Текст книги "Голос пойманной птицы"
Автор книги: Джазмин Дарзник
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Я покачала головой.
– Нет, но… – Меня так и подмывало рассказать ей обо всем, я открыла было рот, но Санам покачала головой и отмахнулась от меня: помолчи.
– Тогда не думай о грустном! Хорошо кушай и отдыхай, азизам[24]24
Дорогая (фарси).
[Закрыть]. – Она подалась ко мне, ущипнула меня за щеку. – Ты теперь невеста. Арус! И единственная твоя забота – чтобы твой красавец-жених увидел тебя красивой.
Наутро я с больной головой и пересохшим горлом отправилась в хаммам. Там стоял гвалт: женщины перекрикивались, дети плескались в бассейнах, брызгались водой из чаш для омовения. Я разделась, завернулась в полотенце, и служанка отвела меня в отдельную комнату в глубине, куда прежде мне путь был заказан.
Шершавая деревянная скамья холодила бедра и ладони. Дожидаясь служанку, я оглядела коридор, поворачивающий в полумраке, и вдруг поняла, что уже была здесь, стояла на этом самом месте. Вспомнил не разум, но тело; я схватилась за щеку, точно ее ожгла пощечина.
Картина живо встала в памяти. Дело было пять лет назад, мне тогда было одиннадцать. Я раздевалась в кабинке, заметила на трусиках кровь и сначала подумала, что поранилась, – вот до чего я тогда была невежественна. Но так уж тогда было принято: мать ничего нам не говорила, а мы ни о чем не спрашивали – боялись, что наше любопытство сочтут неприличным, примут за испорченность. Я не воспринимала себя как будущую женщину. В одиннадцать я была тощая плоская дылда.
В тот день я прокралась полутемным коридором хаммама и услышала мамин голос. Она сидела у чаши, растирала руку мочалкой-кесе и болтала с какой-то женщиной. Я тронула маму за плечо, она обернулась и раздраженно спросила, в чем дело. Я не могла выдавить ни слова, но мама увидела мое испуганное лицо, встала и отвела меня в уголок. Я показала ей окровавленные трусики, она поджала губы и, не успела я опомниться, влепила мне две пощечины. «За что?» – со слезами спросила я. А она в ответ снова ударила меня по щекам, на этот раз еще крепче.
Дома Санам объяснила мне: мама надавала мне по щекам, чтобы у меня румянец не пропадал до самой свадьбы.
– А теперь подсластим языки! – добавила она, сжала руки, широко улыбнулась, показав золотые зубы, сунула мне три нутовых печенья и три взяла себе. – Ты теперь женщина! Нужно это отпраздновать!
Я слабо улыбнулась, сунула печенье в рот, но чувствовала лишь недоумение вперемешку с обидой и злобой.
И вот теперь, в шестнадцать лет, накануне свадьбы, я снова очутилась в том коридоре. В конце концов явилась служанка, отвела меня в кабинет, куда пускали только невест и замужних женщин, и оставила у двери. В детстве мне было очень любопытно, что же происходит в этих комнатах: я знала лишь, что девушек отводят туда перед самой свадьбой, а вот что с ними там делают, даже не представляла.
Собравшись с духом, я постучала в дверь.
Мне открыла милая грузная женщина лет шестидесяти. Даллак[25]25
Банщица (фарси).
[Закрыть], работница хаммама. В узорчатом ярком халате, седая коса скручена узлом на макушке.
– Входи, голубушка. – Она с доброй улыбкой поманила меня в комнату.
Я с опаской шагнула за порог.
– Бедняжка, да ты дрожишь! Ничего я тебе не сделаю. Чего ты боишься?
– Не знаю.
– Ох. – Она ласково приобняла меня за плечи и проворковала: – Я всего лишь наведу тебе красоту для жениха! – Женщина цокнула языком, улыбнулась и добавила: – Будешь гладенькая, как наливной персик!
Я все еще не понимала, что она имеет в виду, но позволила подвести себя к столу.
– Дай-ка я тебя рассмотрю хорошенько.
Она наклонилась ко мне. От нее пахло базиликом и розовой водой. Даллак взяла мое лицо в ладони и пристально оглядела от лба до подбородка. Достала из кармана хлопковую нить, сложила пополам, завязала узелок, скрутила половинки посередине. Сперва принялась за брови, с корнем вырывая волоски, потом прошлась ниткой по всему моему лицу – лбу, щекам, подбородку. Потом обработала нитью мои руки и ноги от лодыжек к бедрам. Больно было ужасно – намного больнее, чем во время осмотра в том кабинете. В мою кожу словно впивались тысячи игл.
Но самое худшее ждало впереди. Даллак сдернула с меня полотенце. Я попыталась прикрыть наготу, но она развела мои руки, заставила вытянуть их вдоль тела. Я отвернулась лицом к стене, а женщина катала нить по моему лобку, выдергивая волосок за волоском. Если же я от боли машинально пыталась сжать ноги, она раздвигала их локтем и продолжала работу. Я закусила губу, стараясь не заплакать, но вскоре все же разрыдалась, икая и задыхаясь, так что даже старухино воркование не сумело меня утешить.
И лишь когда даллак прерывалась, чтобы отрезать нить, мне удавалось перевести дух. Закончив обрабатывать очередную часть моего тела, она выбрасывала кусок нити, брала катушку и отрезала новый. Я лежала, жмурясь от боли, но к концу этого мучительного часа приоткрыла глаза и заметила в ее руке острое лезвие. Оно блеснуло в свете лампы, точно подмигнуло мне лукаво, и я вдруг поняла, как получу доказательство целомудрия.
9
В день свадьбы над моей головой раскинули отороченное кружевом белое покрывало, и я вздрогнула. В гостиной остро пахло гармалой[26]26
Гармала обыкновенная, или могильник обыкновенный, – травянистое растение, популярное лекарственное средство древневосточной медицины, применяемое для окуривания. Прим. ред.
[Закрыть] – дымный, сладковатый аромат. От волнения я боялась поднять глаза и уставилась на расстеленную передо мной на полу скатерть[27]27
Речь идет об иранской свадебной церемонии «софре агд»: на полу или на столике в помещении, где проходит бракосочетание, расстилают скатерть, на которую ставят предметы, символизирующие благополучие: зеркало и подсвечники, золотые монеты, орехи, мед или сахар, фрукты, священные книги и пр.
[Закрыть]. Обычное зеркало, пара серебряных подсвечников, ваза с расписанными вручную яйцами, пиала с медом – я впервые видела, чтобы скатерть для церемонии оформляли так просто.
Выехав из Тегерана, я вдруг поняла, что прежде не задумывалась о том, сколь долгий путь мне предстоит проделать для свадьбы и как далеко от знакомых краев окажется мой новый дом. Ахваз расположен в восьми сотнях километров к югу от Тегерана, в остане[28]28
Провинция, единица административного деления Ирана.
[Закрыть] Хузестан. Я не понимала, почему мы переезжаем в Ахваз: знала лишь, что Парвиз устроился на работу в родном городке; видимо, думала я, та более соответствует его новому положению женатого человека. Мы с матерью и сестрами выехали после завтрака, пересекли казавшуюся бесконечной пустыню, останавливались перекусить и заправить машину и на следующий день чуть свет прибыли в Ахваз. Я выглянула в окно и увидела поросшую кустарником равнину; ни лугов, ни холмов – лишь камни да чахлые цветущие деревца. В дороге мне удалось поспать всего час-другой, проснулась я в поту и с головной болью. Приданое мое, как и скатерть для софре агда, оказалось на удивление скудным и уместилось в один-единственный чемодан, который стоял у меня под ногами возле заднего сиденья; почти все платья, жакеты, чулки и туфли, постельное белье, посуду и столовые приборы мать позаимствовала из горы подарков, которые приберегала для свадьбы моей сестры.
Я уселась в кресло и с облегчением подумала: все-таки хорошо, что свадьба такая простая, без лицемерия и утомительной суматохи. Да и мысли мои сейчас занимало совсем другое.
Я с удивлением поймала в стоящем на скатерти зеркале свое отражение. Я не узнавала себя: брови выщипаны, глаза подведены сурьмой, губы накрашены. Санам зачесала мне волосы назад, прикрепила к вуали два белых пиона – на обоих висках. Вдобавок мне переделали платье: не далее как вчера над ним потрудилась соседка-портниха, и прежняя хламида теперь отдаленно походила на свадебный наряд. Платье ушили в талии, ворот и рукава отделали кружевом. Я никогда еще не выглядела красивее и элегантнее – и в таком вот виде ждала Парвиза.
Я выпрямилась и впервые как следует осмотрелась. На свадьбу собрались лишь наши с Парвизом ближайшие родственники. Женщины и девушки дожидались церемонии в гостиной, мужчины – в соседней комнате. Я украдкой наблюдала за сестрами – самой младшей, Глорией, с косичками, в розовом платье из органзы, и Пуран, густо нарумяненной поверх рыжеватого тонального крема, чтобы скрыть выцветший синяк. Она явно устала с дороги и теперь молча стояла в углу, скрестив руки на груди. Мать вместе с другими взрослыми замужними женщинами, моими тетками и двоюродными сестрами, держала над моей головой покрывало. Она стояла у меня за спиной, и всю церемонию я то и дело слышала ее голос, не видя лица.
В гостиную вошел Парвиз и занял место рядом со мной под покрывалом. Я отвернулась к зеркалу и, поджав губы, принялась изучать его отражение. Он нервничал (зеркало стояло наклонно, и я прекрасно видела его лицо), однако я не заметила ни тени уныния или сожаления. Напротив, когда ага принялся читать Коран, Парвиз ободряюще сжал мою ладонь.
– Во имя Аллаха милостивого, милосердного! – провозгласил ага, и женщины замолчали. Фарси сменился арабскими строками из Корана, я почти не понимала, о чем говорит ага, разобрала только наши имена и имена наших родственников. Одна за другой женщины, держащие покрывало, выходили вперед и потирали куском соли кусок сахара в знак того, что радость и печаль, две жизненные константы, в браке перемешаны.
Ага закончил читать Коран, спросил Парвиза на фарси, берет ли он меня в жены, и тот ответил ясно: бале, то есть «да».
Следом ага обратился ко мне:
– Согласна ли невеста взять его в мужья?
Стоящая в другом конце комнаты мать Парвиза, ханум Шапур, смерила меня взглядом. Порядочная иранская невеста никогда не ответит с первого и даже со второго раза: если девушка отвечает мгновенно, значит, ей не терпится покинуть родительский дом или, того хуже, она распутница. Неужели ханум Шапур полагает, будто я настолько глупа, чтобы согласиться сразу? Я опустила глаза и промолчала.
– Невеста пошла нарвать цветов! – сказала за меня моя кузина Жале. Я чуть приподняла глаза и посмотрела сквозь вуаль на мать Парвиза. Та сжала губы в нитку, решительно скрестила руки на груди.
Ага снова спросил, согласна ли я стать женой Парвиза. Я снова промолчала.
– Она делает букет! – опять ответили за меня.
И лишь на третий вопрос аги, согласна ли я взять Парвиза в мужья, я ответила «да». Гостиную наполнили радостные трели. Ко мне подошла мать. Весь день она почти не глядела на меня и не разговаривала со мной и вот теперь неловко встала рядом. На миг между нами повисло напряженное молчание, полное невысказанных слов, но потом она быстро расцеловала меня в обе щеки и надела на меня ожерелье мелкого жемчуга. Затем ко мне подошла Пуран; в ее глазах блестели слезы. Мы с сестрой долго стояли обнявшись, так что в конце концов мать ткнула меня в плечо и сказала: «Хватит уже».
В ответ на вопросы аги я молчала, как порядочная невеста, вовсе не из набожности, смущения или благоразумия. Меня тошнило от страха перед тем, что будет дальше, – перед тем, что мне сейчас предстоит.
* * *
– Что с тобой? – Парвиз закрыл дверь спальни и направился ко мне. Я лежала в постели, в комнате было темно, горела лишь маленькая масляная лампа, и лица его было не разглядеть.
За дверью гомонили женщины. Вскоре после свадебной церемонии они собрались у спальни новобрачных. Голоса их звучали то громче, то тише, то снова громче. О чем они говорят? Я разобрала только наши с Парвизом имена, но тон, каким их произнесли, был язвительный и резкий.
Я глубоко вздохнула и прошептала:
– Все хорошо, просто стесняюсь, что они стоят за дверью.
– Они скоро уйдут. Когда увидят платок, – сказал он и уточнил: – Тебе же рассказывали про платок? Ты знаешь, что это такое?
Я кивнула.
Он подошел к кровати, улегся рядом со мной, разделся, и я удивилась, до чего серьезное у него лицо. И не просто серьезное, а сосредоточенное. Стащив с себя исподнее, он дрожащими пальцами задрал подол ночной рубашки мне до пояса. Он действовал так неуклюже, что я догадалась: опыта у него маловато, а то и вовсе нет. Мне бы успокоиться, но я поняла, что в предстоящие нам минуты он ничем мне не поможет. Как мне двигаться – так или эдак? Согнуть ноги в коленях или вовсе не шевелиться? К счастью, неловкие эти мгновения пролетели незаметно. Больно не было – разве что немного неприятно, я обрадовалась, что он так быстро закончил, и вздохнула с облегчением, когда он отодвинулся от меня.
На тумбочке возле кровати лежал простой белый хлопковый носовой платок, отутюженный и сложенный вчетверо. Парвиз одернул рубаху, пригладил волосы, взял платок и не глядя потянулся ко мне. Я села и чуть расставила ноги. Он наскоро прижал платок к моей промежности, потом посмотрел на него.
– Форуг… – со смущением и страхом произнес он.
И показал мне платок. Ни капли крови. Я ничего не ответила, он снова прижал платок к моей промежности и на этот раз задержался дольше. Но и во второй раз на нем не осталось ни капли крови.
Дольше тянуть было нельзя. Я приподнялась на локтях.
– Мать возила меня в «Дно города», и там со мной кое-что случилось. Меня осматривали… – сбивчиво начала я и по лицу Парвиза догадалась, что он ничего не понимает. – Проверка целомудрия. Это было ужасно. Я давно хотела тебе рассказать, но все как-то не получалось остаться с глазу на глаз. Во время осмотра я почувствовала боль, мне велели не шевелиться, а я пошевелилась, и, наверное, поэтому у меня теперь… – Я кивнула на платок.
Мне хотелось рассказать ему обо всем, чтобы лицо его смягчилось, или хотя бы объяснить то, о чем догадывалась сама, но время поджимало. Я откашлялась.
– Есть один способ. Я придумала, как нам все исправить.
Он в панике уставился на меня.
– Ничего не понимаю. Какой еще способ?
Голоса за дверью зазвучали громче: того и гляди женщины потребуют предъявить им платок с кровью. У нас оставалось от силы несколько минут. И если промедлить, ничего уже не исправишь.
Я достала из-под подушки бритву, которую украла в хаммаме, и показала Парвизу.
– Где ты это взяла? – слишком громко спросил он.
– Тише ты! – Я прижала палец к губам.
Он так на меня посмотрел, что я осознала: он ни за что не согласится на мое предложение. Тут, к моему облегчению, Парвиз наконец-то догадался, что от него требуется, и взял у меня бритву. Один надрез – и готово: только нужно решить, где его сделать. Но у Парвиза так тряслись руки, что я сразу поняла: ничего у него не получится, еще оттяпает себе палец.
Делать было нечего. Я выхватила у него бритву, оглядела себя. Нужно надрезать там, где никто не увидит, но где? Я поднесла лезвие к животу пониже пупка. Нет, не годится. Царапину на животе увидят в хаммаме. Бледный Парвиз молча смотрел на меня, и я полоснула себя бритвой по исподу правой ляжки, там, где она касается левой, прижала к порезу платок, и на нем расплылось кровавое пятно.
Ну вот. Готово.
Женские голоса зазвучали еще громче, раздался стук в дверь. К счастью, Парвиз встал, надел брюки и взял окровавленный платок. Я натянула одеяло до подбородка. Он открыл дверь, и я увидела их – стайку женщин, десяток или около того, – его мать, бабку, теток и младших кузин. Парвиз отдал им платок и оглянулся через плечо на меня. Я испугалась, что он выдаст меня, и укрылась с головой. И лишь когда дверь закрылась, я вздохнула спокойно.
Голоса за дверью смолкли. Я подумала, что женщины разоблачили обман, но тут коридор взорвался ликованием. Женщины смеялись, пели, вопили «ли-ли-ли-ли», передавали платок из рук в руки, поднимали его над головой и торжественно им размахивали.
– Мубарак! – кричали женщины. – Поздравляем!
Наконец они ушли, Парвиз уселся спиной ко мне в изножье кровати и закрыл лицо руками. Он не накричал на меня, не ударил, хотя мог бы: спасибо и на том. Вот бы еще объяснить ему, что после случившегося у меня просто не оставалось иного выбора. Я лихорадочно соображала, прикусив губу, но ничего не придумала, коснулась его плеча и сказала:
– Парвиз…
Он поднял голову.
– Мать мне всякое про тебя рассказывала, а я не верил, думал, вранье, сплетни. – Он глубоко вздохнул, покачал головой. – Она права. Ты меня обманула.
– Но я всего лишь хотела, чтобы мы поженились! И мне казалось, ты тоже этого хочешь!
Он не ответил, и я спросила:
– Разве ты не хотел, чтобы мы поженились?
Я села, придвинулась к нему, но он отпрянул, стряхнул мою руку, вскочил с кровати.
– Отстань! – крикнул он.
Глаза щипало от слез. Парвиз схватился за голову, принялся мерить шагами комнату. Потом вернулся, лег рядом со мной, чуть погодя затушил лампу.
Не знаю, долго ли мы в ту ночь лежали без сна и сколько я убеждала себя: не говори ничего. В спальне по-прежнему терпко пахло гармалой, которую женщины жгли, пока дожидались за дверями. Хотелось плакать, но я удержалась и лежала молча, не шевелясь.
В ту ночь я еще не знала, что и у Парвиза есть секреты. Лишь через много недель после нашей свадьбы мне стало известно, что Полковник съездил к его матери и устроил наш брак. Я-то думала, на него подействовало, что я заперлась в подвале и угрожала покончить с собой, и потому он позволил мне самой выбрать себе мужа – выбрать Парвиза. Я понятия не имела, что отец угрожал бросить Парвиза в темницу, если тот не женится на мне, и не подозревала, что без этих угроз и горького благословения матери Парвиза никакой свадьбы не было бы.
А ведь все начиналось так мило. Не прошло и трех недель, как мы пили кофе глясе и танцевали во «Дворце». Нежные торопливые свидания в переулке, наши первые поцелуи украдкой, стихи, которые он вложил мне в руку, и те, что я написала в ответ, – все это теперь казалось дурацкой, скверной ошибкой. Я зажмурилась, и перед моим мысленным взором встал белый платок, который Парвиз отдал матери. На этой лжи отныне строилась моя жизнь. Вся моя жизнь.
Часть вторая. Бунт
10
Дом пустой.
Дом удручающий.
Дом, от шквала юности закрывшийся ставнями.
Дом тьмы, где я солнцем бредила.
Дом одиночества, кофейных гущ, колебаний,
Дом пологов, книг, шкафов, образов.
«Пятница»
На самом деле Парвизу я была совершенно не нужна. Ни до, ни после свадьбы.
Несколько раз я заговаривала с ним о той ночи, но он отказывался обсуждать случившееся – равно как и дни, предшествовавшие нашему бракосочетанию. Мои слова ничего для него не значили. Я злилась, переживала. Неужто он думает, что я лишилась девственности с другим? Ему ли не знать, как строго меня держали в семье: уже одно это должно было развеять его опасения. Чем дольше я думала, тем сильнее досадовала на Парвиза, однако же после свадьбы мной овладело непонятное смятение. Оно-то в конце концов и побудило меня отказаться от объяснений, которые я так жаждала дать. Если Парвиз столь сурово меня осудил, что проку умолять его поверить? Разумеется, это мое решение не умалило нашу отчужденность, но я все равно поняла, что больше ничего ему не скажу – не чтобы его наказать, а чтобы сберечь остатки самоуважения.
И все же я твердила себе, что должна благодарить его за молчание. Ему ничего не стоило выгнать меня из дома. Даже если бы я вышла за него девственницей, он запросто мог бы со мной развестись. В два счета. Вышвырнуть за порог, как тех девиц, которых шепотом обсуждала с подругами моя мать, девиц, чьи имена даже родные не произносили после того, как тех отвергли мужья. Парвиз же, насколько я знала, никому ничего не сказал о первой брачной ночи.
Жизнь наша быстро вошла в колею. Новая служба Парвиза располагалась на другом конце города, в здании министерства. Утром он затемно уходил на работу, вечером приветствовал меня кивком, бросал «привет», направлялся в гостиную и, склонившись перед матерью, целовал ей руки. Она в ответ обнимала его, чмокала в лоб, и они принимались обсуждать случившееся за день, моя же роль сводилась к тому, чтобы подавать им чай.
Он проявил своеволие, ухаживая за мной, но больше уж никогда не перечил. Я осознала, что даже наш брак, единственный его бунт против матери, был уступкой ее желанию. Сделанного не воротишь, уговаривала я себя, отгоняя обиду, но больше всего меня задевало, что мать подзуживала его приставать ко мне с расспросами, например: «Зачем ты так часто ходишь в город?» Этот вопрос Парвиз задавал мне каждый день, а скоро добавились и другие: «Зачем ты расстегиваешь верхние пуговицы на блузке и почему у тебя такая короткая юбка?», «Зачем ты румянишься и красишь губы, когда идешь в город?» Якобы кто-то из родственников или соседей видел меня на улице, когда я шла по своим делам, и попенял его матери, что она не следит за невесткой.
– Зачем ты вообще так часто ходишь одна? – допытывался Парвиз.
– Что же мне, дома сидеть? – удивлялась я.
– Я же не говорю, что ты обязана сидеть дома, – раздражался Парвиз. – Ты неправильно поняла. Просто говорят, что ты слишком часто ходишь одна.
– Кто именно говорит?
– Мардом, – отвечал он уклончиво. Люди.
– Что плохого в том, что я хожу в город?
– Женщине ходить одной небезопасно. Вот если бы ты дождалась, пока мама пойдет в магазин, и пошла с ней…
– Одной куда безопаснее, – перебила я, – чем сидеть взаперти дома или идти в город с твоей матерью!
– Если ты будешь все время ходить одна, – гнул свое Парвиз, – скажут, что ты с кем-то встречаешься.
– С кем же?
– С мужчиной. – Он потупился.
Я рассмеялась.
– Да с кем я тут могу встречаться? Неужели ты полагаешь, что я завела шашни со стариком, который торгует солью на базаре? Или с мальчишками, что гоняют на улице мяч? Ты правда думаешь, что я способна кем-то из них увлечься?
– Я думаю о тебе, – парировал он, – и о твоем добром имени.
– Ты думаешь только о своем добром имени, Парвиз, своем и твоей мамаши, и ты такой же трус, как все в этом городе. Нет. Ты трусливее всех, кого я знаю!
Он ничего не ответил, покачал головой и вышел.
Я годами слушалась родителей и не намерена была подчиняться мужу и его матери. С меня хватит. Но и Парвиза я обижать не хотела – лишь показать ему всю нелепость жалоб и притязаний его мамаши.
– Не уходи. – Я схватила его за рубашку, потянула к себе, но, как ни молила я, как ни взывала к рассудку, он, как всегда, вырвался и ушел.
Между нами установилось натянутое молчание. Ночью Парвиз обязательно выключал свет, прежде чем лечь ко мне и заговорить шепотом. То были единственные наши минуты вместе. Каждый день нашего брака открывал, как мало я знаю Парвиза, а он – меня. Наши встречи в переулке у дома моего отца в Амирие, письма, стихотворения, поцелуи тайком – все это было куда больше, чем допускали правила ухаживаний, однако же не позволило нам узнать друг друга по-настоящему. Многие ночи после свадьбы мы лежали в узкой постели: Парвиз – спиной ко мне, я – страдальчески таращясь в потолок. Покои его родителей располагались в другом крыле, далеко от нашей комнаты, но стоило мне чуть повысить голос – или Парвизу казалось, что я говорю чересчур громко, – как он тут же зажимал мне рот и шипел: «Тсс!» Я раздраженно отмахивалась от его руки. Много лет спустя я позабыла, о чем именно мы спорили тогда, но это «тсс!» мгновенно воскрешало в памяти годы в Ахвазе, нашу запущенную комнатушку, сумеречную, с голыми стенами, загораживающий небо плющ на окне, взрывное, гулкое отчаяние. Пожалуйся я кому – а я никому не жаловалась, – все мои сетования оказались бы банальны. Невестам веками внушали: Бесуз о бесаз. Кипи, да терпи. Расскажи я кому о своих напастях, мне ответили бы именно так.
Как-то ночью я прикоснулась к Парвизу – не из страсти, а из мучительного одиночества. Он напрягся, и я с ужасом подумала, что он отвергнет меня. Помедлив, я снова коснулась его, мягко тронула за плечо. Он повернулся, придвинулся ко мне, я взяла его ладонь, положила себе на грудь. Я закрыла глаза, и на считаные минуты мы вновь очутились в проулке, вновь открывали друг друга, я вновь была счастлива и спокойна. Он задрал мою ночную рубашку до самого подбородка, и я впервые лежала под ним обнаженной. Я улыбнулась, открыла глаза, но он уже отвернулся, серьезный и молчаливый. И в ту ночь, и в последующие он отворачивался от меня, чтобы я не видела его глаз, а он не видел моих. Меня это глубоко ранило. То, что он вот так отворачивается от меня, казалось хуже любого предательства.
Свекровь следила за мной дни напролет. Как я хожу, с аппетитом ли ем, не побледнела ли. Строже всего она судила меня за отсутствие набожности. Каждое утро свекровь первым делом спрашивала: «Ты ходила в хаммам?» Так она хотела узнать, совершила ли я омовение. Молиться, предварительно не очистив себя, – грех перед Богом; вдобавок верующие считали визит в баню бесспорным доказательством соития. Предполагалось, что новобрачные вроде меня каждое утро чуть свет ходят в хаммам, хотя со временем, разумеется, станут наведываться туда реже: мужний пыл охладеет, начнутся тяготы беременности и материнства. В Тегеране, где все больше и больше домов оборудовали отдельными ванными комнатами, я была бы избавлена от подобных расспросов; здесь же, в Ахвазе, оставалось только ходить в хаммам – следовательно, от недреманного ока ханум Шапур было не спрятаться.
Я бы, пожалуй, сумела ее полюбить, ведь когда я только-только переехала в Ахваз, то не питала к ней ненависти. В первый месяц замужества мне очень не хватало общения. Я выросла в большой семье и отчаянно скучала по Пуран и Санам. В Ахвазе у меня не было подруг, я вообще не знала никого, кроме родных Парвиза. И я наверняка полюбила бы свекровь, выкажи она хотя бы тень ласки, но она этого не сделала ни разу.
В каком-то смысле я сблизилась с отцом Парвиза, агой Шапуром, коротышкой в очках с толстыми стеклами. Несколько лет назад его прямо на улице настиг сердечный приступ. Ханум Шапур заботилась о нем, как о ребенке, в остальном же совершенно с ним не считалась. День-деньской он осматривал земельный участок в акр – от дома до соседского забора. Иногда утром я выходила в сад, садилась возле прудика и наблюдала, как ага Шапур прохаживается меж плодовых деревьев, перебирает янтарные четки да изредка вскидывает лицо к небу. Глаза его затянула молочная пленка катаракты, он прихрамывал, однако же этот полуслепой калека ухитрялся выращивать на твердой илистой почве инжир, гранаты и сладкие лимоны.
Отлучки мои длились недолго. «Форуг!» – окликала меня с крыльца ханум Шапур – руки в боки, под мышкой курица на жаркое – и кивком звала меня в дом.
Свекровь молилась пять раз в день, каждый день, и, прежде чем удалиться к себе для намаза, непременно оглядывалась, иду ли я. Я никогда не ходила. Моя мать тоже молилась и учила нас читать намаз, когда мы были детьми, но от нас с сестрами никогда не требовали ежедневных молитв, и уж тем более по пять раз на дню. Полковник запретил нам с сестрами носить чадру: после указа шаха подобные проявления благочестия казались ему отсталостью.
Таких правил и в Тегеране придерживались немногие, здесь же они и вовсе слыли скандальными. Дом Шапуров стоял в старейшем районе Ахваза. Тут свято чтили традиции и пять раз в день звучал призыв к молитве. Меня успокаивало красивое пение муэдзина, но Бога в этих обрядах и ритуалах я не находила. Моя душа раскрывалась в саду, на природе: там я чувствовала присутствие божественного. Притворяться я не желала, и, когда свекровь удалялась к себе для намаза, я не следовала за ней.
– Разве мать не учила тебя готовить? – спросила ханум Шапур, когда я впервые сделала рис.
– Нет, – ответила я. И не покривила душой. Я выросла с прислугой и полагала, что однажды у меня будет своя. Бесспорно, я часами просиживала на кухне возле Санам, но так увлеченно слушала ее рассказы и песни, что почти не обращала внимания, чем она занята. Какой специей она посыпала рисовый пудинг? Корицей или кардамоном? Чем снабжала рис для гарнира – шпинатом или укропом? Обо всем этом я понятия не имела.
– Что ж, – сказала ханум Шапур, – значит, пора учиться. – Приготовленный мною рис она выбросила курам. – Перед приготовлением рис нужно вымачивать в соленой воде минимум шесть часов, – наставляла она, выбирая мелкие камешки из зерен. – Только тогда рис станет длинным. Его нужно довести до кипения, слить воду, промыть холодной водой и снова поставить варить. Готовый рис должен зернышко к зернышку падать с ложки, каждая рисинка должна пропитаться ароматом шафрана и маслом, а корочка должна быть хрустящей, золотистой и толстой.
Я надеялась, что у нас с Парвизом наладятся отношения, если я научусь готовить и сумею угодить его матери. Я прикусила язык. Промывала и вымачивала рис. Выбирала камешки из крупы. Кипятила, сливала воду, добавляла в кастрюлю шафран и растительное масло. Но все без толку. Рисины всегда оказывались коротковаты, корочка получалась слишком тонкая, не пропекалась или подгорала. И, что самое худшее, после каждой попытки я оставляла в раковине горы обугленных кастрюль. Свекровь скептически наблюдала за процессом, скрестив руки на груди, неодобрительно сжав губы в нитку, и упрекала меня: «Форуг, ты безнадежна!»
Однажды вечером мне удалось приготовить идеальный рис, но этот триумф оказался болезненнее неудачи. Обычно вечернюю трапезу подавала ханум Шапур, но в этот раз я сама положила щедрые порции риса с поджаристой корочкой аге Шапуру, Парвизу, свекрови и себе. Я села за стол, поднесла ложку ко рту, попробовала маслянистые, нежные рисины. Наверное, я ждала удивления и даже похвалы своим трудам, но, подняв глаза, обнаружила, что свекровь не притронулась к еде. Я гадала, какой изъян она выискала в рисе, и вдруг поняла: утром я не совершила омовение и не помолилась, прежде чем подавать еду. Неважно, удался рис или нет – и удавался ли он в дальнейшем. Все, к чему я прикасалась, считалось наджасой[29]29
Наджаса (араб.) – нечистота, скверна. В исламском праве – нечистые вещества, к которым запрещено прикасаться без необходимости.
[Закрыть].
Моя мать часто повторяла это слово, когда я была маленькая. Оно значило «нечистый» – и еще «нечестивый». Никогда не забуду, как впервые его услышала. Мне было шесть лет, в наш переулок в поисках пропитания забрела хромая шелудивая дворняга. Мать пнула ее с такой силой, что собака поковыляла прочь. «Наджаса!» – крикнула мать. У меня навернулись слезы. Я умоляла позволить мне покормить собаку, но мать запретила к ней прикасаться: так мне довелось узнать, что и мое прикосновение может стать наджасой, а я сама – нечистой.
Воспоминание о том дне постепенно выцвело, а потом и вовсе стерлось из памяти, но я понимала, что свекровь не возьмет пищу из моих рук, потому что это наджаса. Я негодовала, но сильнее всего меня злило, что и Парвиз отказывался есть приготовленную мною еду – и не столько из набожности, сколько из незыблемого сыновнего почтения. Не считая тех редких случаев, когда свекрови не было и мы ужинали одни, Парвиз ел только то, что готовила его мать. Я все равно продолжала готовить, движимая слепой логикой гордости, но ел мои блюда лишь добродушный старый ага Шапур да я сама, хотя частенько мне кусок в горло не лез от досады.
* * *
Другого выхода не оставалось.
– Когда мы наконец переедем в свой дом? – спросила я Парвиза однажды утром на второй месяц нашего брака.
Мы были в своей комнате, самой тесной и пустой во всем доме. Деревянная тахта, столик, два стула, ковер, медный умывальник да кожаный чемодан, с которым я приехала из Тегерана, – вот и вся обстановка. Когда я впервые увидела ее, у меня сжалось сердце. Теперь это мой дом, подумала я, эта душная комнатенка; чем дальше, тем больше я чувствовала себя в западне.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?