Текст книги "На этом свете (сборник)"
Автор книги: Дмитрий Филиппов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Год лошади
Рассказ
Урод приклеился сзади и слепил меня дальним светом. Я мигал ему аварийкой, оттормаживал – без толку, тащился, как на поводке, не обгонял и не давал оторваться. Трасса была пуста и угрюма, и первые часы нового года тянулись, как резиновый сапог, когда его натягиваешь на ногу с шерстяным носком.
Тетя Надя дремала на заднем сиденье. Я изредка поглядывал на нее в зеркальце – свет фар машины сзади очерчивал ее голову сияющим нимбом, старческие морщины на лице делались отчетливее, прикрытые глаза казались впалыми и высохшими. Она не дремала, но монументально несла себя миру в великой немоте и недвижности.
Мать позвонила часа в два ночи, когда уже отгремели салюты и фейерверки, первые бутылки легли под стол, а почищенные мандарины покрылись легкой сухой корочкой.
– Беда случилась, Игорь тетю Надю убивает, – голос у матери был возбужденный и пьяный.
– Как убивает?
– Кулаками!
– Он что, с ума сошел?
– Переклинило его. Говорит, или ее убью, или себя.
– Стоп, еще раз, по порядку.
Игорь – это мой дядя. Художник. Очень хороший художник. Тетя Надя – его мать. Но Игорь не только хороший художник. Он еще алкоголик. В запой он не уходит – проваливается, пьет много и тяжело, долго – никто не в силах остановить. Когда он допивается до истерики, тетя Надя вызывает нарколога. После капельниц Игорь спит несколько суток, иногда просыпается, пьет много воды, снова засыпает. Путает день с ночью. Потом едет в клинику и подшивается на год, но полный год никогда не выдерживает, срывается раньше. В очередной запой он рухнул за неделю до Нового года. Пропил все деньги. Стал клянчить у матери – та не дала. И тогда он ее ударил.
– Надо спасать человека, – продолжала мать. – Я все придумала. Ты сейчас заберешь тетю Надю и привезешь ее к нам, она согласна. Поживет несколько дней, придет в себя.
Мать с отцом живут в замерзшем провинциальном городке в ста пятидесяти километрах от Питера. Два часа в одну сторону, два часа обратно. Еще час до тети Нади. Я покосился на жену, на гостей.
– Чего ты молчишь?
– Я слушаю, слушаю…
– Надо спасать человека! – повторила мать еще раз. – Что скажешь?
Что я мог сказать?
Монотонность дороги убаюкивала. Хотелось спать. Еще этот урод сзади.
Я остановился на заправке, выпил кофе. Кассир с теплотой в голосе поздравила меня с праздником, я поздравил ее в ответ. Товарищи по несчастью, мы знали цену своим поздравлениям.
Урод тоже заехал заправиться. Из черного «мерина» вышел крупный мужик, но не мощный, а скорее рыхлый, коротко стриженный, с тупой мясистой челюстью. Лениво снял пистолет с топливной колонки, посмотрел на меня вопросительно. Бывает такая вопросительность с вызовом одновременно.
– С Новым годом, – сказал я.
Урод ничего не ответил, отвернулся.
Я допил кофе, смял пластиковый стаканчик и швырнул в урну. Крепко потянулся, хрустя позвонками, сел обратно в машину.
– Мы уже приехали? – спросила тетя Надя.
– Нет, на заправке. Через часик приедем.
– А-а-а…
Я резко тронулся, выезжая на трассу. Урод двинулся следом. Закапал дождь.
Дверь в квартиру была приоткрыта. Силуэт тети Нади бесплотной тенью разбавлял прострел коридора.
– Костик, заходи…
– Коо-о-остик, захо-о-о-оди-и-и, – пьяно передразнил дядя из глубины комнаты.
– Бьет он меня, не могу больше, – прошамкала она слабыми губами.
В квартире был бардак. Тарелки на праздничном столе сметены в одну кучу, у подоконника разбитый цветочный горшок, алоэ в куче земли, на полу валяются книги, газеты, засаленный мужской халат, пульт от телевизора и очки с оторванной дужкой.
– Собирайся, тетя Надя, – сказал я.
Игорь вышел из комнаты, кряхтя и пошатываясь. Грязные джинсы и рваная футболка.
– Здорово, что ли, – протянул мне руку.
– Здоровей видали.
Выглядел он жалко: пропитый, опухший, с разбитой нижней губой; в углах рта слипшиеся желтые колтуны, на полметра разит перегоревшим сивушным маслом и потом. Седая борода торчала клочками, взгляд мутных глаз непонимающе пачкал пространство.
– Ты чего творишь?
– А ничего… Эта вешалка вот уже где сидит, – он постучал ребром ладони по кадыку. – Забирай ее или ушатаю: сначала ее, потом себя.
– Герой.
– Все достало, Костя, жить не хочу…
– Так не живи.
– Мать жалко… – он всхлипнул. – Как она без меня будет?
Тетя Надя убирала продукты в холодильник.
– Пойдем покурим.
Курили в ванной. Дядя выдыхал сизый дым трудно, с усилием. Загреб ладонью лысеющую макушку, с силой провел. Руки его затряслись.
– Работу тебе надо найти, – сказал я.
– Да, надо бы…
Работать дядя не умел. Трудиться любил, и делал это самозабвенно, а вот работать от звонка до звонка не умел категорически. Что-то дворянское было в этой позиции, голубых кровей. Разругавшись с заказчиками, он отработал месяц в такси. Получив расчет, устроил гусарскую пирушку и прогулял все за пару дней. Сейчас жил на шее матери – блокадная пенсия тети Нади позволяла не умирать с голоду.
– Скажи мне, Костя, я ведь не последнее говно?
– Не последнее.
– Нет, ты прямо скажи. Я ведь что-то сделал за свою жизнь: работ четыреста наберется. В Америке мои работы есть, в Германии, в России, само собой… Тридцать лет коту под хвост. Ни денег, ни славы, ни счастья. Кому все это было нужно?
– Тебе.
– Вот. А теперь и мне не нужно. И зачем дальше жить? Мне бы пистолет – пустил бы пулю в сердце.
– Как Маяковский?
– Ну да, в голову – не эс… не эстетично, – он запнулся на длинном слове. – В петлю лезть – пошло; с крыши прыгать… как малолетка, тьфу…
– Все правильно. В сердце – то, что надо.
– Дело ответственное. Пистолет нужен.
Разговоры о смерти он вел уже лет пять. Я привык. Все привыкли. Да и он, наверное, тоже привык.
Поскреблась в дверь тетя Надя.
– Костик, я готова.
Дворник нещадно скрипел, лобовое стекло запотевало. Я машинально доставал левой рукой тряпку из-под сиденья и на ходу протирал стекло. Этот мир и правда сходит с ума, если в новогоднюю ночь идет дождь.
– Я лекарство забыла, – произнесла тетя Надя.
– Возвращаться не будем.
Она знала, что мы не будем возвращаться, просто хотела, чтобы я это произнес. Я произнес, и ей стало спокойнее.
Мы летели по спящей стране, мимо вымерших деревень вдоль дороги. Фары высвечивали покосившиеся дома, вмятые крыши, рваные гармошки сельских магазинов. И в пелене дождя, в желтушном свете фар их мелькание походило на мелькание жизни: вжик, вжик, вжик… За окном проносятся годы и километры, оставляя на обочине покинутые людьми дома. Дом без хозяина умирает. Это такой невыносимый закон русской жизни. Беда не в том, что в эти дома никто не вернется, – беда в том, что некому возвращаться.
Я задумался и не успел сбросить скорость перед постом ДПС. Плотный «гаец» в светящейся жилетке решительно указал жезлом, переводя его на обочину. Пришлось останавливаться. Урод на «мерине» ловко проскочил дальше.
– Сержант Полянских, ваши документы.
Я протянул права и ПТС.
– ОСАГО?
Я протянул страховку.
– Пойдем.
Он лениво махнул мне рукой и направился к своей бетонной будке.
– Нарушаем, – «гаец» показал мне табло радара. Прибор зафиксировал 123 км/ч.
– Задумался.
Я не стал ничего объяснять.
– Ну что, штраф будем выписывать? Или. – он не договорил.
– Штраф.
– Как знаете, – тон стал сухим и официальным.
Минут пять он заполнял протокол, дал мне расписаться. Оторвал копию и протянул вместе с документами:
– С Новым годом.
Тетя Надя опять проснулась, опять спросила:
– Костик, мы приехали?
– Нет, тетя Надя, ты спи, я разбужу.
– А-а-а… Хорошо.
Я медленно тронулся, с радостным удовольствием набирая скорость, предвкушая, как догоню урода на «мерине».
Судьба Игоря Разина и тети Нади – это типичная русская боль. Так бывает, когда рвутся родовые связи. Так всегда бывает, когда отказываешься от самого себя. Род и семья – это единственный клей для расползающейся по швам русской действительности. Вернуться можно только домой.
Это была большая семья. Три сестры, как у Чехова, только имена другие. Тетя Надя была средней сестрой. Я не знаю, отчего все рухнуло – я был мальцом. Спор вышел из-за дачи – маленького домика и участка в десять соток. Сначала дом разделили на две половины. Стянутый гвоздями и перегородками, с заколоченными пролетами – дом глубоко вдохнул и не смел выдохнуть. Ему словно кость в горло забили: не выхаркать, не продышаться. Так и продолжал жить с костью в горле, но уже всем было понятно, что это только начало. Мелочи накапливались, как снежный ком. Сестрам казалось, что они воруют друг у друга удобрения, помидоры, огурцы, торф, песок… Эта рыбная кость в горле дома гноилась и врастала в гортань.
Потом тетя Надя переписала дом на Игоря и молниеносно провела приватизацию. Я не вникал в техническую сторону процесса, не знаю, как это произошло. Нельзя сказать, что двух сестер и их семьи выживали, нет. Просто у дома появился новый хозяин, и эта властная персонализация стала всем очевидна. Две сестры стали приезжать на дачу все реже, их половины дома незаметно отвоевывались. Это не было захватом, как и не было в том злого умысла – лишь естественный процесс поглощения. Кость вросла в горло и уже не мешала дышать, но нагноение разрослось в опухоль, и этот процесс стал необратимым. Дом разом лишился энергии, питавшей его все эти годы, опустел и иссох.
Семья распалась.
Помню фотографической памятью ребенка: Игорь с дядей Мишей меняют крышу веранды; женщины режут зелень перед раковиной, стругают салат; дед стыдливо выглядывает из-за гаража, успев втихаря принять сто грамм на грудь; на столе крупными кусками нарезан арбуз, утопая лапками, в красной мякоти вязнут осы. Печет июльское солнце. Мужчины упорно трудятся, блестят от пота загоревшие тела. Две сосны, посаженные после рождения дядьев, отбрасывают густую плотную тень на западную сторону. В этой тени сижу я, играю в солдатиков, нападая на неприятельский муравейник. Дом живет, дышит легко и спокойно. Кажется, где-то в глубине, под чердачными перекрытиями лежит в сундуке за семью печатями его деревянное сердце, равномерно бьется в такт ударам молотка. И еще кажется: так будет вечно.
Мы въезжали в городок ранним утром, в тот мутный новогодний час, когда вся страна уже засыпает пьяным и сиплым сном. Последние гости уже разбрелись по домам, улицы завалены мишурой и пустыми бутылками из-под шампанского. Праздник вывернулся наизнанку: впереди похмелье, скисший оливье и новый рабочий год.
Мать, конечно, спала. Я с трудом ее разбудил, она вяло отмахивалась и несла сонную чушь. Потом вдруг резко привстала, посмотрела сквозь меня долгим объемным взглядом и спросила:
– Зачем?
– Мам, это я. Тетя Надя приехала.
Отозвавшись на голос, она вынырнула из предсонья. Взгляд ее обрел фокус.
Потом мы пили кофе на кухне, доедали подсохшие бутерброды с икрой. Тетя Надя сидела на краешке стула и клевала носом, мать задумчиво курила.
– Я думала, ты откажешься, не приедешь, – сказала она.
– А я приехал.
– Спасибо.
– Спасибо не булькает.
Мы усмехнулись одновременно.
– Как внучка моя поживает?
– Все хорошо.
– Ты мрачный какой-то.
– Все нормально, просто устал, спать хочу.
– Ложись, поспи.
– Не, поеду. Дома посплю.
Мать отвернулась, закусив губу.
– Ты и так дома.
Я допил кофе одним долгим горячим глотком и стал собираться.
Тетя Надя позвонила через три дня, голос ее был усталый и тусклый:
– Тревожно мне, Игорь на звонки не отвечает… Костик, забери меня.
– Спит, наверное. Или телефон потерял.
– На сердце камень…
– Хорошо, тетя Надя, я скоро приеду.
