Электронная библиотека » Дмитрий Москвичев » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Легион. Повесть"


  • Текст добавлен: 3 апреля 2023, 11:22


Автор книги: Дмитрий Москвичев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– И будет всегда, – говорит Август.

Я вскакиваю и тут же смущаюсь своей растрепанности, но в следующий миг уже смеюсь всем своим вернувшимся и облегченным сердцем: он стоит с подносом в руках, на котором стакан молока и какая-то зелень. Он весь в золе, лицо его испачкано сажей. «Доброе утро, трубочист!» – говорю я, не сдерживая смех, он – то ли делает вид, что не понимает, то ли действительно не догадывается. Улыбается. Добрый, добрый Август!

Кажется, что над губой теперь у меня белеет ободок молока, потому что Август смеется и показывает жестами. И мы оба бросаемся из комнаты наперегонки: он в длиннополом – весь в саже, я в ночной рубашке – только пробудившаяся. Стоим над одним умывальником, по очереди забираем в ладони воду. Он намыливает лицо и начинает дурачиться: глаза закрыты, изображает беспомощного, будто нечаянно задевает мою руку, мое плечо, мурашки по коже от этих рук, сколько наивности в этом – сколько же ему? – по крайней мере, в его возрасте люди уже давно костенеют душой и больше пекутся о собственном благополучии, какое неуместное здесь слово: какое может быть благо от окаменевшей души? Нет, здесь другое, как же назвать это? Живешь, живешь, что-то делаешь, куда-то ходишь, получаешь деньги за что-то, на эти деньги покупаешь что-то, как много всего неясного, неуместного, одни «что-то» да «где-то», куда-то ездишь, показываешь знакомым, а чего и зачем? Ну, например, в музей какой-нибудь, надо заниматься самообразованием, это хорошо и правильно, но почему-то не помнишь, что было в музее, одно название и пара-тройка фотографий на фоне, «я была», будто галочку где-то поставила, опять неясное «где-то», почему он до меня дотронулся? чтобы ему было приятно? или мне? дарит или забирает? какие глупости с самого утра, когда я последний раз вот так задумывалась перед умывальником? вскакиваешь, бежишь на кухню, ставишь чайник, бегом в ванну, оттуда к шкафу, одеваешься, чай, и вот ты уже в метро смотришь по сторонам, что это было? и так каждое утро, сколько солнц взошло не для меня? сколько света я потеряла? теперь и не сосчитать. Он смывает с лица мыльную пену, фырчит по-кошачьи, приглаживает непослушные мокрые волосы, они вьются, ниспадая на лоб. Я хочу сказать, что он очень красив, но не говорю, потому что он тут же меня раскусит и, может быть, даже проигнорирует мои слова, сделает вид, что не расслышал, вдруг? Я себе не прощу. Он смотрит на мое отражение в зеркале и улыбается так, будто я все-таки сказала. Говорит, что подождет меня и только он закрывает за собой дверь, я начинаю приводить себя в порядок и кляну себя за оставленную в сумке расческу, где-то там был еще фен, была косметичка, хоть я и почти не пользуюсь, но сейчас чертовски хочется выглядеть так, чтобы он, если бы и не упал в обморок от восхищения, то к моим ногам, мне хочется то плакать оттого, какая я дура, и думаю совсем не о том, а о чем же мне думать? Хочется танцевать от радости, взявшейся из ниоткуда. Нет, я знаю, откуда она взялась. Выхожу.

Он чистит свой старомодный наряд. Такого даже в гардеробах театров не найдешь, модник, нашел ведь где-то. Я смеюсь, у него правый рукав по швам, запечных дел мастер, выдумал ли новую философию или так проворочался: «Снимай, – говорю, – я поправлю». Он удивляется, хлопает ресницами, но снимает и протягивает мне. Я нахожу нитки, иголку и пытаюсь вспомнить: как вообще шить? Я не умею и никогда этому не училась. Получается у меня прескверно: шов пляшет кадриль, ткань то расползается в моих неумелых руках, то собирается складками. Но он доволен настолько, что чуть не хлопает в ладоши. «Ты готова?» – спрашивает он, облачаясь и застегиваясь на все костяные пуговицы: даже шея скрывается за твердым воротом. А я и не знаю, к чему мне готовиться. Кое-как зашитое трещит по швам.

