Текст книги "Дети новолуния"
Автор книги: Дмитрий Поляков (Катин)
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
– Я этого не говорил! – вскрикнул Викентий Леонидович, как от боли.
– Говорил, говорил. И не только это. Ну что вам стоило отказаться, сказать – нет, не возьму. Ведь не посадил бы я вас за это, не отправил бы в ссылку. Но вы брали! Потому что жизнь проходит. Потому что надо же как-то семью кормить, дом строить, а всё дорого и на всех не хватит. Надо же что-то успеть, чтоб тебя видели, слышали, завидовали, на худой конец. Вот, мол, каков я, уважаемый человек, с властью на короткой ноге. Эх вы! Совесть вы наша народная. С брёвнами в обоих глазах.
Пристальным взглядом старик окинул вдруг как-то обмякшую фигуру Скворцова. Тот стоял, повернувшись спиной к отворённому окну, в которое щедро вливалось утреннее осеннее солнце, отчего лицо его оставалось в тени, и только нос блестел капельками пота. Рука с пистолетом, закрепившимся на указательном пальце, безвольно повисла. Дышал Скворцов тяжело и часто.
– Никогда не исповедовал я сервильность, – промычал он под нос.
– Да ладно вам! Если б можно было, вы только речи на митингах говорили да строчили записки с программами, как нам обустроить Россию. А кто бы клыки показывал тем ребятам в погонах, у которых руки чесались свернуть тонкие ваши шеи? И вы нашли, вишь ты, такого: этот сделает, а там поглядим! – со всей нахрапистой мощью своего странного, непостижимого обаяния продолжал наседать президент. – Да, я делал грязную работу за всех за вас! Да, у меня хватило нервов брать на себя ответственность! Вы думаете, я не понимал? Вам хотелось, чтобы не понимал. Но тут вы просчитались. Вот вы спросили, чего это я деда вспомнил? А я-то его никогда и не забывал. И в те дни – тоже, когда только по Москве сто семьдесят пять городовых положили, не считая раненых. Попади в милиционера кирпичом – такая уличная игра. Пальба с чердаков – и того хуже. И уж дьявол его разберёт, кто это всё провернул! А вы не знали? Ну да, это подпортило бы образ нашей бескровной революции. Тогда бы она не была уже такой бархатной. Вам хотелось, чтоб всё было гладко, красиво, как в кино показывают: полтора часа напряжённого сюжета – и счастливый конец. А кровь, кишки, пробитые головы, обман, воровство, торг, наконец, закулисный – это уже не бархат и не шёлк, это тень на чистые идеалы! И как, по-вашему, мне поступить надлежало? В память о дедушке моём?!
Он надвинулся совсем близко, и Скворцов почувствовал на лице у себя летящие с губ старика брызги. Или то был мороз по коже?
– Подумаешь, дело – высадил парня на трассе! Он спокойно на попутке в город приехал! – буквально проорал старик.
– Не понимаю… какого парня?..
– Какого! Как в посёлке у нас картошку по осени с полей в общие погреба ссыпали, чтоб потом год жрать, так по сию пору и сыплют! На тех же деревянных тележках возят, что и семьдесят лет назад! Все, поголовно! Впрягаются в тележку и везут! У нас тут Интернеты, вишь ты, микророботы, а там ничего не меняется: осень, картошка, погреб. Сам видел. И ничего тут не поделаешь. Можно свалить верхушку, режим поменять, головы поотрывать, кто заслужил, конечно, можно – но жизнь исправить, вот так, чтоб до самых сибирских погребов, это практически другое дело! Этому мы не обучались и не ставили ни на первое, ни на двадцать первое место среди насущных задач! Всё на живца, будто заново родились, впервые. Через колено ломали, разруху. А как иначе? Первопроходцы не строят дворцы с фонтанами. И прощалось! Прощалось!! Вы же и звали меня на бруствер, покрывали любой перегиб, когда видели в нём сообразность цели. И с гособлигациями помалкивали, когда народ наш присел ох как низко, и по Сосновскому ни звука, на всё глядели сквозь пальцы. Вы хоть отдавали себе отчёт, что сами – сами! – изолировали меня? Устранились, увлеклись, погрязли в декларациях, собраниях и коллективных письмах! А мне предложили плавать среди акул. Но я нашёл с ними общий язык! Ведь с акулами как? – поменьше рыпаться, чтоб не раздразнить у них аппетит. Так и рождается новая аристократия! Для неё вы свадебный генерал, а я фельдмаршал, правда тоже свадебный. А когда я вынужден был пойти на непопулярные меры, никого не оказалось рядом. Никого!! Так что ж это, господа хорошие?
«А усы у него сивые», – свистнула никчёмная мысль в кружащейся голове Викентия Леонидовича, и, словно ребёнок, закрывающийся руками от ветра, он выдавил из себя отчаянно:
– Но мы же не знали… не знали и… что вы… начнёте войну.
– Вот как? И значит, вы ни при чём? – Он по-бычьи пригнул голову и с интересом уставился на Скворцова. – Не было бы этой войны, где была бы армия, спрашиваю я вас? Чем бы она занималась – большая, сильная, отстранённая от дел, обиженная вами армия?! – печатно прорычал президент, подняв кулаки кверху.
– По-вашему, так выходит, что всё, что ни делалось, всё делалось нам же во благо? – ужаснулся Скворцов.
– А как же, друг мой, а как же? Вам, образованным людям. Соли земли.
– Господи боже…
– Не допусти́те реванша, господин президент! Свобода в опасности! – только и завывали вы и вам подобные. Защитите завоевания! Удержите ястребов! А как? Как удержать-то? Резолюциями? Уговорами? Или молитвами? И тут вы, как правило, поджимаете губки, мол, догадайся сам, реши, а мы помолчим покуда. Ах, чистоплюи вы гладкие! А главное, чуть что – как же так? мы ж не знали! Да всё вы знали! Всё. И помалкивали – как раз именно там, где было надо. А я, разве мог я не оправдать надежд и ожиданий нации? Тем более что я – человек без совести и принципов!
– Подождите. Я ведь не то имел в виду. Я не говорил… Я только хотел сказать, что система… я не сказал, что это только вы… может быть, я не прав, но опять же появилась эта административно-тоталитарная система, которая практически неотличима от того, что было, с чем боролись, боролись… И нищета ещё, и коррупция эта… Я не говорил. – Голос Викентия Леонидовича предательски дрожал.
– Вы сказали то, что сказали. И я… – он выдержал паузу, – принимаю все ваши обвинения!!
Пистолет упал к ногам Викентия Леонидовича.
11.50Старик обернул рану на ладони бумажной салфеткой, и вид его сразу сделался несколько подраненным. Он обошёл полукругом совсем как-то стаявшего Викентия Леонидовича, который, казалось, врос в пол и утратил дар адекватного восприятия реальности, задержался возле окна, глубоко вдохнул крепкого сентябрьского воздуха и, помолчав, произнёс сурово:
– Да, вы правы. Я виноват. Слишком виноват, чтобы оправдываться. Всё, что вы сказали, соответствует правде. Думаете, не тяжело мне вспоминать все эти уступки, враньё, компромиссы кровавые, которые и привели к тому, что в день семидесятилетия вы пришли сюда, чтобы меня застрелить? Думаете, не вспоминаю я солдатиков, отправленных на убой только потому, что не повезло им с родителями – обычными работягами без денег и блата – и эти рыла вощёные, для которых они погибали, чтобы жрать было слаще да спать мягче? – Он ссутулился, тяжело перевёл дыхание и с трещиной в голосе вымолвил: – Я мужик. Простой сибирский мужик. Я вырос там, откуда не поднимаются. Мать моя – швея, отец – потомственный алкоголик, бил меня, стервец, пока я ему не ответил. Жизнь заскорузлая, трудная. Бура, у нас говорили. Уж это всё я отлично помню. Дома деревянные были. Удобства, кто в ведро, а так – на дворе. И вода в колонке. – Он точно всматривался в своё прошлое остановившимся взглядом. – Народ работный, грубый, простой. Если прораб, то груздь, вершина допустимого. Или майор тоже. А уж завскладом или какой районный чин – совсем. Значит, в люди вышел. А можно и по уголовной линии. Был у нас один, дядя Миша, фронтовик, круглый год в телогрейке ходил, подойдёт, бывало, ко мне, на глаз взвесит: «На зоне бугор будешь». Вот тебе и дорога, и выбор: хочешь – прямо, а хочешь – накривь, всё сгодится, и губернаторство моё – это почти как американская мечта. Но я пришёл в эту жизнь и подмял её под себя. У вас широкое воспитание. А меня, знаете, однажды Фишер в Потсдаме взял под руку и спрашивает: не правда ли, пейзаж буколический? А я не знаю, что ответить, слова такого не знаю. По мне, буколический – так это если куст квадратом. Или буклями, черть-ие. Ну, согласился, конечно. Буколический, говорю, пожалуй, если отсюда, где мы стоим, а ближе, пожалуй, и не буколический, возможно. И так всю жизнь. До сих пор не понимаю, каким ножом какую рыбу есть полагается. Я её вообще руками люблю. У нас ведь знаете, как люди жили – соседями, то есть почти как родственники. Выйдешь, бывало, поутру на турник размяться, так такого наслушаешься. Из всех окон – своя жизнь. И кто с кем подрался, кто кому глаз выбил, кто у кого рубль занял, и кого обрюхатили, и кто, вернее всего. И никуда оттуда не вырваться, как высадили всех – лесом. Вот и расти тут. Тут твоё место, а там как хочешь. Грязь, конечно, свинство. Так что не был я вознесён на вершину, это теперь возносят, я взобрался на неё по старинке, сам, как непрошеный гость, отбиваясь локтями и зубами. А вы думали? – сверкнул он вдруг вспыхнувшим глазом. – По биографиям кем-то написанным небось судили, по книгам как бы моим лживым. – Он рванул на себя дверцу книжного шкафа, выхватил оттуда пачку книг. – Вот они! Биографии, размышления, мемуары. И ничего из них вы не узнаете: ни как жил, ни что думал, ни как любил, дрался, пил, ни даже как власти хотел, ничего! Одна ложь, ложь! Враньё!! Они отняли меня у себя!! Отняли молодость, мать, двор, друзей, мои мысли, тревоги, сомнения, жизнь! – Он размахнулся и с силой швырнул книги на пол и в приступе ярости принялся топтать их. – Вот! Вот! Вот вам! Вот! – Седая чёлка прилипла к мокрому лбу. Он стал задыхаться, пока наконец, наподдав ногой истоптанный, измятый альбом, не утих, пригладил волосы и сел в кресло. Не дав себе передышки, сказал с горечью: – Правду говоря, из двух вариантов отношения к себе – ненависть или восторг – я бы всегда выбрал первое!
Чего угодно ожидал Викентий Леонидович от некогда могущественного лидера, только не покаяния. В покаянии было нечто приземлённое, обезоруживающее, близкое каждому образованному человеку, для которого в каиновой печати видится не проклятие, а индульгенция. Ему вспомнилось, как, стоя на коленях перед покойной женой, он умолял её простить измену, как плакал и унижался и обещал всё вернуть и забыть и начать заново, и даже в эту минуту не мог отвлечь мысленного взора от свежего торса своей ученицы, как был потрясён и раздавлен, когда жена тоже опустилась на колени и провела рукой по его волосам, и простила, простила, а на другой день он вновь был в объятиях молодой любовницы, жгуче переживая свою слабость и ничтожество. Ему было досадно на себя и стыдно, что его простили, тогда как следовало дать ему пощёчину, плюнуть в него, наговорить множество слов, от которых стало бы ещё нестерпимее и горше, но которые оправдали бы его в последующих неизбежных изменах и предательствах; что оставил её одну, оттолкнул, не сказав ни слова, обрёк на мучительные сомнения. Что это, его сущность?
– А братец мой, между прочим, туда и канул, в колонию общего режима по хулиганке, так что я его вычистил из анкет, такие были условия. Слышали про него? Нет! Вот-вот, – продолжал президент. – И даже детей своих воспитал не как следовало, а с сыном так и вовсе, оболтус вырос. Смотрю и сам не понимаю, как такое могло получиться? В банк посадил, он там, как на галерах, отбывает, а в голове одни вечеринки… Неужто вы и впрямь считаете, во мне нет ничего человеческого? Что я не думаю о тех временах как о своём поражении? Как вы ошибаетесь!
– Я не-е… – выдавил из себя Викентий Леонидович.
– Что? – Старик стоял уже перед ним, всматриваясь в него ставшими на миг едко колючими глазами. – Пришли, чтобы взвесить мои грехи? Тогда уберите ваши аптечные весы – с ними всегда мухлюют. Тащите сюда вагонные, крановые, платформенные, такие, чтоб выдержали!
– Я вас не понимаю… весы… Кто не безгрешен?
– Вот все о свободе какой-то трындят, мол, свободу похоронили, – говорил старик, опять возбуждаясь, говорил взволнованно и воодушевленно, с болью. – А то, что похоронили десятки тысяч людей наших – в войнах, пьянстве, нищете, – это как?! А я вам скажу – лезвием по сердцу, вот как! И не прошу я ни у кого прощения. Не надо. Я виноват, виноват потому, что я, простой мужик, не смог стать изощрённей Талейрана. Хотя и старался. И загнал – и себя, и страну… И проиграл.
Вдруг он закрыл лицо руками и замер так беззвучен, недвижим, и можно было подумать, что ему не удалось сдержать набежавших слёз.
Стоявший до сей реплики как истукан Викентий Леонидович встрепенулся, судорожно втянул воздух, испытывая какое-то непонятное внутреннее раздвоение, и неожиданно для самого себя вдруг шагнул к президенту, вытянув руки, будто кто-то суровый и правдивый уверенно подтолкнул его в спину.
– Нет, нет, это не так, – придав бровям страдательный изгиб, не понимая себя, выпалил он. – Вы не виноваты. Так сложились обстоятельства, что, может, окажись на вашем месте какой-нибудь другой человек… дрянной человек… с тираническими задатками, мы вряд ли бы имели хотя бы даже те достижения, которыми всё-таки сегодня можем уже гордиться…
Старик отнял руки от раскрасневшегося лица.
– Какие достижения? О политике судят по глобальным результатам.
– А я и говорю о глобальных результатах. Свобода слова – это не пустой звук, и трудно будет вернуться назад, в прошлое… Свобода предпринимательства, собраний… зря вы так… Вообще – свобода!
– Вы знаете, с этими вещами все настолько сжились, что вряд ли кому придёт в голову отождествлять их с моим именем.
– Но мне-то пришло!
– Вы всегда оставались моим сторонником, Викентий Леонидович. А сколько врагов я нажил за эти годы?
– Только посредственность не имеет врагов, господин президент.
– Таких дров наломали…
– Вы были первым! Никто до вас не сталкивался с подобными задачами. Никто не оставил инструкций по устранению левацких хунт, захвативших власть в огромном государстве. Мы же не в Латинской Америке живём! Когда идёшь по целине, недолго и провалиться. Важно не утянуть за собой страну, выкарабкаться и двигаться дальше. Никто не посмеет сказать, что вы не справились с этой задачей.
– Не знаю. По мне, так не справился. И эта мысль постоянно грызёт меня изнутри. Именно поэтому я отказался говорить с прессой, именно поэтому отринул сегодня все эти неискренние поздравления. Довольно того, что меня пока не ставят к стенке.
– Подождите, господин президент. Вы не должны так думать… Выслушайте меня. Поверьте, все порядочные люди считают, что вы максимально делали свою работу, прямо и честно выполняя, так сказать, усилия до успеха… я выражаюсь немного коряво… Но вы понимаете? Что и говорить, ну не повезло нам с экономической конъюнктурой – так это во всём мире так сложилось. Нефтяные цены, слабый доллар… да и в общем-то инфляцию породила хунта, а не ваша администрация… Ну, не повезло…
– Некоторые говорят как раз обратное.
– И потом, вам удалось сломать хребет ненавистной хунте. Да одного этого довольно, чтобы ваше имя было выбито золотыми буквами в истории.
– Ну да, ломать – не строить.
– Вы были загнаны в угол. Обстоятельствами, врагами. Всеми нами!.. Да на ваших похоронах хор Большого театра ещё петь будет, вот увидите! – Викентий Леонидович запоздало понял, что выдал бестактность, и густо покраснел, но в наступившей тишине осипший голос старика прозвучал вполне миролюбиво:
– Ну да, и ансамбль «Берёзка» плясать, на могилке, – несколько натужно хмыкнул он. – А по мне, хоть за ограду собакам бросьте – какая разница?
– Я имел в виду ваши заслуги… настоящие заслуги, которые оценят позже… поймут… Большое видится на расстоянии…
– Нет, нет…
– Да!
– Нет, нет.
– В силу разных причин… может быть, из-за времени, из-за особенности человеческой природы – и по нашей вине, да-да, по нашей вине тоже – вы оказались в безвыходном положении, практически в одиночестве.
– Ну почему, у меня были возможности для манёвра, которыми я не воспользовался.
– Просто соратники ваши наелись, господин президент, – продолжал настаивать Скворцов с замиранием в сердце, честно холодея от ужаса. – Нравы канцелярии вашей мне хорошо известны. Как вы знаете, может быть, я довольно долго работал там. Расценки по лоббированию всего, что есть на свете, можно было на входе вешать: от лицензий на вывоз за границу всякого лома до освобождения из-под стражи. Будем честны друг перед другом: то, что творилось у вас под боком, питалось исключительно… вашей порядочностью, и творилось как раз именно вашими же соратниками, которым вы безраздельно доверяли… Именно вас-то и обманывали! Обманывали в лучших побуждениях, подло, нагло… Так что все мы виновны в произошедшем. Мы все, коллективно…
– Нет.
– Да, господин президент!
– И всё-таки нет, Викентий Леонидович, нет, не по мне это, никогда не переложил бы я собственную ответственность на некий абстрактный коллектив. Нет! В Древнем Риме если политик не оправдывал ожиданий народа, он принимал яд или предлагал заколоть себя своим товарищам. Или вскрывал вены на руках. Но он не мог больше жить! – На лице старика отразилась роковая решимость. – Я сибиряк! Мне хватит мужества в день своего юбилея признать, что я, свободно избранный президент страны, действительно повинен в том, что утратил связь со своим народом и не сумел вовремя отделить его интересы от корыстных интересов кучки прохиндеев, окруживших меня со всех сторон. Меня изолировали, но… Я виноват. Точка. – Казалось, старик вдавился в своё кресло, руки его крепко вцепились в подлокотники. Видно было, как тяжело ему говорить, но тем не менее он сказал: – А теперь стреляйте. Вспомните, зачем вы здесь, и стреляйте сюда. – Он откинул край кофты и указал на грудь. – Стреляйте. Это будет поступок друга.
Пол закачался под ногами Скворцова, и он вынужден был плюхнуться в кресло рядом с президентом, чтобы не упасть. Сплетя пальцы в какой-то невероятный узел, он захлебнулся:
– Да что ж вы такое говорите, господин президент! Да я… – Он прикусил зубами свой кулак. – Господи боже мой, какая ошибка! Какая роковая ошибка! Как я мог? Что делать? Что же делать? Что это, помрачение рассудка?.. Мне нет оправдания. Боже мой!.. Простите меня, если можете, простите, я… Впрочем, нет, нет, не то… – Викентий Леонидович вырвался из кресла и кинулся к окну, словно намеревался выброситься из него. Там он беспорядочно заметался на одном месте, затем присел, близоруко пригнулся, вытянув шею, и рывком схватил лежавший на полу пистолет. Президент удивлённо вскинул брови, глаза забегали, и интуитивно вжался в кресло.
– Что это со мной такое? – на мгновение замешкался Викентий Леонидович, точно в дурмане, но быстро спохватился: – Ах да! Конечно!.. Маленький тёплый палисадник… – лицо его оплелось безумной рассеянной полуулыбкой, – крыжовник, скамейка, сирень… всю мою жизнь… и внуку теперь не расскажешь… да… Вот и всё. Кончено! Господин президент, – Викентий Леонидович решительно выпрямил спину, – я полностью понимаю свою ошибку. Я ошибся… Кто бы мог подумать?.. Но это фактически предательство. Такое не прощается. Я ошибся, и я отвечу… Однако, прошу вас, помните, знайте, что никогда, никогда… – Тут он задохнулся, схватился за голову, однако сумел удержать наплывающую слезу. – Есть поговорка: упаси меня Бог от друзей, а с врагами я справлюсь сам – это, может быть, про меня… то есть… ну вы поняли… Но я не желал, господин президент, не хотел… я не думал… это от горя, от горя… Помутнение рассудка… Понимаете, когда с утра до вечера сидишь в пустой квартире и думаешь, думаешь, думаешь, всё ищешь хоть какой-то выход, в голову и не такое придёт. Никого не осталось. Из Новосибирска звонят иногда… но это далеко… а тут… Нет, я не оправдываюсь… нет… я права не имею, я должен… – В припадке молниеносной решимости он вскинулся и выкрикнул: – У меня тоже есть своё мужество!.. Куда… куда, вы говорили, надо целить? В голову или в сердце… – Он криво приставил браунинг к груди и закрыл глаза. – Смысла нет… – прошептал Скворцов одними губами. – Больше нет смысла…
12.15В закипающей тишине нелепым диссонансом зазвучала бравурная мелодия, донёсшаяся из недр дома. Президент перевёл дух и молча уставил холодный взгляд в гостя, который, казалось, вот-вот готов был спустить курок. Не повернув головы, он точным движением руки взял лежавшую на столе трубку, раскурил её, пустил облако дыма перед собой и тяжело поднялся из кресла. Принялись бить и били с заминкой двенадцать раз из своего угла ганзельские часы, и всё время, пока они били, старик поднимался с кресла, стоял, затягиваясь дымом, осматривал гостя отстранённым взором, каким скульптор осматривает своё незаконченное творение, затем шёл к нему, натужно сопя, тяжким, но крепким шагом, и на последнем двенадцатом ударе, приблизившись на расстояние кулака, мягко взял и отвёл руку с дрожащим пистолетом в сторону.
– Не надо, – промолвил он жёстко, опустив глаза, и добавил не сразу: – Это лишнее.
Затем он отпустил эту руку, которая сразу упала вниз, выронив пистолет, и медленно подошёл к окну. В лицо било прямое солнце. Предельно остро и плотно ощутил он этот обманчиво весёлый, остывающий свет. К семидесяти годам ему не изменило ни одно из пяти человеческих чувств. А зрение и слух были вообще великолепны. Гулко и на удивление ритмично долбил в лесу дятел, нисколько не тревожа звонкую перекличку пернатых. И небо понемногу промывалось румяной лазурью.
Скворцов как-то и вовсе поник и осунулся. Стоял и жмурился, как человек, всю жизнь не снимавший очки.
– Этот дятел колотит уже несколько дней без устали, похож на меня, бродяга, – заметил старик, всматриваясь в глубь леса. – Очень хочется его выглядеть. Представьте себе, в хорошую ночь отсюда можно видеть ковш или как его, черть-ие, медведицу, что ли, я не разбираю… Слышите? – оживился вдруг он и вмиг просиял расчудесной своей залихватской былой улыбкой, точно сменил моментально одну маску на прямо противоположную, как будто ничего не случилось. – Нет, вы слышите? Пам прам-пам-пам прам-пам-пам прам-пам-пам! Это же «Рио Рита»! Помните?
– А? – вскрикнул-вздрогнул Скворцов, поджав плечи.
Старик легко повернулся на месте и тапками по паркету, как на коньках, поехал в направлении тёмно-зелёного шкафа, выполненного в стиле послевоенного арт нуво, напевая вполне беспечно: «Пам-пам, Рио Рита, пам-пам пам-пам пам-пам, Рио Рита!»
– Ну что же вы стоите? – крикнул он Скворцову, абсолютно игнорируя очевидно плачевное состояние гостя, и поманил рукой к себе. – А ну-ка, давайте! Давайте, давайте, идите сюда! Я вам кое-что покажу.
Ещё не пришедший в себя от перенесённого шока Викентий Леонидович среагировал на призыв автоматически и, судорожно передвигая негнущиеся ноги, направился было к президенту, когда тот ровным голосом, точно ремарку в пьесе, бросил:
– Предметик свой возьмите.
Так же автоматически Скворцов вернулся, подобрал браунинг, сунул его в карман пиджака, который сразу провис на сторону, и возобновил движение с заиндевелостью человека, описавшегося на морозе.
– Вот смотрите, – заговорщически сказал старик, когда Викентий Леонидович наконец оказался рядом, и выдвинул ящичек в шкафу. В ящичке находились чётки, непочатая бутылка коньяку, потёртая медаль на выцветшей ленте, сушёная птичья лапка и несколько виниловых грампластинок.
– Видите? – спросил старик азартно.
– Ч-что? – выдавил из себя гость, вконец потерявший суть событий.
– Моё прошлое. Вот оно, – сказал старик шёпотом, сунул трубку в рот и приложил палец к губам. – Маленькая тайна. Не подумайте, я не коллекционирую фетиши, всё это ссыпано здесь случайно и не мной. Кроме коньяка, разумеется. Медальку я получил по боксу на новосибирских студенческих соревнованиях, не помню даже, какое место – на ней почему-то не выбито. Нос, видите, в двух местах сломан? Там. Эта тотемная лапка – голубиная. Я ж гонял голубей в юности, да-а, имел собственную голубятню. Считалось, что у лучшего сизаря, когда погибнет, надо высушить лапку и сохранить её в качестве амулета. А что за голуби были у нас, бог ты мой! Чистое золото, а не голуби! Дрались за них, на последнее у барыг выменивали. Был у меня сизрик, красавец, каких свет не видывал, пёс не так предан, я его изо рта поил, как канарейку. Голову ему свернули ночью. За то, что девку соседскую спортил и не сознался на толковище. Чуть не покатился тогда я по уголовной линии, хотели судить, что челюсть братцу её своротил, да мать отстояла, батрачила на них, выхаживала. Да-а. А во время войны съели всех моих сизарей. Так и запер я голубятню.
Скворцов одервенело смотрел в рот старику, испытывая наплывами то ужас, то умиротворение, однако в какой-то момент он начал понимать, по крайней мере, содержание того, о чём со сладкой жутью непонятно зачем повествовал президент, и неожиданно для себя спросил:
– А чётки?
– Да подарил кто-нибудь. Может, в Ватикане, а может, наш патриарх, не помню, – отмахнулся старик. – А коньяк, дорогуша вы мой, это не простой коньяк, это завязанная бутылка. Пять лет назад я у ней горлышко секретным узлом завязал и спрятал, и с тех пор – ни-ни, ни капли в рот не взял. Вот какая это бутылка. – Глаза у него сверкнули металлом, как у кота на птичку. – Это отличный коньяк, коллекционный, из лучших подвалов Шаранта, в бочках выдержан из лимузинского дуба – слышали? – такой не пьют, им как озоном дышат. Смотрите, каков цвет – а? – огонь, лава! Вот его-то мы с вами сейчас и попробуем непременно, – закруглил он просевшим голосом и буквально рванулся к полкам, на которых стояли всевозможные вазы, вазочки, кружки, стаканы, чарки, схватил две рюмки и жестом фокусника выставил их камине.
– A-а… э-э-э… – затряс головой Скворцов, но было поздно.
Старик умело вскрыл завязанную бутылку и разнёс по рюмкам. У него не осталось и тени сожаления насчёт визита гостя.
– Праздник сегодня у нас с вами. Праздник, – сказал он проникновенно, пристально глядя в душу своему гостю. – Можно.
Проглотили по рюмке. Старик пособил, ладонью поддержав рюмку Скворцова за донышко, когда тот намеревался ограничиться одним маленьким глотком.
– Жаль, закусить нечем, – сказал он, наливаясь благодатью. – Жена с чаем где-то запропала. А признайтесь, Викентий Леонидович, хорош коньяк-то?
Вместо ответа, Викентий Леонидович энергично затряс головой, поскольку коньяк с непривычки перехватил дыхание.
– Погодите, здесь орешки где-то были. – С элегантностью комода старик подхватил стоявшую на столе вазу с орешками и сухофруктами, заботливо поднёс её гостю и тут же налил ещё по одной рюмке, приговаривая хлопотливо: – Первая – колом, вторая – соколом.
– Ни-и-и… – испуганно замахал руками Скворцов, но старик величественно выпрямился, нависнув над ним, как скала, и суровым, густым басом сдержанно заметил:
– Вас, между прочим, президент России угощает. Пусть и бывший.
Викентий Леонидович также вытянулся и покорно опрокинул рюмку в рот уже без посторонней помощи.
– А остальные – мелкими пташками, – удовлетворённо крякнул хозяин и закатил глаза кверху.
– Посошная? – робко сказал-спросил Викентий Леонидович, желая подладиться в прибауточный тон хозяину.
– Почему? – удивился тот и сообразил: – Ах да, посошная, посошная, разумеется. Сперва посошная. Потом заплечная. В сенях на плечо ставили – не обижай. Потом заоколишная. Ну, это когда уже за околицу вышел. Снег кругом, вьюга, а ты уже за околицей, за забором то есть. Кутаешься, холодно тебе, надо согреться. Тут-то тебе заоколишную, в самый раз… Пото-ом стременная. Ну, это понятно.
– То есть, надо думать, если нога в стремени? – поддержал Викентий Леонидович.
– Так точно! Садишься, значит, собираешься в седло сесть. Ногу в стремя уже сунул, а тебе подносят: извольте принять на дорожку. Метель, вьюга, хорошо! Стопочку внутрь – раз! – чтоб не замёрзнуть по дороге домой, и-и… Пото-о-ом…
– Потом?
– Потом! А как же? Потом – теменная.
– Про теменную никогда не слышал.
– Это вот когда уже на коня уселся, промеж ушей ему, на лоб, коню на лоб чарку положено ставить, на темя, как на стол, вот. Отсюда – теменная. На прощание: мол, доброго пути, не замёрзни. Так. Пото-о-ом… А потом суп с котом. Больше не помню.
– Откуда вы… всё это знаете? – поинтересовался слегка захмелевший Викентий Леонидович. Вид у него был как после бани.
– Оттуда! Оттуда, дорогой мой. – Он показал пальцем на выдвинутый ящичек. – Ах, дорогой мой, сегодня день воспоминаний. Я стал сентиментальным? Ничего, в десять лет разок-другой разрешается. Там и прошлое моё, и будущее, всё там, – говорил он и почему-то то и дело закадычно подмигивал гостю, отчего тот смущался и порывался тоже подмигнуть в ответ, но каждый раз успевал вовремя себя одёрнуть. – Как закрою глаза, так вижу: площадь на перекрёстке дорог и летний кинотеатр в центре. Стены диким виноградом увиты, а по лозам карабкаются мальчишки-безбилетники. Внутри доски на таких сосновых чурбучках в рядок, по ним рассаживались. Так вроде ничего, пока стоя, а сядешь – так коленки чуть те не в подбородок – торк. Прямо пружины под ногами. А это, знаете, это что? Шелуха от семечек! За годы вот прямо буквально утрамбованная, как плотный такой диван, потому как все сидят, смотрят кино и семечки лузгают. Так у нас принято было. Хорошо! Не припомню, чтоб хоть бы раз дождик пошёл. Потом случалось, или придёшь – скамейки мокрые, а чтоб во время фильма, не припомню… Да-а, так мы и жили.
Бархатный бас звучал иначе, интонации его смягчились, трудно было поверить, что это тот же голос, который час назад жёстко и зло говорил о том же самом: о простых, сердечных людях, о праздниках, привычках, скромных судьбах, о маленьких тайнах и событиях, неразличимых под микроскопом и видимых даже из космоса одновременно; он подкупал искренностью, внезапной молодостью, увлекал за собой, как любимая мелодия, и Викентий Леонидович больше не задавался вопросом, зачем этот посёлок, эти люди, запахи, мотивы, пустяки, а только слушал старика, растворяясь в собственной памяти так же легко, как туман растворяется в воздухе.
И втянутый в омут прошлого Викентий Леонидович доверчиво вторил хозяину о своём, с удивлением вспоминая такие мелочи, о которых, думал он, позабыл навсегда.
– А базы овощные, – с замиранием говорил он, – это внукам рассказать, не поверят. Раз в месяц всем КБ картошку, морковку перебирать – и не отвертишься. А на базе холодно, колотун, так мы водку пили, чтобы согреться. И никогда стакана не оказывалось, забывали. Приспособились её из яйца пить. То есть яйцо аккуратно распиливаешь, в одной половинке желток остается, на закуску, в другую – водку. Вполне аристократично.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.