В первые дни нового года подморозило, выпал снег. Не то чтобы он примирил пейзаж и реальность, но стало легче глазам и спокойнее на душе. Показалось, что всю страну можно переписать заново, с чистого белого листа. Можно переписать покинутые дома, грязь и слякоть обочин, ссохшиеся в непроглядное желтое поля. Новая глава будет написана каллиграфическим почерком, без ошибок и стилистической каши. Главное, чтобы у народа, который будет держать перо, не тряслись руки с похмелья.
Мы ехали по той же трассе, гудела резина шипованных колес. Тетя Надя все так же молчала. Только один раз за всю дорогу спросила:
– Какой год?
– 2014-й.
– Нет, по восточному календарю.
– Год лошади.
– А-а-а…
Как будто эта информация успокоила ее. Мол, если год лошади, то ничего страшного, поскрипим еще, потерпим.
Тетя Надя входила в квартиру с поспешностью и даже не пыталась ее скрыть. Замок провернулся легко. В нос ударил стойкий запах перегара.
Игорь спал. Лежал на животе, раскинувшись на весь диван, тяжело сопел заложенным носом. Перед диваном сгрудилась батарея пустых бутылок. Из открытой форточки тянуло сквозняком. Тетя Надя облегченно потопталась на месте, накрыла Игоря одеялом и зашагала на кухню, старательно не глядя мне в глаза.
Конечно, потом сели на кухне. Тетя Надя наделала бутербродов. Я у?
же допивал чай, когда она мне сказала:
– Из садоводства звонили. Помнишь, в ноябре был ураган, дамбу перекрывали?
– Ну.
– Сосны упали. Прямо на дом. Одна пополам сломалась, рухнула на веранду. Нет больше веранды. Другую вырвало с корнем и обрушило на дом, ровно посередине. Крышу пробило, обшивку, шифер, переборки. Говорила Игорю: съезди, посмотри – какое там… Все рушится, все летит куда-то. Уже ничего не будет, как раньше, ничего не вернется.
– Что делать будешь?
Она замолчала. Мой вопрос прижал к нёбу ее язык (бывают такие вопросы), и потребовалась вся твердость, вся бескрайняя теплота, разлитая в ее имени, чтобы протолкнуть одно слово:
– Жить.
Мэрилин Мэнсон
Рассказ
Первый раз я приехал в Москву в феврале 2001 года, в слякотное похмельное утро на заре нового тысячелетия. Мы отправились с Юркой без копейки денег и с надеждой попасть на концерт Мэрилина Мэнсона – рок-идола того времени. Это был первый и единственный его концерт в России. Когда тебе семнадцать лет, ты не замечаешь, что страна хрипит и агонизирует. Не потому, что слеп, а просто тебе не с чем сравнивать. Молодость интересуется только собой.
Ленинградский вокзал встретил нас бомжами, проститутками, торговцами и кидалами всех мастей. А еще он встретил нас, настороженных и испуганных хиппарей, крепкими бритоголовыми парнями с очень недобрым взглядом. Спасло нас то, что в поезде мы познакомились с Борманом, молодым нацистом из Питера. Борман был, что называется, подкачан философией, носил немецкую трофейную пилотку с орлом, пил настойку боярышника и хотел умереть молодым. Он «перетер» о чем-то с московскими скинами, пару раз оборачивался в нашу сторону и что-то с ленцой объяснял своим собратьям. В итоге нас пропустили, провожая осмысленно-ненавидящим взглядом. Мы двинулись к метро, а за спиной грязно и визгливо зазвучала драка – таких, как мы, было полсостава.
– Не оборачивайтесь, – сказал Борман.
– За что? – спросил Юра, ускоряя шаг.
– А ни за что. Вы – слабые, они – сильные. Разве мало?
– Мало.
– Ну тогда считай за Святую Русь, поруганную Мэнсоном.
– Борман, ты ведь и сам на концерт.
– Я на «Алису» еду. Но Мэнсон мне тоже нравится. Музыка – говно, а энергетика сумасшедшая. Последний раз такое только Курт вытворял.
– А зачем ты нас сейчас вытащил?
– Не знаю. Убогие вы какие-то.
По питерской привычке мы перепрыгнули через турникеты и ломанулись вниз по эскалатору. Подождали Бормана внизу.
– Дурачки, вы тут на хер никому не нужны. Никто за вами бегать не будет. Это Москва. Короче, тут наши пути расходятся, – он окинул нас на прощание сочувственным взглядом. – Не заблудитесь, цыплята.
И пошел.
– Стой, Борман!
– Чего еще?
– А где «Олимпийский»?
– Метро «Проспект Мира», а там спросите. Но по мне – езжайте лучше обратно домой.
Теперь я знаю, для чего Борман возник в нашей жизни. Не для того, чтобы научить уму-разуму, и уж конечно не для того, чтобы отмазать от скинхедов. Чтобы произнести уничтожающее и верное: цыплята.
Впереди был целый день, мы остались одни, мы были так свободны, как только могут быть два молодых и нищих парня в огромном чужом городе.
– Куда теперь? – спросил я.
– На Арбат. Это мечта всей жизни – побывать у стены Цоя, – ответил Юрка.
– А где он, этот Арбат?
– Не знаю, где-то в центре. Давай хоть карту метро посмотрим.
Мы решили, что станция «Арбатская» – это то, что нам надо, и что стена Цоя должна быть если не на выходе из метро, то где-то очень рядом. И поднимаясь вверх по эскалатору, мы почти физически чувствовали, как стучат в унисон наши сердца и пульсирует жилка на виске, требуя перемен.
Москва предстала перед нами мокрой потоптанной курицей, но только и мы были не петухами, а испуганными цыплятами. Я до сих пор сбиваюсь со счета, подсчитывая все случаи нашего везения. Вокруг красного, похожего на Мавзолей здания метрополитеновской станции разложили свой товар торговцы всех мастей. Продавалось все: от зажигалок и дешевых ножей-выкидух до косметики, книг, ершиков для унитаза. Это была огромная барахолка, мы с интересом ходили по рядам, приценивались из любопытства. А торговцы плотно обложили станцию в два кольца и стойко держали оборону. Было холодно и промозгло, слякоть проникла в ботинки и душу, и я отчетливо понял, что не согреюсь, пока не вернусь домой.
– Девушка, а в какой стороне Арбат? – спросил Юрка пролетающую на огромной скорости девицу.
– Вон там, по Знаменке идите, – ответила она с едва уловимой интонацией превосходства.
– А стена Цоя далеко?
– Так вам старый Арбат нужен. Это через дорогу. Далеко. Вам на «Смоленской» надо было выйти.
– Ничего, мы прогуляемся. Спасибо вам, девушка.
Красотка улыбнулась, и нам обоим стало теплее от этой улыбки. Мол, ничего страшного нет в этой Москве, все нормально, ребята, не слушайте Бормана.
Мы неспешно шли по летящему навстречу городу, и наша неторопливость, отсутствие планов, дел, встреч и перспектив раздражали Москву. Она выталкивала нас, мгновенно определяя чужеродность в своем огромном чреве. Так организм борется с микробами. Потому-то мы все время натыкались на прохожих, ловили спинами раздражительные взгляды и матерок сквозь зубы. Но мы были счастливы, дышали едкой Москвой и никак не могли надышаться. В карманах было по две пачки сигарет на брата, в рюкзаке оставались бутерброды и полбутылки водки. Что еще нужно двум цыплятам, для которых не существует завтрашнего дня?
До стены Цоя мы не дошли. Свернули на старый Арбат, и тут город нас отпустил или просто потерял из вида. Тесная улица пестрела шапками-ушанками, матрешками, солдатским х/б, генеральскими лампасами, значками, медалями… И вместе с тем в ней угадывалась степенность и не искоренимое торгашами чувство собственного достоинства. Мы даже остановились с Юркой, переглянулись. А потом увидели Гудвина.
Он стоял посередине улицы, вертел головой с игрушечной улыбкой на губах. Высокий, плотно сбитый, одно слово – ладный. Густые черные волосы спадают на плечи. Кожаный коричневый плащ, выцветший и затертый, тяжелые ботинки-гады. Под глазом алел свежий фингал. Этот парень мог быть откуда угодно, но мы сразу узнали в нем питерского хиппаря. Как узнали? Я понятия не имею. Так на заграничных курортах русские узнают друг друга; устойчивый маркер «свой – чужой» срабатывает безошибочно.
– Здорово, брат, – мы подошли к нему, раздвигая город плечами.
– Привет, пацаны. Питерские?
Мы переглянулись.
– Я вас в поезде ночью видел. Я – Гудвин, – он улыбнулся. – Вы на концерт?
– Вроде того, – ответили мы неопределенно.
– Полчаса тут стою и все налюбоваться не могу. Красиво… – он показал рукой на стоящие впритирку старые здания.
– Эклектика, – протянул я.
– Да не в этом дело. В них душа есть. Они теплые.
Это был наш человек.
– Есть бутерброды и полбутылки водки, – предложил Юрка.
– У меня хавчика нет, но есть немного денег.
К «Олимпийскому» мы подъехали втроем и около касс узнали, что концерт переносится на один день: то ли рок-идол забухал, то ли аппаратуру тормознули на границе. У касс подпрыгивала, стараясь согреться, дородная тетка в цветастом пуховике. Перекупщица.
– Отдыхайте, парни. Завтра концерт. Зажрались америкосы, техника «Олимпийского» их уже не устраивает. Свою тащат. А лет пятнадцать назад в ножки бы поклонились, лишь бы пустили их на эту площадку. Вам билетик нужен?
– Нужен, да у нас денег нет.
– А на хрена ехали тогда?
– Ну… может вписаться получится?
– Забудьте. Сами-то откуда?
– Из Питера.
– У меня дочь там учится, в Горном. Слыхали?
Мы, конечно, слыхали.
– Дурачки вы. Тут перед зданием два кольца внешнего оцепления, на входе в «Олимпийский» проверка и на входе в зал. Вписа-а-аться… – тетка весело засмеялась. – Езжайте домой, цыплята.
Домой мы не поехали. Мы допили водку и поехали в Третьяковку.
Залы там расположены в хронологическом порядке, от древнейших времен к современности, и это удобно. Так практически сразу я увидел рублевскую «Троицу». Я был Али-бабой, перед которым сим-сим раскрыл свои каменные двери и впустил в сокровищницу. Я плохой художник и слабенький ценитель картин, но чувство, которое я испытал в Третьяковке, было далеким от эстетического восторга. Это был момент узнавания: те полотна, что видел каждый день на обложках учебников по литературе, вдруг здесь и прямо сейчас перед тобой: живые, нарисованные, по-настоящему существующие.
– Твою ж ты мать, «Девочка с персиками», – нашептывал себе под нос Юрка.
Гудвин, казалось, не изменился. Он рассматривал картины с той же легкой блаженной улыбкой, с какой гулял по Арбату, ехал к «Олимпийскому» и, верно, жил всю свою жизнь.
У картины Серова «Волы» мы решили отдохнуть.
– Скажи, Гудвин, – начал я, – зачем тебе Мэрилин Мэнсон?
– Он преисподнюю на поверхность вытащил, – неожиданно серьезно ответил Гудвин.
– Сатанист, что ли?
– Издеваешься? Пусть по кладбищам прыщавая школота ползает. Сатанисты-онанисты… Не, мне сначала псевдоним его понравился. Я вообще курсовую пишу по Мэрилин Монро.
– Да ладно!
– Серьезно! Монро – это американская мечта в чистом виде, из грязи в князи. Она же ни разу не Мэрилин, а Норма Джин – нормальное такое алкогольное имя. Мать ее горбатилась киномехаником, так что с самого детства есть киношный след. А папаша вообще неизвестен. Дочь полка. И эта девчонка сделала себя с нуля, ее миллионы мужиков по всему свету хотели. Это просто невероятно. Нет такой второй судьбы.
– У всех своя судьба, – заметил Юрка.
– Это так, но ее как будто под одну руку ангел вел, а под другую – чертяка. У нее никогда не было детей, но она честно старалась забеременеть. И все впустую. А самая тема вообще в другом, – тут Гудвин загадочно улыбнулся. – Вы знаете, например, за что убили Кеннеди?
– Только не говори, что из-за нее.
– Именно. И сделал это его братец Роберт. Они просто не могли Монро поделить между собой. Явных доказательств нет, но намеков просто ворох. Не понимаю, как об этом еще не написали, – Гудвин снова хитро улыбнулся. – Я могу стать знаменитым.
– Давай хоть сфоткаемся на память, – полез в рюкзак Юрка. – Пока ты еще не знаменит. Потом ведь не выцепить тебя будет.
– Да ладно вам, тут вообще нельзя фотографировать.
– А мы из Питера.
– Типа культур-мультур?
– Типа того.
У меня до сих пор сохранилась фотография, на которой три хаерастых парня в цветных одеждах обнимаются на фоне «Волов» Серова. Фотографировал длиннорукий Юрка, за что его в шутку звали Долгоруким. Наверное, это было одно из первых сэлфи в России, сделанное на кодаковскую «мыльницу».
Ночевали мы в зале ожидания на Ленинградском вокзале. Гудвин с Юркой сдали свои обратные билеты.
– А ты чего, давай свой тоже сдавай. Мы одной крови.
– Идите в жопу! Больные, – ответил я.
Что не помешало мне душевно выпить с ними на эти деньги. Мы выпили, но не согрелись. Холод, отступивший было в Третьяковке, вновь проник под мою флотскую отцовскую шинель. Знобило не по-детски.
Зал ожидания Ленинградского вокзала образца 2001 года – это скопление бомжей и неудачников. Нет смысла, нет цели, а в глазах одна долгая мысль: дотянуть до утра.
И тут появился мужик с семьей. Русский, трезвый, мял в руках черную вязаную шапочку. Он вышел в центр зала: чемоданы, дети, жена. И начал говорить, стыдясь каждого слова. Дергалась мышца на левой щеке.
– Люди… Извините, что обращаюсь к вам. Беда случилась, – он по-детски развел руками. – Украли сумку с билетами, документами, деньгами… Мы из Мурманска, в отпуск приезжали в столицу нашу. Я капитан третьего ранга, подводник, – мужик тяжело вздохнул, не зная, как продолжать. – Если бы не дети, я бы не стал просить… Короче, помогите, чем можете.
Люди заерзали, полезли в свои баулы за книгами и журналами. Кто-то торопливо взглянул на часы. Пластиковые сиденья, стоящие длинными рядами, вдруг стали горячими. Они нагрелись от слов попавшего в беду мужика, и ничего с этим уже было не сделать.
Бедолага все понял, но у него действительно не было вариантов. Хорошее волевое лицо, гладко выбрит, по-военному стрижен «под канадку». Он снял кожаный плащ.
– Три месяца назад покупал. Стоит пять тысяч. За две отдам, – голос не дрогнул.
Вы когда-нибудь видели, как сотне человек одновременно становится стыдно? Все прячут глаза или закрывают их, делают вид, что спят. Утыкаются в книги. Срочно придумывают себе какое-нибудь занятие. Потому что встать и уйти – нет сил.
Мужик не изменился в лице, ни одна жилка не дрогнула – только пальцы продолжали терзать черную шапочку. Он думал две секунды. Сзади стояла семья: худосочная жена и двое детей, мальчик и девочка. Ждали, что папа все решит и увезет их домой. Он же папа. И тогда мужик медленно опустился на колени.
– Ну помогите же… ради детей, – подавился. – Люди…
Гудвин с Юркой отдали все оставшиеся деньги. Еще несколько человек подошли, кто сотню даст, кто две. И все. Мужик окончательно все понял. Он будет искать другие варианты. Сдаст плащ на барахолке или еще что-нибудь придумает. Глаза его стали злыми, потому что, верно, он всех людей судил по себе.
– Спасибо вам, люди русские. Поклон вам, – он карикатурно расшаркался до земли. – Бог сейчас все видел, свои выводы сделал. Вы еще и меня вспомните, и этот вечер. Спасибо вам.
И ушел.
Сна не было этой ночью. Был холод и вязкое предсонье. Я ворочался на неудобном стуле, затекали плечи, ломило поясницу. Пытался заснуть, проваливался на мгновенье в спасительную темноту и тут же просыпался. Вставал, ходил из стороны в сторону, чтобы согреться, потом снова пытался заснуть. Мы ждали утра, чтобы нырнуть в теплое метро и добрать пару часов на кольцевой линии. Этой ночью я сломался.
Я плохо помню следующий день. Мы поспали в метро, у «Олимпийского» настреляли денег на батон и горячий чай. Вроде бы даже на пиво хватило… Не помню. Уже не нужен был ни Мэрилин Мэнсон, ни Москва, хотелось домой, в теплую сухую постель – и спать, спать, спать… Часов сорок не просыпаться. Слякотный город выталкивал меня, и я уже не сопротивлялся. Просто брел за Юркой и Гудвином.
И вдруг свалился вечер. Площадка перед концертным залом стала наполняться волосатыми в кожаных куртках и тяжелых сапогах. В рюкзаках у каждого был алкоголь, и все завертелось, как на карнавале. Какие-то знакомства, маленькие группки. Везде наливали и даже давали закусить. И не важно, есть у тебя деньги или нет, если ты сегодня пришел на эту площадь – ты свой. И тебя обласкают, согреют, похмелят. Судьбы и обстоятельства сплелись в пульсирующий комок.
– Боги, боги, в какой я жопе, – кричал худой блондин по прозвищу Снежок. Он приехал из Киева, как мажор, в купейном вагоне. У него была вписка в Москве, у него был билет в VIP-зону. Он бредил этим концертом несколько лет. И за пару часов до начала нарвался на скинов. Его избили, отобрали деньги и на глазах порвали билет на мелкие обрывки. Только паспорт оставили. – Ну где же это я так нагрешил, ну где, ну где.
Я увидел Бормана в толпе, махнул ему рукой, он даже кивнул в ответ, но не подошел, и я не стал навязываться.
– Ребята, купите цепочку? Кому нужна? Золотая! Отдам за билет… – девочка с личиком Мэрилин Монро умоляла и толкалась от одной группки к другой. Глаза ее сходили с ума, и в этот момент я впервые понял, что не попадем мы ни на какой концерт.
– Ты откуда, подруга?
– Какая разница? Цепочка нужна золотая?
– Не, мы пустые. Сами без билета.
Толпа сгорала, как пища в желудочном соке. Воздух кипел и плавился. И даже холод ненадолго отпустил. Мы с Юркой не добрались до желудка – застряли где-то на полпути. И оба понимали это. Пройти на халяву не было вариантов. И пульсирующий кишечник стал выталкивать нас на обочину: как лишних, как недостойных великого праздника.
Нас оттеснили к кассам. И тут толпа заревела. Стали запускать за первую линию контроля. Кольцом стояли напряженные омоновцы, проверяли сумки и рюкзаки, изымали колюще-режущие и алкоголь.
– Юр, мы не пройдем, – сказал я.
– Да, я вижу.
– А где Гудвин?
– Там остался. У него билет есть.
– Ясно.
Ловить нечего, но мы упрямо стояли на месте и ждали чуда. И Москва сжалилась над нами, отблагодарив за терпение.
– Здорово, цыплята!
Мы обернулись, – нам улыбалась вчерашняя тетка в пуховике, у которой дочь в Горном учится.
– Здрасьте.
– Че, не надыбали билет?
– Нет.
– Ладно, я добрая сегодня, держите, – она сунула нам два билета в VIP-зону, уже надорванных.
Мы остолбенели.
– У нас вообще денег нет, – промямлил Юрка.
– Да не нужны мне ваши деньги. А что пользованный билет – ерунда. Пропустят. У нас договор с охраной. Нам с первого круга билеты возвращают, а мы их по второму. Ну чего встали? Ошалели от радости? Бегите, цыплята, бегите, пока без вас все вкусное не съели, – тетка заливисто засмеялась.
Собственную слабость не искупить, но попытаться можно. У тебя ничего не получится, потому что совесть подачек не приемлет. Вот так она устроена. И билет на поезд, который я мог сдать и отдать деньги мужику с семьей, не жег мне карман. И я еще не знал в тот момент, что этой ночью совершу еще одно предательство: брошу Юрку и Гудвина без денег на Ленинградском вокзале, а сам усну в теплоте плацкартного вагона по дороге домой. И мне будет сниться Мэрилин Монро в Третьяковской галерее; она будет манить меня пальчиком и перебегать из зала в зал, а я буду бежать за ней по картинам Серова, протягивая руки навстречу, и так и не смогу до нее дотянуться.
– Дайте еще один билет! Нам очень надо, – затараторил я. – Есть одна девушка, она как ангел. Она даже цепочку золотую готова продать за билет. С крестиком.
– Видела я эту курицу. Она тут всем свою цепочку совала. Кто она тебе? – спросила тетка.
От ответа все зависело. Все зависело от моего ответа. Даже воздух стал холоднее – очень резко подморозило.
– Никто. Просто мне очень надо ей помочь.
Тетка думала две секунды, а потом достала еще один надорванный билет.
– Держи, цыпленок. Может, и я что-то доброе сделала.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?