– У меня проблемы с мечтами, – говорю я, – не знаю, к чему они приведут, а мне нужно знать, что там будет, в конце дороги.

Допивай молоко и переодевайся. Он просит оставить волосы растрепанными.

Иногда ясно понимаешь, что тебе делают комплимент, а в комплименте есть всегда элемент лести, то есть лжи, но она принимается, потому что считается вежливостью, но этот говорит настолько непринужденно и уверенно, что его невозможно заподозрить даже во лжи ради вежливости.

Я и не умею делать комплименты. Может быть, еще какая-нибудь история? Про философов, может быть, про святых, может быть, сожженых, распятых, побитых камнями, растерзанных львами, замерзших на безлюдной дороге? Сколько их в твоей голове и зачем они? К чему вся эта танцующая в солнечном луче пыль?

В древнем этрусском городе Ассизи, когда от основателей остались одни разрушенные стены, в богатой семье торговца шелком, родился мальчик. Его назвали Франциском, в честь Франции, которую так любил отец мальчика. Мальчик вырос в роскоши и плотских утехах. Родители поощряли разгульную жизнь юноши, видя в ней пристойность дворянина. Однажды, объятый тщеславием, он отправился с молодыми рыцарями в Южную Италию, чтобы обагрить свой меч кровью во имя римского наместника Бога. Но в первую же ночь вдруг покинул военный лагерь и отправился в Рим на могилу первоапостола. Там увидел он, как богаты церковники и как скудны подаяния нуждающимся. Он одарил одного из нищих милостыней и отдал свои раззолоченные одежды. Сам же облачился в нищенские лохмотья. С тех пор Франциск дал обет бедности. И обет этот был настолько суров, что ему противились и сами монахи. Не видел еще свет столь добрых и благостных людей, как Франциск: исчезли из души его тщеславие и гордыня, и всякое желание ублажения плоти, и был добр он даже к самым дурным людям. Кто-то сказал, что Франциск стал больше, чем святой среди святых, но что дьявол был весьма удовлетворен тем, к чему привели труды святого. В то время, как Франциск проповедовал бедным, что бедность – благо, а богатым, что тяжесть кошелька – возможность совершить добрый поступок, папа римский объявил новый крестовый поход, заручившись поддержкой французской короны, которая сначала отказала наместнику Христа, но после встала на путь распри. Это был уже четвертый крестовый поход, и направлен он был против тех, кто вернулся из первых трех. Уцелевшие под палящим солнцем Востока воины в тяжелых доспехах, украшенных распятием, возвращались в родные земли через Балканы, в которых процветало учение о казненном, пришедшее из восточных земель и не принимающее земную роскошь римской церкви. Воинов было много. И учение они приняли со всей искренностью претерпевших многие лишения в битве за Гроб Господень. И распространилось учение по землям Италии, но больше всего в Лангедоке, что в Южной Франции. Там тех, кто воспротивился обжорству и похоти монахов, стали называть альбигойцами, иначе их называли катарами, которые приняли ересь от богумилов. Против них и объявил новый крестовый поход римский папа. И видел пролитие крови другой монах, ставший святым, – Доминик, который красноречием своим пытался вернуть овец пастырю. Крестовый поход привел к жесткой резне, Южная Франция была истреблена, а количество жертв перевалило за миллион. Чтобы окончательно искоренить альбигойскую ересь, в тысяча двести тридцать третьем году от Рождества Христова было создано специальное учреждение – «Святой отдел расследований еретической духовности», которое более известно как Святая Инквизиция. В состав инквизиции вошли последователи Франциска и Доминика. И сотни лет после всю Европу озаряли костры во Имя. Знал ли святой из святых и самый добрый человек, когда-либо рожденный на греховной земле, к чему приведут его старания? Дьявол был удовлетворен.

Я недавно представила себя ведьмой и подумала, что мне очень идет. Достаю сигарету и шарю по столу в поисках спичек. Он говорит про очищающий огонь для меня, поджигает спичку и дает прикурить. Все шуточки, господин хороший.

Выдыхаю. Я всего лишь хочу снять фильм. Я не хочу рядиться в лохмотья нищего.

– Я знаю, где найти актеров для фильма.

Еще мне нужна камера с пленкой шестнадцать миллиметров, одна цифровая, не знаю, может, еще тридцать два, правда, я ни одной из них не умею пользоваться. Но другие же научились. Научусь и я. Мы пересекаем булыжную мостовую, вокруг ни души, туман стелется по старым камням, вросшим в землю, – наверно, еще освещение, что там нужно, да куда ты так несешься! У меня дыхание сбивается от твоего шага, а я говорить хочу!

– Говори, пожалуйста.

Почему ты меня ни о чем не спрашиваешь? Например? По ту сторону дороги, – там целуется парочка, одеты в тон пожелтевшей от времени и солнца стене невысокого здания, краска кое-где облупилась, кажется звук перемещающейся изо рта в рот обильной слюны доходит и сюда. Например, где я работаю, откуда я родом или… не знаю, это ведь так просто, об этом все спрашивают при знакомстве. Чужая слюна выводит меня из себя.

Может, им всем просто ничто не интересно, поэтому и спрашивают всякую ерунду? Мы ступаем на мост, он смотрит на реку, едва видную в тумане, кажется, это мост плывет. И мы вместе с ним.

– Где ты работала?

– Почему в прошедшем? Я не говорила, что ушла с нее.

– Но ведь ушла.

Я сидела в офисе и делала логотипы для компаний, которые вряд ли когда-нибудь вылезут дальше своих районов. Тем более с моими логотипами. Я говорю. Говорю, кажется, самой себе. Говорю и понимаю, что действительно занималась какой-то ерундой, которая никогда меня не интересовала, про которую даже говорить неудобно. Я оправдываюсь, – это лучше, чем, скажем, подавать пиво в каком-нибудь кабаке.

Почему? Что значит «почему»? Фырчу: еще скажи, что все работы хороши. Я чувствую кривую улыбку на своем лице, которой сама не верю. Мне стыдно за вранье.

Однажды, – говорит он, – я работал плотником. Обычно люди представляют плотника, как человека в синем халате, беретке и непременно колотящим какой-нибудь стул. Но это не так. Я строил большие, просторные дома из дерева. Они пахли сосной и были теплы наощупь. Пилил, рубил, скреплял замками и скобами, вбивал шканты, снимал обзол, изо дня в день в меня летела стружка и я сам весь был пропитан запахом свежего дерева. Спина моя каждый вечер гудела, а по утрам не хотела распрямляться от несчетного количества досок, брусов и бревен, перетасканных за прошедший день. Ладони к концу рабочего дня сами собой разжимались от усталости, инструмент валился из рук. Но несмотря на все это сердце мое каждый раз наполнялось щемящей радостью, когда я видел, как семья въезжает в свой новый дом, построенный моими руками. Только представь: в доме будут жить люди, будут заботиться и любить друг друга, иногда ругаться, но после – обязательно мириться, будут расти дети, учить уроки, играть, перед самым сном они будут гасить настольную лампу и смотреть в окно, которое сделал я, и будут видеть звезды, и будут мечтать. Я просто скреплял брусья, приколачивал доски, пилил и строгал, а выходило так, что я показывал звезды и дарил мечты.

Ты – романтик.

А тебе давно пора отучиться от ярлыков.

А тебе давно пора научиться быть человеком!

Он остановился. «Я учусь». Говорит надрывно, будто сейчас бросится в темные воды от отчаяния. Я что-то задела. Она что-то в нем задела. Что-то очень. Он вот-вот разобьется на осколки. Она не хотела, правда, в самом деле, ну что она такого сказала, ну не стеклянный же ты. Или стеклянный. Я не знаю, как мне потом склеить. Не разбивайся! Обнимаю и боюсь оторваться. История мира как-то само собой без обиняков рухнула, обратившись в испещренных узорами на крыльях бабочек, что кружатся в темноте моих закрытых глаз. Вот о чем, должен быть фильм, говорю я, обозначаю губами свое желание, но не произношу, не придаю звука, о нас: то есть о мужчине и женщине, о том, как они стоят на темными водами, о дыхании, о закрытых глазах, о детстве, в котором они уже знали друг о друге, только не находили слов, о невыразимом еще, о том, что теплится, о душе, которая не чья-то по отдельности, но которая наша. Можно я возьму тебя за руку?

Он берет за руку и говорит, что теперь не отпустит, что он странно себя чувствует теперь, держа меня, что в голове вдруг сумбур и все, прежде расставленное по полочкам, как в библиотеке, с обязательной нумерацией и занесением в картотеку согласно алфавита, все от А до Я в нем теперь одномоментно и к этому еще надо привыкнуть, впрочем, это даже хорошо, потому что прежде было хоть и удобно, но совершенно неверно. Я прошу его объяснить толком: как это? Прислушиваюсь к нему, к нам. Мы почти прошли мост, но я не узнаю того города, в котором так долго жила. Август сам себя спрашивает: о чем он думал сразу после случившихся объятий? Он почувствовал. Признается. И как мальчишка краснеет. Говорит, что объяснить не может, чувствовал руки, которые обнимали, чувствовал грудь, в которой отчаянно билось сердце, пульсирующую на шее вену, запах, какой чудесный запах, и какой близкий! – он в прямом смысле восклицает – так, что я на секунду пугаюсь, что такая интимность станет известна всему затуманенному городу, который я объявила чужим мне навсегда. После, после же было время, когда перед его глазами проносились замки, увитые плющом, родовые гербы со змеями, пожирающими младенцев, горящие руки над алтарем, плывущие по ночному Тибру всадницы, мечи и короны, но теперь у всех этих историй появился свой аромат и вкус, свое еле уловимое дрожание, святые и грешники ожили и заговорили каждый на своем наречии, но моим голосом. Я не понимаю. Он говорит, что хочет сказать, что в одно и тоже время думал обо всем на свете, и этот свет был моим: с моим голосом, с моим запахом, с моим вкусом. Вот уж комплимент так комплимент: горящие руки над алтарем…

– Где ты нашел актеров?

– Уже совсем близко.

Мы переходим дорогу.

На другой стороне – все то же: те же туфли на шпильках, кеды, шаркающие по мостовой, обрывки человеческой речи в телефонах, отражения снующих по делам и без дела клерков, рабочих, мам в декрете, школьников и студентов, подлецов и хамов, честолюбивых и скромных, светлых и безрадостных: в стекле широких витрин они ничем не отличаются друг от друга. Посмотри. Никакой разницы. Я вдруг рассмеялась, запрокинув голову и упав ему на плечо. Наверно, на меня смотрят. А я смотрю на него. Шаги мои точь-в-точь ритм моего сердца: то пытаюсь перепрыгнуть лужу, то запинаюсь о выглянувший из затертой серой плоскости булыжник, то замедляю шаг, то ускоряю. Август же с увлечением смотрит на мои рыжие ботинки и пытается поймать мой шаг. И у него получается. И мы уже не идем, но танцуем странный и ни на что не похожий танец двух безумных, совершенно понятных друг другу. И вдруг он меня кружит, взяв за талию – осторожно, прикосновением двух пальцев, только обозначая свою близость ко мне, и я оказываюсь лицом к витрине, с которой на меня и не думали смотреть те шестеро, от которых я ушла босиком. Все, как и прежде, с книгами в ненастоящих руках. У одного, как и прежде, – перевернута. Я изворачиваюсь, чтобы прочитать. «Юрсенар, – шевелю губами, – Воспоминания Адриана». Не может здесь этого быть, так не бывает, возмущаюсь я, раньше эта витрина была за четыре станции, дорога не та, куда делась выбоина, из-за которой я тогда остановилась: «Книжка другая», – говорю Августу, он жестом предлагает мне сделать еще три шага, перепрыгнуть лужу, завернуть за угол, за которой, очевидно, должна быть дверь. И перепрыгивает со мной, хоть мог и обойти. Так и есть, с тугими пружинами и неприятным скрипом, будто за дверью посетителям никогда не рады. Мы вступаем в область, где нет света: только отблески по бесчисленным ящикам, комодам, шкафам, шпалерам, гулкий мраморный пол выдает наше вторжение. Немногочисленные грибы-лампы не освещают, но, кажется, наоборот, поглощают свет, которым так бедна зала, уставленная утварью непонятного назначения.

Агасфер! Друг мой бессмертный! Стоит ли верить в существование колес у поезда, если ни один пассажир их не видит из своего окна?! – восклицает Август, но получает в ответ только обрывок эха в темноте. Он подходит к стойке, какие бывают разве что в старых американских фильмах про привидений и трижды указательным пальцем ударяет по медной чашке гонга, стоящего тут же – на стойке, среди прочего пожилого хлама. Змея, обвивающая дрожащий медный диск, просыпается.

– Должно быть это какой-то музей или арт-пространство, – говорю я, – а владелец занимается бесполезным искусством. Хорошая инсталляция.


Зала под мрачный стон гонга наполняется светом, оживляющим почти стертые изображения на шпалерах: вот женщина в раззолоченной тунике подносит чашу к трону, на котором высечено Fortitudo; другая восседает на льве, тянущем за собой кортеж: над ним летит орел, крылья закрывают небо, в кортеже – лучники и копьеносцы, чуть поодаль – уже оторвавшийся от земли, закованный в латы рыцарь, голова отсечена и падает в корзину для сбора винограда. Шкафы скрипят створками. В потолке, кажется большая дыра. И в этой дыре что-то есть.


– Инсталляция?! – тень ударила по мраморному полу тростью и вышла, согбенная, на свет божий. Не сказать, чтобы совсем стар, но и время зрелости давно утекло. – Если вам нужна инсталляция, то один квартал дальше – и сможете приобрести в магазине сантехники прекрасную швейцарскую систему Geberit Duofix Delta Платтенбау для подвесных унитазов, с двумя режимами смыва. Очень советую! – голос скрипуч, маленькие глаза-бусинки смотрят злобно, истрепанный до неприличия ворот сюртука окаймляет длинную и невероятно тонкую шею, рукава все в заплатках, длиннее, чем положено, из рукавов торчат крючковатые пальцы – дела у владельца явно идут не в гору. В одной руке он несет шестнадцатимиллиметровую камеру, другая сжимает трость с такой силой, что костяшки пальцев выделяются белизной даже на его бледно-серой коже. Мне хочется рассмотреть повнимательнее камеру, которую он, охая, водружает на стойку, отчего гонг снова начинает стонать, но не хочу смотреть на этого весьма противного человека. Да и человек ли? Один прошловековый сюртук, из которого вот-вот высыплется остаток праха. Мне хочется спрятаться за спиной Августа, Август, кажется, понимает и это, поэтому встает между мной и прахом Агасфера (или чьим бы он ни был). Я упираюсь лбом Августу между лопаток и пытаюсь не слышать этот скрипящий голос, но любопытство берет верх.

– Тут через дорогу, – скрипит голос, – недавно была… тоже… инсталляция. Или перформанс. Не выношу ни того, ни другого, хоть ни того, ни другого и не знаю. Какой-то модник уселся на стул в самом углу своего сарая, надел на голову картонную коробку и бубнил что-то, и сидел так с вечера до самого утра. Камеры, расставленные заранее, всю эту чепуху снимали. Свет в сарае гас и появлялся снова. Наверно, пробки выбивало. Люди, приглашенные опять-таки заранее, смотрели на чудака с коробкой на голове и фотографировали. Вот я там тоже слышал про искусство, про арт-площадки и инсталляции! Это не арт-площадка, а сарай, это не искусство, а дурак с коробкой на голове! Развелось площадок, посрать негде, и хоть бы кто-нибудь из них хоть на секунду задумался над тем, чем все-таки отличается выкидывать коленца от чуда творения! В прежние времена, вспомни, Август, перед казнями на помостах устраивались целые представления, балаган балаганом, для увеселения толпы, сейчас бы сказали на разогреве, если казнили насильника, то изображали совокупление, если казнили вора, то лицедей на потеху всем пытался выкрасть топор или плеть у палача. Однажды, однажды, один придворный шут, после громогласного объявления жесточайшего указа короля, при совершенном онемении всех вельмож, вышел в центр залы и опорожнился на мраморный пол у всех на глазах перед собственным королем! Вот это перформанс, скажу я вам! Вот это выражение мнения в иносказательной форме, господа! Но повернулся ли бы хоть у кого-нибудь тогда язык назвать это искусством? Балаган он и есть балаган.

– Один мой знакомый йельский профессор, большой знаток в разведении искусств на всякие кунштюки, как-то сказал мне, что в Шанхае теперь открывается больше музеев, чем кофеен Старбакс. Помню, я тогда усмехнулся: пожалуй, разницы все равно никакой. Сколько с меня? – спросил Август, но продавец махнул костлявой рукой, выпятил дрожащую нижнюю губу, готовый обидеться. Август не замедлил тотчас с почтением извиниться.

– Коробка коробкой, а сам ведь приперся посмотреть… – ворчу я, надеясь, что старикан не услышит, но старикан лишь продолжил ворчать.

– Ты еще помнишь, Август, помнишь еще те времена священнодействия, когда слова, льющиеся потоком с обугленных по краям пергаментов, с прибитых к стенам и памятникам клочков бумаги, создавали бурю в душах или что там у них было в груди или в животе, или? Столетие назад, нет – чуть позже, чуть дальше от нас нынешних один весьма почтенный мертвец в желтых ботинках, еще будучи в состоянии быть членораздельным, обмолвился, что всякое искусство бесполезно и, хоть и тут же, обложенный пошлыми цветами со всех сторон, попытался договорить, но замялся (или сделал вид для пользы собственного мастерства?), в общем, вышла ерунда, которой он бежал больше всего: слова были выдернуты и водружены куда не следует. Каких-то полвека – и вот уже то, что питало богов со времен ослепшего ионийца, приравнено к ровным полоскам текста в газетах. Один русский искал в бульварной желтизне типографских колонок искру, из которой мог высечь пламя (сколько этих «высечь» разбросано по книгам расстрелянных рифмоплетов, но и в меня прокралось), и высекал, сукин сын, но теперь-то, теперь?! – глаза налились кровью. – О, как я их всех ненавижу! – плечи Агасфера трясутся, как и руки, поднятые к потрескавшемуся потолку. – Заходит тут один, то есть не один, их много, на каждом шагу, на каждом метре асфальта, до самого горизонта, которого и не увидеть теперь за бетонными коробками домов, школ, магазинов, полицейских участков, кафе, разрыгаловок… – нагородили, неучи, прах вас побери! Заходит, поправляет очки, говорит, что искусство, видите ли, ничем ныне не отличается от контента, как бы сказать, словечко-то какое, контент, говорит, должен быть уникальным, говорит, что оригинальность прежде всего, что уникальный контент ценится, что он пришел за ним, – я его выгнал, конечно, и очки ему разбил, ненавижу! Акт творения! Где он, я тебя спрашиваю! – уже кричит, глаза на выкате, Август печален и доброжелателен, в лице продавца что-то хищное, что-то мышиное, красноглазое и зубоострое. – Куда это она?!

Я чувствую спиной его длинный крючковатый палец, указывающий на меня. Пренеприятно.

Подхожу к макету, кажется, какого-то городка, разделенного почти поровну довольно широкой рекой. Удивительно, но это и правда река, то есть она течет, где-то внутри есть механизм подачи воды, наверное, под пластиком и деревом спрятаны какие-нибудь трубки, тянущиеся к водопроводу и канализации, а может быть, это как в фонтанах, я помню, что в фонтанах вода циркулирует, помню потому, что однажды, в одно далекое и ужасно знойное лето, буквально умирая от жажды, я хотела выпить воды из ближайшего ко мне источника, каким и был фонтан, – несуразный, изображавший, кажется, влюбленных, но я не стала пить: по мраморному дну вокруг сплетенных бронзовых тел ходили какие-то бездомные с опухшими лицами. Меня чуть не вырвало. Губы трескались от отчаяния. Я склоняюсь над рекой и мне чудится, что под быстрыми пенящимися водами медленно ползут слова безо всяких отступов – одним сплошным потоком, как писали в прежние темные времена на кухонной латыни, зачем они так писали? Совершенно ничего не разобрать. Наверно, дно из какого-нибудь пластика, я в этом не разбираюсь, или стекла, там стоит какой-нибудь экран или что-то подобное, кто-то набрал текст и теперь дурит честным девушкам голову.

– Так и есть, – говорит мышинолицый и щурится, отчего глаза его почти совсем пропадают с лица. Страшно смотреть. – Присмотрись внимательнее. В начале было слово. И все, что рождено после, – от него. Забыли, сукины дети! – рычит продавец и замахивается тростью на темнеющего в дальнем углу кота, непонятно откуда взявшегося. Кот облизывается и шевелит хвостом. Я присматриваюсь. В реке что-то есть. То есть кто-то. Плывет, то появляясь, то исчезая в пучине знаков. «Cloelia» пишется в глубине. На берегу, к которому стремится пловец (кажется, это она, да, это девушка, на голове поблескивает клубок змей), стоит вороной, уже облаченный в позолоченную сбрую. На другом берегу – от которого прочь – бесчисленные шатры, подсвеченные изнутри огнями, в самом же большом – алтарь, наполненный горящим маслом. Пахнет жаренным.

– Это Клелия, – говорит Август за моей спиной, – дочь правителей Альба-Лонги, знаменитого и некогда богатого этрусского города, возглавлявшего Латинский союз. В этот же союз позже вступил и Рим, который, со временем, почувствовав накопленные силы, завоевал Альба-Лонгу и разрушил до основания родной город своих прародителей – Ромула и Рема; патриции же были расселены по римским улочкам. За пятьсот девять лет до Рождества Христова Рим поглотила революция, в основе которой лежала опять-таки похоть.

– Похоть? – я начинаю различать слова, которые произносит Август, в речном потоке. Девушка отчаянно борется с течением и видит меня, но не взывает о помощи.

– Именно. Сын Тарквиния Гордого, Секст пленился красотой Лукреции, жены римского патриция. Лукреция отличалась не только удивительной красотой, но и добродетелью. Очевидно, что отпрыском царя руководил не столько разум, сколько половой член: неприступную и верную своему сердцу Лукрецию сынок изнасиловал. Обесчещенная рассказала о случившемся мужу и заколола себя у него на глазах. В ту же ночь пропитанный кровью любимой и безбрежным отчаяньем, патриций поднял восстание. Царь Тарквиний Гордый вместе с сыном бежал из города, как побитая собака. Так Рим стал республикой.

– Res publica Populi Romani! – кричит в пространство мышинолицый и стучит тростью о мраморный пол.

– Не похоть, – говорю я, повернувшись к Августу. Кажется сейчас я услышу менторский тон, «как ты смеешь перечить» и так далее, Август встанет в позу, задерет подбородок и смерит взглядом той степени снисходительности, когда она неотличима от презрения.

– Что же? – почтительно спрашивает.

– Любовь, – выступаю я: его почтительность придает мне решимости и вот уже я стою со вздернутым подбородком, намереваясь отбить все ученые атаки. – Ты неправильно расставляешь… акценты! – (латинское, пришедшее из французского, но с немецким произношением, и это последнее портит все). Позолоченный подонок не смог справиться даже с собственным отростком, а ты из этой подлости вывел целую республику… А скольких женщин этот золотой мальчик в модной тоге обесчестил до Лукреции? Думаю, она не была первой. Но любила мужа и не смогла вынести своего бесчестья перед любимым, а любящий муж не вынес ее смерти. Значит, не похоть, – я утверждаю, – а любовь.

– Прекрасно, госпожа режиссер, прекрасно! – Август улыбается. Кот в темном углу мурчит. Продавец больше не отстукивает по мрамору свое нетерпение и вообще куда-то исчез, будто и не было его вовсе. Я гордо улыбаюсь и мне почему-то хочется фыркнуть от удовольствия.

– Так вот, – говорит Август, спохватившись, – Тарквиний, чтобы вернуть власть, попросил поддержки у царя этрусского города Клузий. Звали того Порсена. Этот Порсена со своим войском осадил Рим. Один из римских юношей по имени Гай попросил у сената разрешения проникнуть во вражеский лагерь с тем, чтобы убить предводителя этрусков. Сенат поблагодарил храброго юношу и заранее оплакал. Юноша, конечно, был храбр и отваги ему не занимать, хоть и дурак немного, впрочем, как и все в этом возрасте. Он сумел добраться под покровом ночи до царского шатра, сумел прокрасться незаметным через многие ряды охраны, и, войдя в шатер, увидел двоих: один, одетый небрежно, пил вино из медного кубка и чесал задницу, другой, в золотых одеждах, склонился в задумчивости над вощеной деревянной дощечкой, на которой выводил стилосом. Не мешкая ни секунды, Гай перерезал второму горло. Царь Порсена чуть не захлебнулся вином от удивления: за что так этот нервный юноша с его писцом? Мальчишку, конечно, схватили, угрожали пытками и казнью, но Гай выявил беспримерное мужество. А может и помешательство… Как бы там ни было, чтобы доказать свою преданность римской республике, он сунул правую руку в огонь алтаря и держал ее в огне пока та не обуглилась. Порсена настолько был поражен храбростью и стойкостью безумца, что освободил его, а после заключил с Римом мирный договор. Римляне же прозвали юношу Сцеволлой, то есть левшой.

– О mamma mia! – не выдерживает она. – Так Клелия-то где?!

– Так вот, – продолжает Август (кот в углу отважно дерется с собственным хвостом), – по договору тому римляне обязаны были отдать в наложницы Порсене самых красивых римских девушек. Среди них была и Клелия. Но Клелия оказалась девушкой, мало уступающей Сцеволле в мужестве. Под покровом ночи она умудрилась прокрасться через охрану (совсем плохо было у царя с охраной, таких охранников самих охранять надо), уведя с собой остальных наложниц. Они переплыли Тибр (кое-кто, конечно, утонул) и оказались снова в Риме. Порсена опять удивился (очень удивительный, конечно, был царь) и потребовал девиц обратно. Что римляне и сделали. Но вернувшейся Клелии, раздобревший то ли от вина, то ли от девичьей красоты, Порсена вдруг даровал свободу и позволил забрать с собой обратно в Рим нескольких пленников. Клелия, вопреки ожиданиям царя, взяла с собой не воинов, а детей, чтобы они выросли свободными и не познали горечь рабства в чужих землях. Благодарные римляне в знак особого почета к бесстрашной деве, возвели ей памятник на главной, священной для каждого римлянина дороге – Via Sacra, изобразив ее всадницей. С тех пор, все триумфаторы, которых приветствовал вечный город, приветствовали всадницу Клелию. «Ave, Cloelia!», возможно, восклицал Гай Юлий Цезарь Германик, не менее известный под своим агноменом «Калигула», проезжая мимо нее, верхом на своем Инцитате…

– Цинцинате? Это же город в Америке.

– Нет, это конь, в Америке – другое. Инцитат не любил шума, поэтому, если кто-то выказывал непочтение благородному испанскому жеребцу чересчур громким смехом или, скажем, звучным комплиментом, того тотчас казнили безо всяких реверансов, у него была, помимо прочего мраморн…

– Август! Милый Август, – говорю я, – поцелуй меня, иначе мы не вернемся домой и к рассвету: ты так и будешь рассказывать свои бесчисленные истории!

Я, конечно, пошутила, я вовсе не думала, но он сказал «прости», слегка склонив голову, и как-то по-свойски и непринужденно действительно меня поцеловал. В самые губы. Я сдаюсь. Такого наивного дурака я еще не встречала.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации