Текст книги "Роман с автоматом"
Автор книги: Дмитрий Петровский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Харальд
Мое окончательное прозрение, если так это можно назвать, произошло в двенадцатый день рождения. А точнее – на следующий день после него, наутро, когда я вышел на улицу, чтобы в очередной раз отправиться в школу. На день рождения мама хотела пригласить моих соучеников, но я категорически отказался. Тогда она позвала свою русскую знакомую, жену немецкого профессора – веселую, сладко пахнувшую женщину, которая, подойдя ко мне в коридоре, погладила по голове (я не увернулся) и сунула в руку прохладный бумажный конвертик. И я сразу понял, что там, в конвертике, не какая-то ерунда, которую можно сразу выкинуть, и побежал к себе в комнату, где аккуратно вскрыл его. В конвертике была крупная купюра – судя по размеру, сто марок.
Потом мы сидели за столом, я дул на свечки, при этом хорошо понимая, где они находятся – от них шел точечный, сильный жар. Мать была в тот вечер особенно сентиментальна, вспоминала Россию, а ее веселая подруга легко с ней соглашалась, но казалось при этом, что соглашается она не всерьез, а как бы посмеиваясь.
Я стоял на краю дороги, а машины катились мимо. Вчерашний торт не шел из головы, я думал, напрягался, и у меня было странное предчувствие, что вот, сейчас мне откроется важное, поймется что-то такое, отчего все сдвинется. Машины проезжали, это было понятно по звуку, и по тому, что они гнали перед собой ветер, и… еще по чему-то. Но мне казалось, что большинство машин гладкие, как камушки, а некоторые, отдельные, чем-то напоминают торт. Я точно знал, как это будет, если обычная машина остановится, и я ее потрогаю, проведу ладонью по крыше: гладкий, полированный, выстуженный ветром металл. А у машин-тортов на крыше было… что?
Я напрягал детские воспоминания, замирал, пытался продраться через все лежавшие в памяти звуки, касания, запахи и температуры к картинкам, нескольким, самым заповедным, сохраняемым мучительно. Машины, похожие на торт. Торты, похожие на машину.
Проехала еще одна, с шипением прорезая воздух. И тут я понял. На крыше у этой машины что-то горит. Не свечка, конечно, что-то слабее, не такое жаркое, смутное тепловое пятнышко, не гаснувшее на ветру. Сразу вспомнилась огромная рука отца, тормозящая меня за плечо перед светофором, усталость в ногах и его слова:
– Шашечки, оранжевый фонарик на крыше.
Такси. И дальше, смутно припоминая движение, как во сне, я шагнул и вскинул вверх правую руку. Воздух впереди двинулся, метнулся ко мне, и, пропустив вперед пышущий жаром радиатор и длинное полированное тело, мягко потянул меня к себе. Машина остановилась. Дальше был бархатный, спружиненный маслом щелчок, крыло низкой двери взбило уличный холод, и теплая, пахнущая кожей полость открылась мне. Я стоял, как волшебник, не верящий в произведенное им чудо. Машина мягко рокотала мотором, уютно обкладывая тротуар вокруг себя стелящимся теплом выхлопа. Я неуверенно протянул руку, и, трогая сиденье, сел.
– Дверь закрой! – буркнул водитель.
Ручка нашлась не сразу, но дверь пошла неожиданно легко: я сильно дернул ее, и она громко, глухо хлопнула. Я сидел и все еще не верил.
– Ну? Куда? – спросил водитель все так же угрюмо.
Я никуда не собирался ехать, но ехать было надо, я не хотел сердить водителя еще больше.
– В Пренцлауэрберг! – сказал я наугад.
– Куда в Пренцлауэрберг?
На этот вопрос я не был готов ответить.
– Ты что, нездешний? – спросил водитель нетерпеливо. – Скажи, что тебе именно надо в Пренцлауэрберг?
– Центр. Самая главная улица.
– Аллея Шонхаузер?
– Да. Именно. Аллея Шонхаузер, – с облегчением согласился я.
Машина тронулась. Мягкий толчок прижал меня к спинке кресла. Я боялся, что будет тошнить – но меня не тошнило, было приятно и радостно. Даже когда машина начинала тормозить, и меня выкидывало вперед, и все внутри замирало, никакого неудобства я не испытывал. Спереди, от приборной панели, доносились далекие, искаженные голоса: переговаривались водители и диспетчер. Шофер хлопал плотной, кажется, кожаной курткой по креслу, поворачивая руль. Мы ехали, я удалялся от дома – словно что-то рвалось: веревка, которой хватало лишь до школы и обратно. Мы ехали долго, и чувство чего-то нового, неожиданного, радостного не покидало меня всю дорогу. Машина все чаще останавливалась, двигалась медленнее, словно протискиваясь в узкое бутылочное горлышко. Наконец после очередной остановки водитель пробурчал:
– Шонхаузер. Куда сейчас?
– Остановитесь здесь, – отвечал я.
– Прямо здесь или все-таки повернуть?
– Неважно. Прямо здесь.
Машина остановилась. Я сидел молча, ожидая, пока водитель назовет цену. Но он ничего не говорил.
– Сколько? – спросил я наконец.
– Не видишь, что ли? – Водитель двинулся в кресле, постучал по чему-то. – Тринадцать пятьдесят!
Я вытащил из кармана широкую, гладкую, негнущуюся бумажку, получив взамен несколько мятых, поменьше, и горстку мелочи. Я поблагодарил, толкнул дверь и вышел.
Мир раскрылся навстречу сразу, как тогда, несколько лет назад, он раз и навсегда закрылся под хлороформенной маской. Тысячи запахов обступили меня, воздух, совершенно другой, новый, ходил вокруг – он был сырой и сладкий, в нем летали многие, нерастворенные, нерасшифрованные составляющие, которые, однако, больше меня не пугали – ведь я, если бы хотел, мог теперь их расшифровать. Мое такси удалялось, а навстречу плыла другая, странная, ни на что не похожая длиннющая машина, и мотор ее не рокотал – пел тягучую песню. Воспоминания опять зашевелились – кажется, где-то когда-то я видел такое, такую машину, или не машину вовсе.
Редкие люди появлялись и исчезали – и я двинулся вперед, по улице, вдоль стены дома, которую я мог не трогать, просто чувствовал, потому что… тогда еще нетвердо знал, почему, но был в полшаге от того, чтобы узнать.
И воздух сверху был холодный и ясный, а снизу сгущался, грелся, обтекая тело, кидался то вправо, то влево, вспугнутый моими шагами, книзу снова застывал в асфальт. А под асфальтом была земля, а еще ниже все холодело, холодело в никуда, в абсолютный ноль и неподвижность. И издали что-то неясно двигалось, с шипением и сдержанным, тонким металлическим лязгом – наплывало холодом, гнало ветер…
И я вдруг неожиданно и резко осознал, что тогда, когда был совсем маленьким и все видел, я ходил, ходил по земле, притянутый к ней притяжением, забитый в горизонт и окруженный стенами комнаты, стенами домов, людьми. А ослепнув, я повис в мире загадочном и прозрачном, потому что и вверх и вниз от меня простиралась одинаковая чернота, а шорохи, движения, колебания температур не кончались совсем ни сверху, ни снизу. И вот теперь я медленно начинал летать, мог ясно чувствовать стенку и смутно – то, что за стенкой, чувствовать бездонную глубину вверху и ту же глубину внизу. И «верх» и «низ» – понятия, для окружающих абсолютные, для меня были условными: их перемещения меня уже больше не пугали.
Внезапно кто-то рванул меня за плечо, и в ту же секунду быстрое и легкое тело пронеслось мимо меня.
– А-а-а-ах! – только и успел сказать я.
Толстая ручища все еще лежала на моем плече, а голос, смешливый голос толстого человека, забухал:
– Ну ты парень, мечтатель! Никогда бы не подумал, что мне кого-нибудь придется спасать от велосипеда.
– Велосипеда? – переспросил я.
Плотный и низкий, моего роста, человек весь затрясся, волной от выпуклого живота к толстой, обильно потеющей шее.
– Ты что, даже не понял, что это велосипед? Во дает! Парень, у тебя же глаза есть, а ты… Посмотри на меня: я абсолютно слепой, и это ты меня должен был спасать….
Дальше он смеялся, и я засмеялся вместе с ним, зараженный его веселой тряской, и вдруг замер, и замерло все: я понял то, что он мне только что сказал.
– Ты слепой? – спросил я.
– Ну да! Слепой, а половчее тебя!
– Я тоже слепой… – произнес я с усилием.
Человек перестал смеяться.
– Ты тоже? – произнес он с недоверием. – А где твоя палка?
– А где твоя? – спросил я.
– Я здесь живу и работаю, все здесь знаю, мне палка не нужна. Ну-ка, дай сюда руку!
Я ткнул руку в сторону от его колышащегося живота.
– Да, парень, ты тоже… – удивился он и вдруг снова затрясся. – А знаешь, смешно получается, как в анекдоте про слепого удава и слепого кролика… Тебе сколько лет?
– Четырнадцать, – соврал я.
– Э, молодой совсем! Пошли, прогуляемся!
Так я познакомился с Харальдом, официантом «Невидимки». Харальд был наполовину араб, родом из Гамбурга. Он плохо видел с детства, с каждым годом хуже и хуже и совсем ослеп к двадцати двум.
– Темные рестораны – это очень старая выдумка, – говорил он. – В Гамбурге их несколько, я работал во всех по очереди. В одном хозяин был другом моего отца. А отец торговал автомобилями. – Тут голос его словно поднимался по лесенке вверх и расплескивался смехом, немедленно приводящим тело в неустойчивое, трясучее состояние. – В первый и последний раз я сел за руль в восемнадцать лет – и почти сразу влетел в соседский забор. Собаку задавил, клумбы все вверх дном перевернул – умора!
Темнота, в которой обитал Харальд, была не черной, как моя. Перед его взором постоянно было белое. Впрочем, какое-то движение и иногда цвета он все-таки улавливал и сообщал мне об этом с гордостью.
– Как в телевизоре. Картинка нормальная, потом бац – вылетает зеленый цвет. Все становится фиолетовым. Потом бац – красный уходит… И так далее, пока не останется белый экран. Но иногда какие-то контакты там перемыкает, и то зеленое появится, то красное.
Передавая ему мои ощущения окружающего мира, я прислушивался к себе, пытался понять, что же такое позволяет мне ходить по улице и не натыкаться на углы.
– Движение воздуха, – говорил я, – и тепло…
– Круто, парень! – задумчиво говорил Харальд. – Получается как инфракрасная техника. Слыхал про такое?
– Нет.
Харальд объяснял. Он очень любил технику и мог часами рассказывать про принцип действия всяких приборов.
– В общем, на этой инфракрасной штуке можно видеть все. И даже лучше, чем нормальным глазом. Тренируй это умение – оно тебе поможет.
Моя жизнь изменилась. Сначала, выходя из дому, я делал вид, будто иду на автобус до школы, а на самом деле брал такси до Пренцлауэрберг. Мы встречались там с Харальдом, сидели во двориках и болтали о всяком. Он покупал пиво, я ничего не пил, просто слушал. Подаренные деньги таяли, и я спросил у Харальда, как ездить к нему на общественном транспорте. Он сказал, что я должен ехать на том же автобусе, что и в школу, но в другую сторону, до конечной. А там он меня встретит и покажет, где пересаживаться. Так впервые я попал на Александерплац.
Хельсингфорсерштрассе
Вечером, среди остывающих стен и прохладного воздуха в Берлине есть теплые, магнитные места – телефонные будки. За толстым стеклом, металлическими или пластмассовыми перекладинами горит слабый электрический свет – интимное тепло тлеющей спирали. Люди, минуту, час, полдня назад заполнявшие собой будку, оставляют там кто свое дыхание, кто – жар трения резиновой подошвы о резиновый же пол, кто – бутылку пива, холодную, со стекающей обратно на донышко пеной.
Я позвонил ей из ближайшей к моему дому телефонной будки в тот вечер. От трубки пахло застарелым алкоголем и слегка горелой пластмассой, слышно было плохо, но голос на другом конце оставался таким же, как тогда, когда на следующий день после нашей первой встречи она звонила мне.
– Я неважно себя чувствую. Наверное, не смогу прийти…
– Ненадолго… Или… Давай я приду. Принесу что-нибудь. Лекарства там…
Она коротко засмеялась.
– Что ты, какие лекарства! Аптеки закрыты. И потом, у меня не прибрано – я не могу так принимать гостей.
Мы еще поговорили, и она повесила трубку. Я стоял в будке.
Она отказалась от моего посещения, но отказалась неуверенно, и я, стоя в будке, медленно прокрутил в голове весь разговор, вспомнил, как мы сидели в кино, и она говорила, что ей не скучно, когда было скучно, как ее низкий, насмешливый голос колебался, неестественно растягивая гласные, когда она говорила, что навещать ее не стоит. И быстро, само собой созрело решение все-таки зайти к ней. Я пошел в сторону Александерплац. В воздухе порхала цепенящая прохлада, как иногда по утрам бывало в моей ванной, асфальт остывал, двумя ледяными дорожками лежали в нем трамвайные рельсы. Люди на улицах попадались случайные и быстрые: они неожиданно появлялись из дверей домов и, взбивая воздух, в несколько шуршащих прыжков исчезали на другой стороне улицы. В пекарне возле Вайнмайстерштрассе я купил шесть пирожных, основательно помучив продавца турка, заставляя по очереди вынимать из стеклянного холодильника содержимое и показывать мне.
– Das ist auch gut, und das ist auch gut! – выстреливал он на своем чудном, словно разрезанном на куски и неправильно склеенном немецком. – Warum in Sonnenbrillen? Ziehe die Sonnenbrille aus, so siehst du nichts![22]22
Это хороший, и это хороший! Почему очки, сними, в очках не видишь! (Характерный для турок немецкий).
[Закрыть]
Я нюхал сжавшееся в объятиях холода тесто, застывшую неживую массу крема, быстро набиравшую в себя тепло слякоть варенья и выбрал наконец что-то похожее на десерт в «Невидимке». Турок облегченно завернул мою покупку в бумагу, ткнул в руку пластиковые ручки пакета – и я пошел дальше.
Дома с горящими, погасшими или еще гаснувшими окнами мелькали – я шел быстро. Воздух был как будто стеклянный и немного чужой, незнакомый; я раздвигал его, проходя по тихим улицам, спускаясь в гулкую трубу подземного перехода, проходя по Александерплац с ее лиственным шуршанием спящих деревьев и мерным электрическим гудением. Теперь я шел по огромной аллее, где мы недавно гуляли и где мне впервые повстречался броневик. Дома, кажется, были те же – я специально потрогал гладкий камень стены и стекло витрин. Другая сторона улицы тонула в прохладе ночи, ветер легко и ласково двигался, будто трогая поверхность огромного, спокойного моря, деревья поднимали тихое лопотание, похожее на звук далекой волны, и снова стихали – я плыл, и в ночном мире было мне много места.
– Сейчас, – говорил я себе, – этот дом кончится, будут деревья, потом снова такой же каменный бетонный дом – и тогда направо, а там я найду.
Воздух вдруг взорвался резким лающим звуком сирены, и мимо пролетела большая машина. Ничего, спокойно, сейчас я буду у нее, она обрадуется, у меня вкусные пирожные – поставим чай, мама говорила, надо много пить чаю, когда болеешь. Я повернул в боковую улицу, ноги мои гулко зашаркали по асфальту. Опять промелькнул кто-то быстрый, щелкнула замком дверь, и я еще прибавил шагу – странно и чудно было на этих улицах без людей. Вдалеке вдруг что-то треснуло как далекий фейерверк, потом бухнуло несколько раз, будто по железу. Стройка, подумал я, работают ночью.
Улица искривлялась, я шел, не припоминая, чтобы мы здесь ходили, и почему-то нисколько не волнуясь. Там был железнодорожный мост, мы проходили под ним – значит, ходят поезда, а их всегда слышно. Потом еще один мост, через реку – и реку я тоже почую за километр. И думая это, я вдруг почувствовал спереди что-то знакомое, но чего быть здесь не должно было, оно вдруг расправилось передо мной, и, чем ближе я подходил, тем становилось яснее: стена. Поезда, правда, где-то ходили, я слышал далекий перестук – и это было за стеной. Справа же я вдруг почувствовал неблизкое, но тревожное и неприятное шевеление. Что-то происходило там, и чем больше я прислушивался, тем яснее понимал, что там были люди. Я аккуратно двинулся вдоль стены, подальше от звука. Жизнь, ворочавшаяся за бетоном, была беспокойная и неприятная – происходило явно что-то такое, о чем мне знать не надо, но вместе с тем что-то знакомое, волнующее.
– Нацисты, – сказал я и сделал еще два шага вбок.
За стеной пахло темной расправой, но не такой, далеко не такой, как в подворотнях Пренцлауэрберг. Здесь не было пьяного дыхания, не было удалого гиканья – а была магнетическая осторожность и сдержанная сила, как у любовников, трогающих друг друга в ресторане под столом втайне от сидящих рядом жены и мужа.
В этот момент из-за стены раздалось несколько сухих хлопков, и следом тихая настороженная деятельность превратилась в бурю: кто-то бежал, раскачиваясь и хлопая одеждой, в мою сторону, а кто-то другой, за стеной, удалялся, спотыкаясь, гремя железом, падая и все же неуклонно исчезая.
– Володя, бляяяя… – донеслось до меня, и кто-то пролетел совсем рядом, рванулся, ударился об упругий борт притаившейся на другой стороне улицы машины.
– Садись, быстро! – услышал я русскую речь, такую странную и невозможную здесь.
Машина ожила, задрожала, взревела и унеслась.
Я еще долго стоял у стены, прислушиваясь. Вокруг все стихло – не шевелился никто; ничто не выдавало присутствие вблизи человека. Пробежавший мимо меня и уехавший на машине явно вышел из-за стены, значит, должна быть дверь. Я медленно двинулся в сторону предполагаемого конца бетонной панели, вскоре почувствовал слабый ток воздуха, а еще через несколько десятков шагов нашел огромный, неровный пролом. Ноги ступили на что-то бугристое и неудобное, должно быть, битый кирпич. Огромное пространство распахнулось передо мной, воздух, вспугнутый движением моих рук, разлетелся в стороны, и отражение его не вернулось. Наверное, что-то на этом пустыре все-таки было: железные штыри или остов постройки: безмолвная воздушная чаша была то там, то сям прорезана иглами холодного металла. А на земле, в двух шагах от меня, жило и дышало что-то небольшое и теплое. Я осторожно шагнул в его сторону, нагнулся – оно не двигалось, а только бесшумно выпускало неподвижными ноздрями теплый воздух. Не собака, подумалось мне, я вдохнул запах металла, резины и нагретого масла и осторожно протянул руку. Зверь был непомерно вытянутый в длину, с узким и быстрым телом. Нос его, липкий от масла, дышал жарко, до него было почти не дотронуться, но жар этот затихал и все меньше трепыхался. Над единственной ноздрей была длинная железная кость с отверстиями, она доходила зверю до спины, где начинались какие-то странные бугорки, углубления и наросты. Бока его были ребристые, почти рифленые, с буграми мускулов, рассеченные вдоль двумя тонкими щелями, из которых тоже сочилось остывающее дыхание. У зверя были, кажется, плавники, и он был ранен – железо переднего, изогнутого как рог плавника, было перебинтовано мягкой изолентой. Задний плавник был покрыт с обеих сторон деревянными пластинами, тоже ребристыми, с мелкой сечкой. Зверь был красивый, хищный, диковинный и грозный; он остывал и засыпал, словно утомленный долгой охотой. Я еще и еще раз трогал его, собирал воедино ощущения, формы, изгибы, оставшиеся на пальцах, я пытался вспомнить, где в прошлой зрячей жизни видел это. Образы приходили, расплывались, смешивались с поздними, так же порожденными касаниями и тепловой памятью: генератор, телевизор, броневик, корабль…. Самолет в сером небе черно-белой хроники, что-то роняет из-под брюха на землю, взрыв. Складывается, словно уходит в землю, превращается в пыль жилой дом. Люди бегут, нагибая головы, женщины прижимают сонных детей к груди; мутные волны, фигурки. Вот по битому кирпичу пробежал и прыгнул в окоп солдат, он тоже прижимает к груди, тоже уносит с собой…. я снова потрогал его, схватил рукой за гнутый плавник и вспомнил. Теплое, грозное чудище – посреди берлинского пустыря, в хрустальной ночи я держал в руках автомат, из которого только что стреляли. Где-то далеко стучали поезда, еще дальше шуршали одинокие машины, и совсем далеко сновали быстрые ночные пешеходы. А я снимал с себя пуловер и заворачивал в него мою находку, потом искал на земле пакет с пирожными и, отчего-то пригибаясь к земле, убегал обратно, откуда пришел: через железные ворота, через незнакомую улицу, через пустынную огромную аллею.
Часть II
I
Сигарета кончилась, огонек зашипел о фильтр и погас. Он с досадой воткнул короткий некрасивый окурок в пепельницу и машинально потянулся за пачкой. Эта была его третья сигарета зараз, выкуренная между глотками капуччино; его подташнивало, во рту стоял противный вкус, но он чувствовал, что больше ничего не остается, и снова закуривал свой «Сamel», равнодушно оглядываясь по сторонам.
Она сидела за столиком у окна и читала книгу, это был второй раз, когда он видел ее здесь. Сейчас он скользнул по ней взглядом, принялся изучать барную стойку и кофейную машину, потом снова перевел взгляд на нее.
Длинноволосый, хорошо одетый, часами просиживающий в разных кафе на Фридрихштрассе, он был писателем. Для русского писателя в Германии он неплохо устроился: делал переводы, писал статьи в русскую газету, иногда, на русских вечерах, читал свои «поэтические клипы» – белые стихи, подражание Хармсу, героями которых, однако же, были не старухи и не Петров с Комаровым, а вполне конкретные исторические персонажи, в большинстве своем политики. Его приглашали на различные культурные встречи, он делал доклады на тематических семинарах вроде «Судьба писателя в условиях глобализации», там он отыскивал русских писателей, приглашенных организаторами из городов-побратимов, выпивал с ними, рассказывал о жизни здесь, хвалил Берлин (очень интересный город, много культуры), потом напивался и начинал его ругать.
Он жил в Миттэ, не очень далеко от центра, и приходил сюда пешком почти каждый день: брал кофе, иногда круассан или даже «французский завтрак», сидел, курил, перелистывал записную книжку, отвечал на телефонные звонки или звонил сам, иногда доставал из кейса небольшую толстую тетрадку с абстрактным узором на обложке и делал наброски для будущей статьи.
Ее он заметил в прошлый раз потому, что она читала французскую книгу, читала внимательно, подолгу не переворачивая страницу и делая пометки на полях. Неброская, наверное, некрасивая, со слишком правильными, слишком бесцветными чертами лица, слишком тонкими прозрачными губами, слишком бледной кожей – отдаленно-декадентским, чем-то из времен черно-белых выцветших фотоснимков веяло от ее лица. Иногда она подзывала официанта, заказывала кофе, неизменно со стаканом воды – тогда длинные ресницы поднимались, большие глаза смотрели поверх книги, а тонкие губы приветливо, весело улыбались. Каждый раз, когда она отвлекалась от книги, он пытался понять, какого цвета у нее глаза, и не мог: слишком далеко или просто не успевал. Пару раз они встречались взглядом, она коротко и насмешливо смотрела на него, потом снова принималась за книгу. Он какое-то время по инерции смотрел на нее, потом снова переводил взгляд на кофейную машину.
Он думал о том, что, наверное, надо бы познакомиться, в конце концов ситуация к этому располагала, но он не знал, с чего начать, боялся потеряться, начать фразу и не закончить, поняв, что опять сказал не то.
Ему недавно исполнилось сорок три года, из которых пятнадцать лет он прожил в Германии, он знал женщин, и русских, и немецких, но если первых без труда мог привлечь напускной веселостью, эрудицией, своей творческой аурой и бесконечным пересказом всяких происшествий и баек, то вторых не понимал и терялся, когда очередной рассказ, вызывавший у Маши или Ани восхищение, заставлял губы Кристины или Моники расплыться в недоуменно-сочувственной улыбке.
Сейчас, вместо того чтобы подольше задержать на ней взгляд или хотя бы улыбнуться, он снова опустил глаза, вынул из кейса записную книжку и начал рисовать какие-то нервные штрихи. Хоть бы что-нибудь случилось в самом деле, думал он, короткое замыкание или авария на улице: машина врезалась бы в светофор, задела багажником окно кафе. Осколки, суета, легкая паника – лучше ситуации для сближения не придумать. Ручка скользила по бумаге, постепенно заполняя всю страницу диагональными линиями. Одинокая девушка за столом, с книжкой. В России, думал он, в России я бы, ни на минуту не задумываясь, подошел, сел за столик, пошутил бы, спросил о книге. Что за книга, кстати?
Он сидел справа от девушки, так, что можно было видеть только заднюю часть обложки – белую, с черными буквами, наверное, выписками из рецензий. Напрягаясь, он мог увидеть слова – по-французски он не понимал. Лист в записной книжке тем временем стал почти сплошь черным. Он с досадой перевернул его и на новой странице нарисовал небольшой кружочек.
Девушка по-прежнему сидела, углубившись в книгу. У нее был такой вид, будто ей был решительно никто не нужен: она посидит, дочитает книгу, заплатит за кофе и уйдет. В прошлый раз она сидела здесь три часа. На ее лице не отражалось ни малейшего напряжения, напротив, отрешенность и расслабленность лежала на его тонких чертах.
Он раздавил в пепельнице окурок и решил с новой сигаретой повременить. Побродив глазами по кафе, он снова посмотрел в свою книжку, пририсовал к кружочку сверху что-то вроде толстого короткого бутылочного горлышка и в нерешительности оглядел рисунок. Девушка сделала глоток кофе, зевнула, подвигала плечами, как бы разминая их. Он поспешно пририсовал к бутылочному горлышку закорючку, увенчанную большой неровной звездочкой со множеством лучей – получилась бомба с горящим фитилем. Немного подумав, он написал внутри бомбы: «Я хочу тебя трахнуть» и быстро перевернул страницу.
Девушка вдруг встала, положила на стол раскрытую книгу обложкой вверх и направилась в сторону уборной. Когда она проходила мимо его столика, он смотрел на нее и решил улыбнуться, но в последний момент отвел глаза и ее лица не увидел. Когда девушка исчезла за дверью, он немного привстал из-за своего столика и посмотрел на оставленную книгу. Andre2 Makine «Le testament franзais». На обложке была фотография странного человека непонятного пола, в шубе и большой меховой шапке. Задний план фотографии был белым и размытым, но было понятно, что человек стоит в заснеженном лесу. Французские уроды, подумал он с неудовольствием, в вашей Франции снег выпадает раз в пять лет, а гляди-ка ты: разоделся, корчит из себя сибиряка!
Он вспомнил про другую французскую книгу, которую прочел недавно, конечно, в переводе – «Элементарные частицы» Уэльбека.
Девушка вернулась за столик, взяла книгу и снова принялась читать. Он смотрел на ее тонкий нос, бескровные щеки, длинные сероватые волосы, думал, что она, наверное, пахнет, как его бывшая жена, как пахнут, должно быть, все немки. Еще немного посмотрев, он положил записную книжку на колено, взял ручку и не торопясь вывел в середине страницы: «Deutschland gehoert den Deutschen!».[23]23
Германия для немцев.
[Закрыть]
В течение следующих дней он неоднократно открывал записную книжку на этой странице. Открывал немного с опаской в «Русском доме», в кафе, оглядываясь, вдруг кто-то прочтет из-за плеча. Один раз даже достал книжку в метро, когда в вагоне было мало народу, и никого не оказалось рядом. Убедившись, что никто не видит, он быстро пролистывал первые страницы – набросок к репортажу об уличных музыкантах Берлина, отрывок стихотворения, косые черные штрихи через всю страницу, бомба с «Я хочу тебя трахнуть» и останавливался. Там, начиная от середины, под «Deutschland gehoert den Deutschen» громоздились неровные, много раз перечеркнутые и исправленные строчки немецкого текста. Несколько раз он порывался выдернуть страничку, но в последний момент передумывал. Из-за этой странички он, обычно спокойный, становился нервным и взвинченным, делал резкие ненужные движения, неожиданно вскакивал с места в метро, когда ему не надо было выходить, и иногда шевелил губами, беззвучно повторяя: «Мне сорок три года, мне сорок три года».
День комкался. В «Русском доме» у него не приняли статью, просили убрать несколько абзацев, и он, обычно умевший настаивать и «проталкивать» любой материал, отсутствующе сказал «хорошо» и выбежал в коридор. По дороге в Шарлоттенбург, на встречу с организатором очередного русско-немецкого культурного каравана, он обнаружил, что забыл свою последнюю книгу, которую хотел представить как образец своего творчества. Организатор, безупречно одетый красивый седой немец, больше похожий, впрочем, на итальянца, сухо выслушал историю о забытой книге и спросил, нет ли чего-нибудь другого.
Писатель суетливо покопался в кейсе, оттуда на него укоризненно смотрели скомканные листы и листочки, журналы и карманные книжки серии «Reclam», наконец достал сборник – антологию «Берлинская лазурь» и показал страницу, на которой были напечатаны три его «поэтических клипа», по-русски и по-немецки. Организатор повертел в руках тонкий, отпечатанный на плохой бумаге сборник, пробежал глазами первые строчки клипов: «Der nackte Lenin sitzt am Fenster, der betrunkene Stalin singt «Marcelliese»…»[24]24
Голый Ленин сидит на окне, пьяный Сталин поет «Марсельезу».
[Закрыть], отложил в сторону и сказал, что культурному каравану как раз очень не хватает представителей радикальной современной поэзии и что они с радостью пригласят его принять участие во встречах и чтениях. При этом было бы неплохо, если бы он прочел доклад на тему нового искусства, так, чтобы участники встречи смогли более осмысленно слушать его стихи.
Он любил делать доклады о современном искусстве и всегда радовался подобным предложениям. Он это любил даже больше, чем читать свои тексты – рассуждать о концепциях, мировоззрениях и энергетических потоках, обрушивающихся на творца из глубин мироздания и перерабатываемых им в атональную музыку, предложения с ломаными грамматическими структурами или абстрактную масляную мазню. Теперь же все это впервые показалось ему странным и лишним: и доклады, и «Берлинская лазурь», и караван, и даже этот безупречный немец-итальянец: в кейсе, огражденная от чужих глаз блестящей кожей и охраняемая хромовыми замочками с цифрами, лежала его записная книжка, а в ней была страничка, перечеркивающая всю эту чушь раз и навсегда.
Думая об этом, он рассеянно согласился на доклад, пожал руку организатору и вышел на осеннюю улицу. Дела были, кажется, сделаны. Оставалось одно маленькое дельце, очень простое и безобидное, но почему-то приводившее его в нерешительность. Он оглянулся, пробежал глазами по углам и окнам домов, пытаясь сориентироваться. Постояв с минуту, неуверенно пошел направо – кажется, там был нужный магазин.
Шарлоттенбург казался тихой провинцией, маленьким сателлитом города. «Болотце», говорил он обычно друзьям, переводя разговор на свою квартиру в центре богемного Восточного Берлина. Тем не менее он не торопясь, нарочито замедляя шаг, шел по улице между уютными довоенными домами, полукруглые арки и барельефы которых отдаленно напоминали ему Петербург. Здесь почти не было кафе, магазинчики были маленькими и безлюдными, и продавцы, наверное, знали всех окрестных жителей по именам. «Мне сорок три года», – подумал он на этот раз спокойно и остановился перед магазином «Technik Computer A&V». В витрине стояли пыльные телефоны, компьютерные мониторы и спутниковые антенны, продавец, молодой крепкий парень с крашеными волосами, сидел за компьютером и напряженно смотрел в экран. Судя по бликам, отбрасываемым на его лицо, картинка на экране быстро двигалась. Играет, подумал писатель и осмотрелся еще раз. На город опустилась приятная прохлада, окна и балконы смотрели на него, словно приглашая войти. Из-за угла вышла девушка в юбке и коричневых колготках, с собакой на поводке. Длинные светлые волосы девушки были собраны в хвостик, глуповатые, словно удивленные глаза смотрели из аккуратных прорезей в матово-солярном загорелом личике. В носу у девушки блестело маленькое колечко. Он посмотрел на приближавшуюся девушку, отметил про себя, что это колечко – невероятная гадость, но почему-то именно из-за этой гадости хочется подойти к ней вплотную, поймать за талию и целовать долго-долго, глубоко втыкая язык в теплый мокрый тоннель между губами. Он еще раз взглянул на девушку и неуверенно толкнул дверь магазина.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.