Электронная библиотека » Дмитрий Дмитриев » » онлайн чтение - страница 17

Текст книги "Малые святцы"


  • Текст добавлен: 7 сентября 2017, 02:59


Автор книги: Дмитрий Дмитриев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Побудешь, – говорит Тренька.

– Небо, – говорит Мундя.

– Дак и смотри вот, – говорит Тренька. И говорит: – А нет уж!.. Думал, оставлю… – намотал верёвку на руку, зашёл в избу, завёл за собой туда и Мундю. – Жонка!

Сидит Мундя у порога. Скучный. Тренька с остячкой, с бабой, играт. Наигрался.

И ночевали. А чуть свет.

– Я, – говорит, – отведу этого… до Маковского… полудурошный-то… там заборишко поправить надо… Назад пойду. Смотри у меня, сучка.

Лежит сучка на полу. Ноги у неё голые. Улыбается. Лет ей, наверное, четырнадцать. По возрасту – отроковица, а по жизни – дак уж взрослая.

На улице.

– Солнце, – говорит она. Раскосая.

– Ну дак, – говорит Тренька. – Утро.

И правда – утро.

– Поехали, – говорит Тренька.

– Нож будет – зарежу мала-мала, – говорит Мундя. – Дурной он, – говорит он той, раскосой.

– Зарежешь, – говорит Тренька. – Нож-то будет. Ага. Да кто же даст тебе его, паршивцу… Вон глаза-то… кто будто прорезал.

Весна в Ялани.

Сел Тренька на коня. Поехал. Мундя следом поплёлся.

Мундя в оспе весь.

– Отпрошусь-ка я, однако, в Брацкой острог… Там и Ганька, мой товариш давний, служит… Веселее. В Кетской ли годовальщиком?.. Чё-то тут принадоело мне однако… В Исленьский не подамся, нет, там качинцы дуркуют… А то в Тобольск. На кабаках там питья всякие розные, поблядушек много… А тут и ты ишшо вот, пакось.

Ночь молча протащились. Не разговаривали. Мундя нос только кривил – дразнился. Конь лишь изредка похрапывал, а так – дак ночь она, раз ночь-то.

Комаров ещё нет. Вольготно. Дымом пахнет. Тайга горит.

Переночевали – часа три или четыре – сумерек-то.

– На Еловую заедем… к шаману, – говорит Тренька, не оборачиваясь к Мунде, – Знаю. Подлечит. Жалко, хоть и инородец. Смотреть воротит, зазудился.

До Еловой волоком сухим, оттаявшим доехали. Речка. Шумит – перекатистая. Чум на берегу. Таймень на суку висит – вялится. На нём – ни мухи – не пора им. Шаман живёт. Неприветливый. А тайга кругом. Тайга. Хорошо, что конь. Ружьё ещё, конечно.

Привязал Тренька: коня – к сосне, а Мундю – к талинке: чтобы коня-то зря не мучить.

Осмотрел шаман Мундю. Ощупал. Склонился – думает. С духом ли толкует, советуется? У них-то так ведь.

Позвал за собой.

Пришли в осинник. Встали перед старой, толстой осиной. Покамлал шаман вокруг осины. Долбить её, осину, после принялся. Сам, никого помогать себе не просит. Дак – кудесник.

– Долби, – говорит Тренька. – Сел он на валёжину. Сидит. Верёвка на руке – не убежит Пегий.

– Дурак, – говорит про него Тренька. – А мне-то.

Долго долбил шаман в осине топором. Взмок весь. Насквозь продолбил. Оттуда, с обратной стороны, на Треньку и на привязанного к талине Мундю глядит косоглазо. Позвал по-своему Мундю – язык-то у них вроде и разный, а друг дружку понимают, – сказал тому что-то. Дак – дикие.

Пролез Мундя через выдолбленную дыру – Тренька за ним верёвку протащил, – стоит Мундя, весь в язвах, улыбается. Ему бы, гаду, зубы ещё вышибить. Шаман дыру травой заткнул – чтобы оспа следом не пролезла. Наверное – отстала. Покамлал шаман. Упал на землю. Как умер.

– Дурак, – говорит Мунде Тренька. – Выздоровел. Как был в оспе, так и остался. И человек из-за тебя вон уморился.

Ну и солнце – то светит. День.

– Оздоровел, – говорит Тренька.

Ругается на Треньку Мундя. И говорит ему:

– Бе-е-э.

– Полайся мне, – говорит Тренька.

Сел на коня Тренька. Он на коне – едет. Мундя сзади – устал.

Тайга горит. Пал. Скучно.

Далеко ещё до Маковского.

Ни черемши ещё и ни саранок.

Ветер поменялся. Дым нагнало.

Дышать нечем.

Конь упал.

Мундя – от дыма плачет, но – смеётся. Уполз куда-то – грызёт верёвку. Зубов не хватит – крепкая.

Трава. Прошлогодняя, старая. В неё лицом – вроде и легче.

Сосны – верхом огонь идёт – вспыхивают.

Зубами дёрн кусает Тренька, говорит туда, в землю:

– Марфа там, она чижёлая… А лю-юба… Воевода – тот приветит… Прости, Осподи, помилуй, нагрешил перед Тобою столько… Это кто?.. Как ангелы… Шаман ли это?.. Мундя, ты ли, плоскомордый?.. Выздоровел?.. Выздоровешь. Навязался мне на голову… Ад-то кромешный, тут с тобой таскаться… Одному-то нестерпимо… Осподи, Осподи, я разве помер?


Перепишу потом, конечно.

Весь день прокапало с карнизов. А с жалезной крыши нашего дома – как с плотины – бежало шумно чуть ли не сплошным потоком. Во двор, к скотине, было и не сунуться – через решётку будто, лило там, с навеса-то, – хоть зонтик с собой, туда направляясь, прихватывай, в плащ с башлыком ли облачайся, было бы впору. Корову, бычка годовалого, тоегодешнего, и телушку новорожденную, в стайках-то застоялись, пришлось на пригон выпустить. А те и рады – солнце пободали. Так было днём. Подстыло резко к вечеру. На дороге гололёд – машины осторожничают – там, на тракту, в окно-то видно – бег замедляя, притормаживают. А то несутса как здрешные, то и гляди кого-нибудь задавят. Скользко и у нас тут, на дорожке перед домом и в ограде, сделалось. Шла мама, управившись, от подсобки к дому и упала на крыльце – плечо и локоть повредила. Поругался на неё отец, заключил после: «Ну, хорошо, что кости-то хоть целы… Кости-то целы?» – «Целы вроде… Как узнашь-то?» – «Целы, поди… рукой-то двигашь… Двигашь ею?» – «Ну… Зашибила, может, просто». На том они и согласились: могло б и хуже быть, конечно. «Спиртом натри, – сказал отец, – ушиб-то где, дак рассосётся». – «Спиртом бы всё и натирали». – «Чем же ещё-то, как не спиртом?» – «Конпресс с мочою». – «Ну, как хочешь».

Сходил я днём ещё, после обеда, в лес, поближе к дороге нашёл небольшой кедр, отрубил, сокрушаясь, от него нижнюю ветвь, вернулся с ней домой, снял скворечник, поменял старую ветвь на новую и поставил скворечник заново. Валенки промочил, сушиться их отнёс в подсобку.

Апрель.

Скворечник с обновлённой тёмно-зелёной кедровой ветвью. Небо голубое, без облачка.

Сердце, как пулей, пробивает печалью. Песенка вспоминается из юности: «Ах, капель, ах, капель! Вся капель в звонких брызгах…» Не сама эта песенка, конечно. Другое… Невнятное, как тоска.

Поужинали мы постно.

Новости, включив телевизор, посмотрели и послушали. Прогноз погоды – ради того больше.

– И тут всё врут, – сказал отец. – Они одно, а тут другое… В виде дождя со снегом, а тут вон чё…

Американский мордобойный фильм начался после.

– Выключи ты его, – говорит отец. – Или ты смотришь?

Выключил я телевизор.

– Почитай, – говорит мне мама.

Взял я Евангелие. Открыл на закладке. Прочитал:

«Сказав сие, Иисус вышел с учениками Своими за поток Кедрон, где был сад, в который вошел Сам и ученики Его…

Тогда опять закричали все, говоря: не Его, но Варнаву. Варнава же был разбойник».

Отложил Евангелие. Сижу.

– Помилуй, Господи, помилуй, – говорит мама. – И по щеке-то… это Бога.

Помолчали сколько-то. А после:

– Разбойников-то и тогда, видно, хватало, – говорит отец. И спрашивает: – А у Петра-то Анкудинова как было отчество, не помнишь?.. Который в плен-то немцам сдался.

– Нет, – говорит мама. И говорит: – И самого его не помню… Пойду-ка спать. Рука болит, ещё усну ли…

– Водки выпей и уснёшь, – говорит отец.

– Водки-то выпью, мне плясать захочется, – говорит мама.

– Да ты пошто така-то?.. Поперёк всё. Средство-то верное – проверено.

– И пусть проверено… Спокойной ночи, – говорит мама.

– Спокойной ночи, – говорю я.

Отец молчит. Спрашивает у меня после:

– А сколько градусов-то сёдня было?

– Пятнадцать, – говорю.

– Снег-то в логу тут не просел?

– Его там столько, – говорю. – Пока незаметно.

– Тепло такое, дак должно уж…

Ушла мама.

Ушёл скоро и отец.

Лёг я на диван. Подумал:

«Не помню я в Ялани ни одного Евфросиния. Не помню. Может, и жил здесь когда-нибудь мужик, казак ли с таким именем, да я о таком не знаю».

Но сохранилась у меня одна выписка, откуда только вот, ещё в студенческие годы сделал я её, не знаю – не пометил:

«До Елисейского острогу дошли и с ранеными со всеми людьми, и ясырем, дал Бог, здорова, никакого человека раненого не покинули, однова токмо, Ефросина черкашенина, ногу на кемском яру в шиколотке подвернул да руку в локте изломил, до поправы оставили в острожке на Ялани».

Кошки чуть ли не до утра на улице орали.

В зрачки Медведицы я погружался, не достигая дна, падал – как в пропасть.

Уснул. Приснилось мне, что кто-то будто умер.

19

5 апреля. Суббота.

Преподобномучеников Никона, епископа, и 199-ти учеников его (251); преподобного Никона, игумена Киево-Печерского (1088); мучеников Филита, Лидии, жены его, Македона, Феопрепия, Кронида и Амфилохия (117 – 138); праведника Василия Мангазейского (1600).

Поминовение усопших.

Василий Мангазейский был сыном торговца в Ярославле. 19 лет, поступив на службу к купцу, отправился он с ним в Сибирь для торговли. Любострастный хозяин стал принуждать его к удовлетворению своей страсти. Но Василий отказался от этого. Тогда хозяин обвинил его в краже. На суде хозяин ударил Василия в висок связкою ключей и убил его. Было это в 1600 году, в первый день Пасхи. Тело Василия, положив в гроб, бросили в болото. Минуло 50 лет, но тело и гроб оставались поверх болота невредимыми, и тут начали совершаться чудеса. В 1670 году святой Василий явился старцу Тихону, основавшему обитель на Енисее, в 500 верстах от места его смерти, и повелел перенести свое тело в его обитель. Так и было сделано, и при этом совершилось много чудес.

Небо серое – опять его заморочило – пелена на нём повсюду ровная и плотная, сквозь неё и солнце даже не проглядывает, где оно, солнце, в какой момент, можно только предполагать, с часами сверившись. Но нехолодно. Днём около нуля. Ночью чуть ниже. Мягко.

Безветренно. Дым из труб вытягивается безмятежно, теряется в небе, цветом с ним совпадая.

Ельник вокруг Ялани онемевший, словно на картине Васнецова или Нестерова, – от безветрия.

Морось – дали затемняет – Камень за Кемью слился с горизонтом.

Снег осел. Стал он зернистым, светом зелёным по низинам будто высветился.

Мама на кухне, готовит обед.

Я на диване – пытаюсь читать «Волхва» – безуспешно: отвлекаюсь – смотрю на отца.

Стоит отец в углу зала, лицом в угол, ко мне спиной, возле розетки – бреется электрической бритвой – работает та тихо, жужжит, как шмель, летающий вокруг отца. Левой рукой ощупывает он, отец, себе лицо, а правой – гладит по нему бритвой. Раньше брился он всегда опасной, с фронта ещё привезённой. Долго готовился к бритью обычно. Наводил в мыльнице пену, прополаскивал в кипятке помазок тщательно, распаривал его. После цеплял на гвоздь за пряжку свой старый, фронтовой, офицерский ремень и начинал точить бритву – зрелище было – не оторваться. Как-то мы натворили что-то, помню, с Николаем в детстве и, опасаясь неизбежного наказания от отца, прибили этот ремень, давно знакомый нашим задницам, гвоздями к лавке. Отец, узнав от кого-то на улице о нашей провинности, вошёл в дом, увидел на лавке ремень, стал брать его, но… В штабе нашем, устроенном в ближайщем сосняжке, провели мы с братом следующих двое суток, пока не уехал отец в командировку. Потом мы всё же получили, когда отец домой вернулся, но уже за другое. Ну и за то, конечно, там присовокупилось. Отец брил себя спереди, а сзади, на шее, подбривала ему обычно мама. Побрившись, отец обильно удобрял себя тройным одеколоном. Теперь – «Гвоздикой». «Тройного» в магазине нынче нет – весь на выпивку скупают. «Гвоздику», кстати, тоже попивают. Ни тот, ни другой на вкус я не пробовал.

Отец бреется. Мама на кухне.

В дверь постучались.

– Входите, – откликнулся из зала я, зная, что мама и отец, скорей всего, не слышат стука.

Пришёл Костя, Катеринин младший сын и говорит сразу, с порога:

– Бабушка Елена! Бабушка Елена!

– Ну?! – отзывается с кухни мама. – Кто, где?.. Сейчас выйду.

Вышла она в зал. На меня смотрит.

– Там, – говорю ей, рукой указывая на прихожую. – Костя.

– Глухая, – говорит мама. И подалась туда, в прихожую.

– Бабушка Елена, мама спит и спит второй уж день, – говорит Костя. Запыхался. Тринадцать лет ему, не больше. – Я уж будил её, не просыпается!

– Ну! – говорит мама. – Ох, Господи… Давай пойдём, парень, пойдём-ка, милый.

Накинула она на себя телогрейку, на голову себе – шаль. Ушли они с Костей.

Отец побрился. Наодеколонился. Топор хоть вешай, тараканов ли трави. Стоит возле праздничного стола, бритву, продув ножи её, в футляр убирает. Молчит: сосредоточен – губу нижнюю выпятил.

Отложил я книгу, подошёл к окну, гляжу на улицу. Никого нигде. Сороки только – с места на место перелетают, не стрекочут. Да две собаки возле Катерининого дома. Дерутся – не поделили что-то, меньше дерутся, больше друг на дружку щерятся.

Ушёл обратно на диван я.

Сижу. Ворота слушаю: пока молчат те, скоро хлопнули.

Вернулась мама. Прошла в зал, не раздеваясь и не разуваясь, оставляя на полу мокрые следы от валенок, бочком присела на диван ко мне и говорит:

– Умерла… Царство Небесное… вот где несчастная уж, дак несчастная.

– Кто? – спрашивает отец, бритву в футляре ощупью на стол определяя; долго до этого в руках её пелехтал.

– Да Катерина… Кто ж ещё-то.

– Ну, – говорит отец. – Допилась, значит.

– А жалко, жалко, не могу аж, – говорит мама. Помолчала сколько-то. Языком поцокала. Головой покачала. И говорит: – Вступила в избу к ним… Костя вперёд. Кровать тут сразу, как войдёшь, кто там бывал… по правую-то руку… Подхожу к ней. Лежит навзничь, поверх одеяла. В халате. Синяя, как пуп… Пена уж на губах. Я: Катерина, Катери-и-ина, мол, да ты очнись-ка – и тычу в грудь рукой легонько ей. А там уж чё – зрачки уж… как у снулой рыбы. Мычит. И тут же прямо умерла… Пила-то так вот – запивалась… Только от этого. А от чего же?.. Глаза закрыла ей, пошла. Женька остался там, её-то старший. Стоит поодаль, у печки. Смотрит. Не испугашься? – спрашиваю. Нет, говорит, не испугаюсь. А сам… как печка же, весь белый… Господи, Господи, чё ж это такое?.. Мрут молодые-то, как мухи.

– А Аннушка-то?.. – спрашивает отец.

– Да нет её, – говорит мама. – Костя – тот побежал за ней, послала я его. Дак ну а чё теперь она-то?..

– Теперь-то чё уж… Дак а раньше?

– А раньше… Раньше. Вишь, на неё она была в сердцах пошто-то.

– Кто?

– Катерина… Я о ком…

Оделся. Из дому вышел. Дрова стал колоть. Наколол дня на четыре. Сложил их под навесом. Убрал во дворе. В огород, к бане, вышел. Стою. Лицо от мороси влажное. Мокреть. Ветерок стал подувать. Мягкий. Оттуда – с юга. Крапиву прошлогоднюю – торчит та у изгороди из-под снега – покачивает. Два грузных ворона пролетели высоко надо мной – от ельника к Камню – молча, вид у них такой, будто они и смерть – как два противоположных берега – сходятся только в истоке, расходятся ли там и друг о друге и не помнят.

Василий почему-то мне припомнился. Чекунов. По отчеству его не помню. Электромонтёром в МТС работал здесь, в Ялани. Из военнопленных. Жена у него была, умерла молодой, рассказывали, при родах. Остался он вдовцом с дочерью, поднял её один. Моя ровесница. Катериной тоже звали. Училась со мной в одном классе. Закончив десятый класс, поехала она в Елисейск поступать в педагогический институт. Там, поймав её и сестру её двоюродную по матери в парке вечером, надругались над ними парни, пятеро их было. Осудили парней на шесть или на семь лет, не помню точно. А когда они, срок отбыв, стали выходить на волю, то, не доезжая до дому, начали теряться. В живых один только остался. Четверых Василий завалил, как чушек, их будто зарезал. Посадили и его. Из заключения в Ялань он так и не вернулся. Жив ли, нет теперь, не знаю. И где дочь его, мне не известно. Глаза у неё были, помню, поразительного цвета – чуть не фиолетового, ни у кого таких больше не видел.

Приехала машина санитарная. Останавливалась возле магазина – сюда ей было не проехать. Увезли покойницу уже под вечер.

Стемнело.

В доме у Катерины свет горит: родственники пришли и съехались.

Мама всё, слышу, сокрушается, жалея: ох, Катерина, дескать, Катерина, ну и устроила, мол, баба.

Вышла она с кухни, села в зале на стул.

– Чё-то из рук всё валится, – говорит она. И говорит: – А почитай-ка.

Взял я Евангелие со спинки дивана. Прочитал:

«Тогда Пилат взял Иисуса и велел бить Его…

Там положили Иисуса ради Пятницы Иудейской, потому что гроб был близко».

Молчим.

– Се, Матерь твоя, – говорит после мама. И говорит: – И как тут жить, когда такое-то?..

– А чё? – говорит отец.

– А доживать-то как-то надо, – говорит мама. – Нам-то уж ладно… Ребятишкам. Ох, Катерина, Катерина. Им же без матери-то будет худо… Хоть и жили больше всё у бабушки… Но мать есть мать. Пойду я. Вам спокойной ночи.

Ушла мама спать. Вставать ей завтра раньше обычного: помогать готовиться к поминкам. Молилась долго у себя там.

Камин мы не разжигали.

Телевизор не включали.

Сидел отец, сидел под фикусом. Поднялся. Утопал к себе молчком.

Выключил я свет.

Посидел на диване.

Одна из сделанных мной когда-то выписок на ум всплыла вдруг почему-то:

«И Турал против тово сказал: „Нынешняя де дань больши прежние, в соболей де место царь шлет чаю 200 бумажек за 100 соболей“. И Василей ему, Туралу, говорил, что в Росийском государстве чай не повелся, да и не знают ево».

И что к чему?

Но чаю я попил, сходив на кухню.

Вернулся в зал, к окну приблизился. Смотрю на улицу. Густая темнота. Среди неё ряд жёлтых пятен – свет во всех окнах: люди там находятся живые – горе и хлопоты – обсуждают.

Вешний ручей журчит между домами – слышно.

Стою, уткнувшись лбом в холодное стекло, смотрю на жёлтые от света окна и пытаюсь вспомнить слова английского поэта, богослова и проповедника Джона Донна, жившего в шестнадцатом веке, по-русски так звучащие, примерно:

«Человек не остров, а часть континента, и когда море уносит ком земли, вся Европа становится меньше, как если бы оно смыло гору или дом твоего друга или твой собственный. Смерть каждого человека уменьшает и тебя, так как ты – часть человечества. А поэтому никогда не спрашивай, по ком звонит колокол: он звонит всегда для тебя».

Прошёл к дивану.

Разделся.

Лёг.

Долго не мог уснуть.

Уснул.

Но вскоре и проснулся.

20

16 апреля. Среда.

Преподобного Никиты исповедника, игумена обители Мидикийской (824); мученицы Феодосии девы (307 – 308); преподобного Иллирика; мучеников Елпидифора, Дия, Вифония и Галика.

Иконы Божией Матери «Неувядаемый цвет».

Литургия Преждеосвященных Даров.

Мученица Феодосия дева происходила из Тира. Пострадала же в Кесарии палестинской. Взята была на мучение за то, что подошла к христианам, осужденным на казнь, и просила, чтобы они помянули её перед Богом, когда, замученные, предстанут пред Него. Правитель Урван приказал мучить и её, а затем бросить в море. Ангел спас мученицу от потопления, после чего она была усечена мечом. Пострадала святая Феодосия 18-ти лет.

Погода установилась чудесная. Звонкая, сквозная. Нередко случается такое здесь в апреле, во второй его половине, в первой-то ещё зима, конечно. Недели две так, не меняясь, может выстоять. К маю испортится, и снег ещё повалит. Это для наших мест обычно. Снег тут, в Ялани, может выпасть и в июне. Раздосадует кого-нибудь наверное, но никого не удивит – всё же ведь север, зона не курортная. Задуют ветры, стужу нагонят. Ну а пока вот… замечательно. Дети по улице палкают чуть не голышом вон – в однех штанишках-то да в рубашонках, голоушем. «Попростывают, сорванцы, – заглядывая на них в окно, говорит мама. – Тепло, тепло, а простудиться-то недолго. Весной омманчиво – опасно шибко-то разболокаться. Ещё ж и мокрые, как зюзи». – «Ничё не будет им, ты не заботься», – говорит на это отец. «Да как не будет, – говорит мама. – И организьм ещё ж ослаблен… после зимы-то». – «Тепло-то еслив, чё с имя случится?»

Градусов двадцать пять.

Ни облачка на небе.

Ветерок нежный, ласковый, южный, веет, а не дует; ветки берёзы возле дома даже не колышет; сохнет в ограде на верёвке жёлтое махровое китайское полотенце – то чуть только пошевелит, кто-то на него легко дохнёт как будто.

«Так подержится, – говорит отец, – дак и снег сойдёт, пожалуй… В лесу-то, в падях, не везде, там ещё долго лежать будет, а по угорам да полям, это уж точно… Тайга гореть опять возьмётся… Пал-то еслив кто где пустит, нарочно или по неосторожности… выжигать покосы станут. Посуши-ка так ещё с неделю».

«Да-а», – на это отвечает мама.

По логу, между нашим домом и домом, где жили недавно ещё Анатолий и Катерина, прими их души, Господи, и упокой, в полную прыть бежит ручей, больше-то вряд ли уже разольётся – как речка прямо, расшумелся – не перейдёшь его, не перепрыгнешь, доску, мосток, перекидывать надо, пока вода-то в нём не спала, туда идти теперь вот только не к кому, так и мосток теперь не нужен. Ах, ручей, чей ты чей? Я от снега и лучей. Я бегу, я смеюсь, я сейчас с другим сольюсь – учили мы, помню, то ли в первом, то ли во втором классе, и даже свет какой был в это время в классе, помню – апрельский, – ох как на улицу из школы нас тянуло. А бежит он, мутный и полноводный, к Куртюмке, с нею и сольётся. Мальчишки отправляют по нему кораблики. Опустят на воду судёнышко и бегут следом по склизкому, свободному уже от снега, берегу, едва поспевают. С ног до головы, и правда, мокрые. Падают. Пачкаются. Смеются. И я когда-то тут и так же делал. Смотрю на них, на мальчишек, в окно, а вороны, устроившись неподалёку, наблюдают за ними внимательно со столбов и с забора, сидят, надменные, не каркнут. Там и собаки – эти проще, разделяют общее веселье – лают.

По Куртюмке, поверх льда, идёт медленно, в снегу пока теряясь, талая, коричневая, как крепко заваренный байховый чай, вода – в Бобровку.

За Куртюмкой, под Балахниной, на Балахнинском угоре, на солнечной его стороне, проталины – тускло желтеет травой прошлогодней поляна. Трава волглая, обсыхает. Пар над поляной поднимается едва заметным, зыбким маревом, ельник за маревом – колеблется как будто.

Сошёл снег уже и у нас в огороде, но не во всём, не по всей его площади, а лишь по центру, проплешиной. Земля глядится в небо, жирная, чёрная, как антрацит, – не один век удобрялась. Бродят по ней ладные, сероголовые галки, комья сырые ковыряют клювами. Только-только, утром может, прилетели. Вчера их ещё не видно было и не слышно – не галдели.

Оголилась и дорожка перед домом. Густо выстлана спрессованной листвою прелой – ещё осенью нападал лист с берёзы.

Весна нынче ранняя. Но ещё и зазимует. Это-то ясно. И до майских реки вряд ли вскроются.

Отец сидит под фикусом. На курорте. Ручей, мальчишек и собак, похоже, слушает – потолок глазами будто скоблит. Мама у окна – заплату на рукавицу нашивает. Заплата зелёная – от старой моей ветровки отрезала лоскут, спросив у меня прежде: «Тебе ж она уже и не нужна, поди, вся изодралась-то, в лохмотьях?» – «Нет, не нужна», – ответил я ей. «Ну и ладно… А то чё взять где, не надумаю».

– Это сколько дней уж Катерине-то? – спрашивает отец.

– Да сколько, – говорит мама. – Девять дней тринадцатого отмечали, в воскресенье… Время идёт, – вздыхает она. – Стоит только умереть.

– А сёдня-то какое? – спрашивает отец.

– Шашнадцатое уже, парень, – отвечает ему мама.

– Тепло на улице?

– Тепло, конечно.

– Пойду я, – говорит отец. – Выйду.

– Сходи, сходи, – говорит мама. – Проветрись. Засиделся… Пока погода-то хорошая.

– Галки, ли чё ли, слышу, прилетели?

– Прилетели, прилетели.

– А скворцы?

– А тех пока чё-то не видно.

– А уж должны бы, – говорит отец.

– Прилетят, – говорит мама. – Ни сёдни, завтре… Никуда они не денутся.

– Знаю, что прилетят… Но чё-то нет ещё пока вот.

– Ну, тоже мне, нашёл, о чём беспокоиться, – говорит мама. – Может, уже и рядом где-то, на подлёте.

– Да ты пошто така-то! – сердится отец. – Я просто так… Из любопытства. То, беспокоюсь, чё-то выдумат… Может, в природе чё творится?

– Ну, я не знаю, может, и творится.

– Ну дак а чё тогда… Сидишь тут, как раздрона… А может, чё где траванули?

– Может.

Покинул стул отец, оделся в телогрейку и в шапку, обулся в калоши, вышел на улицу. Со своёй палкой, в сенцах та, в углу, стояла. В другом углу стоит мамина. Мама в шутку свою палку конём называет: с конём-то чё, гораздо легче, мол. С ём хошь куды, хошь где яво оставь не убежит он, не ускачет. И в магазин на коне она ездит – опирается на палку. Часто их она, коней своих, теряет. Вырубаю я ей новых.

Видно его, отца, в окно. Сидит он, крупный, на скамейке, широко расставив ноги. Весь в солнце. Не жмурится. На другом конце скамейки, свесив с неё хвост, как мёртвый, распластался кот – ночью-то, паршивец, нагулялся. Отец об этом не знает – спихнул бы. Руки его, отца, устроены на палке, подбородок – на руках. Двигает отец бровями – беседует с кем-то, может быть, и с чем-то – с прошлым, с тем беседы не исчерпаешь. Шапка у него, у отца, на голове собрана, но тесёмки не завязаны – висят её уши, болтаются тесёмки – как антенны – что-то будто принимает.

Смотрит, отвлекаясь от заделья, поверх очков на него в окно мама и говорит:

– Сидит, выстар. Как гриб раскисший, переросший. Чё-то ещё и шопчет вроде… рот-то разявил… и губами вон нашлёпыват. Ох и какие ж мы уж старые-то… Боже, – говорит мама. И говорит: – У Федосьи именины, парень, сёдни. У Катерины ж бабушку Федосьей звали. Федосья Анкудиновна, Бахметьиха. Царство Небесное и той и этой. Хоро-ошая была старуха. Серьёзная. И умерла уж ладно, лет под девяносто. Как-то картошка у нас, помню, кончилась, вы ещё маленькие были… ты-то был, ещё ли не было… в эту же пору вот, в апреле. Пошла просить, никто не дал мне. Год на неё, до этого-то, был неурожайный, на картошку. Отправилась я к ней, к Федосье этой, она, без слов, ведро мне с верхом набуровила. Другой весной я отдала ей… Ну вот, одну и починила, а то совсем уж прохудились, – говорит мама, откладывая на подоконник рукавицу с новой, зелёной, заплатой. – Зима уж кончилась, я за починку.

Взглянул и я на отца. Больно.

– Чё-то ж и на обед готовить надо нам, – говорит мама. Сказала и пошла на кухню.

Поднялся я из-за стола, подался в его, отцовскую, комнату-веранду – оттуда ельник видно, солнце и Куртюмку. Стою там, смотрю в окно. И вспомнил.

Федосьи-то и тут у нас, в Ялани, были. Но на ум пришла другая.

Была у меня подружка, ласковая, единственная – ну так! – одноклассница, жила она в соседней деревеньке. Черкассами та деревенька называлась. Нет её теперь уже, той деревеньки, – разорилась, разорили ли. Ялани выше, тоже на Кеми стояла, на высоком, ладном месте. Ездил я к подружке на мотоцикле, когда тот был исправен, а когда ломался, тогда на велосипеде, и на своих двоих туда, бывало, бегал, как получалось, словом, так и добирался – всего-то тут двенадцать километров, – а от неё однажды, в половодье, и на льдине даже сплавился, ума-то было, как говорит мама, в горстке спрячешь. Закончили мы с ней, с подружкой, десятый класс. Я поступил в Исленьске на юридический факультет недавно открывшегося там университета, но учиться после не стал, собрался идти в армию, долг исполнить. Подружка поступила там же, в Исленьске, в медицинский институт. А пока было лето, август месяц, и на олуненных косогорах как у нас, в Ялани, так и в Черкассах стрекотали вовсю кузнечики, не давая нам спать. И жила, приютили, у них, у подружки моей, в доме старуха, Федосья Константиновна, фамилии её не знаю, эвакуированная во время войны из Ленинграда, совсем им посторонняя, ну то есть не родня. В Ленинград после войны она почему-то не поехала, так и осталась доживать в Черкассах, в глухой таёжной деревеньке, до эвакуации о которой и знать-то, конечно, не знала, да и откуда, и о Сибири-то лишь только слышала, пожалуй. Так и содержали её родители моей подружки до самой её смерти. Похоронили её после, как родственницу, и помянули, как полагается, так, чтобы люди-то не осудили. Когда я впервые её, Федосью Константиновну, увидел, была она уже высохшая, как прошлогодняя корамора, коричневая, моршинистая, как сморчок, от старости и говорить уж не могла – губами только монотонно пыхала, и от глаз её белки, казалось, только оставались – так они к той поре у неё уже вылиняли – на жись-то ими насмотрелась. Как она ходит, я не видел, всё в углу на лавочке сидела – как пристроенная к лавке прялка. Приезжал я вечером, уже по темноте, оставлял за огородом, на задах, мотоцикл или велосипед, проходил узеньким заулком к дому, забирался в специально для меня открытое окно и нырял под одеяло, под которым, мышкой затаившись, уже ждала меня ласковая и единственная. И вот как-то. Приехал я в тот раз на попутке. Подошёл к дому. Перескочил через штакетник, вдохновлённый предстоящим, в палисадник. Окно притворено, но на крючок изнутри не закрыто. Распахнул осторожно створку, забрался я, как опытный уже диверсант, бесшумно в комнату и, предвкушая радостный момент, юркнул ястребом под одеяло. Тут же и обмер и лишился дара речи, то ведь чирикать сразу принимался. Лежит под одеялом что-то чужое-чужое, костляво-ледяное, не шевелится и звук такой вот издаёт: пых, пых. И я: оп-оп – глотаю только воздух – весь, наверное, какой был в комнате, за одно мгновение выглотал, не поперхнулся. И не помню, как из-под одеяла выскользнул, как вылетел в окно, затем – из палисадника, как оказался на дороге к дому. Домой-то, помню, как уж прибежал. Вот под каким был впечатлением. После, дня через два, наверное, через три ли, приехал я в Черкассы, разыскал свою подружку на танцульках, увидела меня та и засмеялась тут же заливисто звонко. Был у них дома ремонт, оказывается, белили они в избах, и перевели на это время старуху из её комнаты в комнату подружки, а меня предупредить подружка не успела да и не ждала она меня в тот вечер – мы с ней были в лёгкой ссоре, я мириться-то и прыгал к ней под одеяло – чем не место для согласия?

Темнеет теперь поздно. По телевизору уже передают вечерние новости, а за окном ещё и не сумерки даже.

– Выключите вы его, – говорит отец, в виду имея телевизор.

– А чё он тебе? – спрашивает мама.

– Да надоел уж… всё одно и то же. Да и орёт-то, можно ж и потише.

– Погоду только вот послушаем, – говорит мама.

Убавил я звук.

– Ну, вот, а то… как молотком по перепонкам, – говорит отец. И спрашивает: – На улице-то как, светло ещё, уже стемняло ли?

– Светло, светло, – говорит мама.

– А ясно?

– Ясно, – говорит мама.

– Значит, подстынет.

– Да уже подстыло, – говорит мама. И говорит мне: – Пока я спать-то не ушла, Олег, ты почитал бы.

Прочитал я:

«В первый же день недели Мария Магдалина приходит ко гробу рано, когда было ещё темно, и видит, что камень отвален от гроба…

Сие же написано, дабы вы уверовали, что Иисус есть Христос, Сын Божий, и, веруя, имели жизнь во имя Его».

Отложил я Евангелие. Взял «Волхва». Не читается. Вернул книгу на место – на спинку дивана.

– О-ох, – вздыхает мама. – Горе, горе, что муж Григорий.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации