозяйству на маму. Вставал я у него где-нибудь, в доме или на улице, на пути, предполгая, что он видит, а раз видит, значит, остановится или хоть как-то на меня отреагирует, но шёл отец, как поезд, не сворачивая и не останавливаясь, мне, чтобы он меня не затоптал, приходилось вовремя отскакивать. Сейчас мне стыдно за ту подлость.

Пошёл я, дал сена овцам, корове и телёнку.

Снежок посыпал. Совсем тепло сделалось – градусов десять всего морозу-то.

Наколол дров, принёс их в дом. Слышу:

– Кто-то там есть, конечно, Бог не Бог ли… – говорит отец.

– Ну дак а кто ж тогда, если не Бог-то? – говорит мама.

– Я не видел, я не знаю. Когда увижу, тогда и скажу… Вот вы с молитвой к вашей Богородице, дескать, её заступничество сильно. Но вас-то много, а Она одна. И как, скажи, на милость, слышать всех Она вас может?.. На земле-то миллионы.

– Слышит.

– Чё ты мелешь?.. Не болтай. Может, и есть там, говорю, Кто-то, но не занимается Он всяким отдельным человеком. Ну, там войны или эти… катастрофы, болезни разные… в большом масштабе – регулирует количество людей… ведёт к чему-то всех нас… человечество. Но чтобы каждым занимался да ещё и знал, чего нам надо каждому… В чё уж в чё, но в это-то я не поверю.

– Время придёт, поверишь, – говорит мама. – И бесы веруют и трепешшут.

– А ну тебя, с тобой не потолкуешь. Серьёзно я…

– А я?

– Да тьпу ты!

Встал отец. Ушёл к себе.

Снег за окном повалил густо. Ялани не видно. Стемнело быстро.

Управились мы с мамой.

Поужинали все вместе.

Послушали и посмотрели телевизор.

– И кажен день и кажен день, – говорит мама, – чё-нибудь где-нибудь да и случится. Раньше такого вроде не было.

– Было, – говорит отец. – Да говорили о другом всё как-то больше… об успехах.

– Ну, может, – говорит мама. И говорит мне: – Почитай-ка.

Прочитал я:

«Пред праздником Пасхи Иисус, зная, что пришёл час Его перейти от мира сего к Отцу, явил делом, что, возлюбив Своих сущих в мире, до конца возлюбил их…

Иисус отвечал ему: душу твою за Меня положишь? истинно, истинно говорю тебе: не пропоёт петух, как отречёшься от Меня трижды».

– Господи, Господи, – говорит мама. – Сколько раз мы на день отрекаемся-то…

Разошлись все по своим местам.

Тихо.

Я смотрю на ночь в окно, ночь на меня глядит внимательно.

Провалы тёмные – зрачки моей Медведицы: как стосковался, Боже, как соскучился.

14

14 марта. Пятница. По старому стилю начало весны.

Преподобномученицы Евдокии (ок. 160—170); преподобного Мартирия Зеленецкого (1603); мучеников Нестора и Тривимия (III); мученицы Антонины (III – IV); мучеников Маркелла и Антония; преподобной Домнины Сирийской (ок. 450—460).

Литургия Преждеосвящённых Даров.

По заамвонной молитве – молебный канон великомученику Феодору Тирону и благословение колива.

Преподобномученица Евдокия родилась в городе Илиополе Финикии Ливанской, по происхождению и по вере была самарянка и отличалась редкой красотою. Живя в разврате, пленяя многих своею красотой, заимела большое богатство. Но Бог привёл её ко спасению. Как-то услышала Евдокия чтение Священного Писания, благодать Божия коснулась сердца грешницы, и она сознала своё греховное состояние. После этого удалилась Евдокия в монастырь и все свои силы посвятила трудам и подвигам иноческой жизни. Скоро она была сделана настоятельницею обители. Подвизалась святая Евдокия в обители 56 лет и многих из язычников обратила ко Христу, за что и была усечена мечом, по приказанию градоначальника Викентия.

Обладала даром воскрешения. По её молитвам были воскрешены язычник Филострат и сын правителя Аврелиана.

Авдотья-Плющиха, замочи подол.

«На Плющиху погоже – всё лето пригоже».

Снег начинает плющиться.

В этот день приносили из леса сучья и топили ими печи, чтобы весна была тёплая. Как о весне мечталось людям-то. Что ж в ней такого притягательного? Ну да понятно. Переживи-ка вот зиму такую…

У нас тут ещё и снег не плющится – далеко ещё до этого-то, только-только ещё начинает наститься, но и то не от того, что днём теплеет, ночью подмораживает, а от ветра – прессует, туго набивает, – и подолу не замочишь – ни ручьёв ещё и ни сосулек. Как в декабре и в январе уже, конечно, не лютует – самое страшное, слава Богу, перетерпели.

Через стёкла окон, плавя на них, словно золото, наледь, солнце, правда, уже пригревает, тёплым от него и пол становится – даже через носки, когда стоишь на солнечном пятне, чувствуется. Отец теперь, в погожий день, то и дело подсаживается к окну и подставляет солнцу спину, слушая при этом, как накопившаяся на подоконнике талая вода стекает в специально приспособленную для этого под подоконником посудину: кап-кап, шлёп-шлёп – потому что часто спрашивает: «Там у вас ещё не переполнилось?». Нет ещё, мол, успокаиваем. Такой водой, говорят, и лишай накожный лечат. Только вот точного рецепта я не знаю. Мама ею цветы поливает.

Я лежу на диване, с без толку раскрытым на груди «Волхвом», и изо всех сил стараюсь не задремать под этот монотонный и усыпляющий, как колыбельная, звук ещё не улишной, а только комнатной пока капели.

– Небо-то чистое? – спрашивает отец.

– Чистое, – отвечает ему мама. Сидит она, залитая светом, на табуретке, напротив другого окна, лицом к нему, чтобы ей видно лучше было, чинит свои управочные рукавицы – заплаты на них нашивает; иголка то в руке у неё, то в губах висит на нитке.

– Прямо без облачка ли, чё ли?

– Без облачка, как будто выметено.

– Ну дак должно быть, – говорит отец.

– По Авдотье лето смотрится, – говорит мама. – Сёдни ж Авдотья.

– Ага, смотри, его не высмотри, – говорит отец. – Ещё до лета-то помёрзнешь.

– Ну дак а это-то при чём? – говорит мама. – День хороший на Авдотью – лето, значит, будет доброе. Холодно на Авдотью – две лишних недели сеном скот кормить придётся.

– А как ты летом, когда косишь-то, узнашь, – говорит отец. – Холодно будет на Авдотью, тепло ли, чтобы с сеном-то решить чё – больше ставить его надо или меньше?

– Ставь его всегда с запасом…

– С этим, баба, кто поспорит.

– Ну и я-то чё… так старики всё говорили.

– Я старик – не говорю вот.

– Ты не старик, – говорит мама и сжимает во рту нитку.

– А кто я? – спрашивает отец.

– Выстар, – перехватив иголку в руку, отвечает ему мама.

Улыбается отец – в добром духе пребывает.

Молчим какое-то время. Пыль избная в солнечных снопах, будто звёзды в космосе, блуждает – нежится; царит покой в её движении. Слышу, начинает мама петь за рукодельем – слов песни не разберу – поёт она тихо. Мелодия знакомая – Лучинушка. У отца слуха нет, но песня любимая имеется: Ревела буря, гром гремел… И сразу вспоминаются мне ранешные сельские гулянки, когда мы были ещё маленькими, а они, наши родители, собирались по очереди то в одном, то в другом доме на какой-нибудь праздник, а то и так, когда выгадывало свободное от работ время, зимой обычно, и устраивались эти гулянки, как правило, вскладчину, пили бражку или медовуху, редко когда белое, то есть водку, водку только на поминках, шумно разговаривали и часто запевали, пели многоголосием, от которого у нас, ребятишек, сидевших на полатях или на русской печи, волосы поднимались дыбом и мурашки по спине бежали – так здорово пели взрослые. Наше поколение петь так не умеет – соберёмся, водкой напотчеваемся и завоем, как кошки, что-нибудь из Аллы Пугачёвой… А я такой холодный, как айсберг в океане… и всё нас стягивает на семь сорок.

Задремал я. И проснулся вдруг – будто от грома среди неба ясного – соскользнул с моей груди и упал на пол «Волхв».

Родители уже в прихожей. Там же, на стуле, около дверей, сидит Эрна – пришла за молоком: возле ног её на полу стоит в красной хозяйственной сетке трёхлитровая стеклянная банка, на дне банки лежит корка хлеба. Когда Эрна будет уходить, мама ей поменяет её пустую банку на свою полную, а корочку хлеба скормит после корове. Да всё так делают пошто-то, принято.

Я поздоровался и стал одеваться.

– А ты куда? – спрашивает мама.

– Схожу на Кемь… Если получится, так порыбачу.

– Да ты поел бы… И какая же теперь рыбалка?

– Не хочу… А я попробую.

– Да мало ли, что не хочешь. Сядь и поешь…

– Приду, поем.

– Ну, ты, Олег, испортишь свой жалуток, – говорит мама, качая сокрушённо головой, как будто я его уже испортил. – Разве можно так-то… голодом?

– Какое голодом… От завтрака ещё не очурался, – говорю её словами.

– Ага, меня потом попомнишь.

Вышел на улицу. Сразу от света яркого зажмурился – после сна глаза ещё как разомлевшие – смотреть ими не в силах. Стою на крыльце. Слышу: воробьи вовсю расчирикались, непонятно только, по какому поводу. Кот их, может, растревожил – стоит тот дымчато-космато посреди ограды, а меня увидел – замяукал тотчас хрипло: я, мол, тут, хочу покушать. «Обойдёшься, морда наглая, – говорю ему мысленно. – Рыбку поймаю если, дам отведать». Перестал кот мяукать, будто то, что я сказал, понял, на расшумевшихся воробьёв, вижу его через прищур, зелёными зенками, располовиненными узкими на свету прорезями зрачков, вожделенно уставился: око-то видит птиц, да зуб неймёт вот. Сердце моё возвеселилось – много ли надо человеку – глоток свежего мартовского воздуху и чтобы рядом тварь мяукала или чирикала. Почти вслепую достал я из-под стрехи лыжи. Сходил в подсобку, набрал там в банку из ведра с осени ещё оставленных червей – пока меня тут не было, мама подкармливала их испитым чаем, – положил в рюкзак банку с червями и зимнюю удочку, взял на плечо пешню и деревянную лопату и пошёл на Кемь.

Иду – глаза мои уже взбодрились и привыкли к блеску, – осматриваюсь.

За спиной у меня остался дом наш, возвышающийся на угоре, слева от меня – темнеющая стенами домов и заборов и сверкающая стёклами окон большая часть Ялани, справа – густой ельник, впереди – на том берегу реки ощетинились соснами ослеплённые солнцем сопки. Зеленеют сосны пеной крон, с сопок к Кеми как будто, как с горшков, сползающей, золотятся молодыми стройными и буреют старыми извитыми стволами. Бока у сопок кое-где голые, без леса – снегом белеют. С детства знакомы мне картинки эти – отпечатались. Сижу там, в Петербурге, в своей комнате, перебираю их в памяти, когда вдруг затоскуется, как фотографии – спасает.

Иду я и думаю о том, что ни Мартирия и ни Тривимия ни одного в Ялани я не помню, до меня, может, когда и жили здесь люди с такими именами – селу всё-таки без малого четыреста лет и было оно всегда, до хрущёвских реформ, крупным, самым большим в Елисейском уезде, а потом и районе, – но о таких я тут не слышал даже. А вот Маркелла и жену его Домну Деменковых худо-бедно, но припоминаю. Были они тогда, когда их память моя захватила, очень уже, наверное, старыми – оба ходили сгорбленно и с палочками. Изробились, говорили про них. А помню я их только вот как: маревым жёлто-сиреневым июльским вечером, когда начинает спадать дневной жар и от реки прохладой начинает веять, еле-еле передвигая обутыми – у неё в чирки, а у него в бродни – ногами, плетутся по пыльной тропке гуськом из леса двое – старик и старуха, – лиц их под сетками не видно, вьётся вокруг них уйма комаров и слепней, пахнет от них дёгтем. Я только знаю, что это муж с женой, старик со старухой, и зовут их Маркеллом и Домной. Возвращаются они с покоса. А как вот и когда умерли они, не помню. Ушли из жизни незаметно – как уходят из неё чужие лошади или собаки. Царство Небесное им, этим тихим людям, их Святые им в защиту. Ничего о них больше не знаю. Надо будет после расспросить о них родителей.

Зато вот Евдокий полно было в Ялани. У меня и бабушка и тётка по отцу – Евдокии, только одну мы звали баба Дуня, а другую тётя Дуся. Чуть ли не так: иные времена – иные имена, по крайней мере, варианты. Тётка и до сих пор жива-здорова, а проживает в городе Исленьске. Лет пять назад овдовела. Теперь нашла себе какого-то дедульку. Надо будет как-нибудь и к ней заехать. Ездить нынче дорого вот только стало. Тётя Дуся – сталинистка. Дедулька её – бывший лагерник, политический. Как они уживаются, не знаю. Нашли же друг дружку. Повидаться с ней, с Евдокией Павловной, и в тот же день в пух и в прах не рассориться, сложно, нужно быть очень хитрым или кротким. Не ругается с ней только мама, но она с ней и о политике не рассуждает. «А вам, Истоминым, – говорит мама, – других и разговоров больше будто нет, как о политике только поспорить».

Но представляется уму другая Евдокия. Авдотья Егорьевна. Фамилия по мужу у неё была Мезенцева. Отца её, купца яланского, золотопромышленника, Старозубцева Егора Варфоломеевича, в девятнадцатом году красные партизаны в Елисейске, встретив на улице и с кем-то его спутав, чуть ли не с адмиралом Колчаком, на месте сразу же и расстреляли, а двое её братьев, Артамон и Полукарп, в Китай сначала, а потом в Америку сбежали. Третьего, Степана, на мельнице, возле Ялани, застрелили. Чуть ли не до войны в тайге скрывался он, и помогали ему в этом люди. А убили его подло: выследив, как зверя, когда он пришёл на бывшую свою, тогда уже колхозную, мельницу, четвёро сотрудников, во главе с Веней Витманом, как воры, обождали в кустах ночи, подкрались и через окошечко в упор выстрелили из винтовок в спавшего на лавке Степана. Был он, Степан Егорович, говорят, очень сильный: троих сидящих на скамейке мужиков, игравших с ём на антирес в карты и смухлевавших, вместе со скамейкой как-то влеготку он поднял и в дверь из дому вытряхнул, как валенки. А когда, рассказывали, привезли убитого Степана на телеге в Ялань, распрягли и выводить кобылу из оглоблей стали, прибежал вдруг откуда-то колхозный жеребец, по кличке Повстанец, и начал отгонять кобылу в сторону, а Веня взял с телеги прут да и стегнул Повстанца им по морде. Осердился жеребец и затоптал насмерть Веню. Так, бок о бок, для живых-то вроде и молчком, а как на самом деле, неизвестно, и поехали в кузове полуторки в Елисейск Степан, бывший эсплататор, и Веня, бывший лейтенант госбезопасности Анкавадэ.

Совсем уж смутные у меня сохранились о ней, Авдотье-то Егорьевне, воспоминания. Словно сквозь закопчённое стекло смотрю на это.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации