Текст книги "Голос пойманной птицы"
Автор книги: Джазмин Дарзник
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Здесь так не принято, Форуг. И ты это знаешь.
– Я так не могу! Я хочу жить отдельно.
– Ладно, – медленно произнес он, – но сперва мне придется поднакопить денег.
– И скоро мы их накопим?
– За год. – Он потер подбородок. – Может, за два.
– Два года! Но ведь нам всего-то и нужна маленькая квартирка! Хватит и двух комнат, даже одной, лишь бы своя. Я тоже буду работать. И помогу нам скопить денег на дом.
Он поднял бровь.
– И что же ты можешь делать?
Я прикусила губу и ответила чуть погодя:
– Шить могу. Я хорошо шью. Может, открою маленькое ателье. – Чем больше я думала, тем больше мне нравилась эта мысль. – Буду шить вечерние платья и юбки – в общем, нарядную одежду.
– Модное ателье в Ахвазе? Здесь женщины сами шьют себе одежду или берут портниху.
– В том-то и дело! А за современной одеждой им приходится ездить в Тегеран. Если я открою ателье, у меня не будет конкуренток. По-моему, стоит попробовать.
В ответ он лишь печально покачал головой.
Я часами просиживала за столиком в нашей комнате, писала длинные письма Пуран. Ни она, ни мать не имели возможности приехать ко мне в Ахваз. Пуран должна была скоро выйти замуж, и если Парвиз не отвезет меня в Тегеран, то сестра справит свадьбу без меня. В письмах домой я старалась не выдать чувств, какие будила во мне новая жизнь, которой я скорее стыдилась, чем гордилась. Пуран слала мне письма, бандероли со сладостями и подарочками: вышитой шалью, шелковыми чулками, серебряными заколками. «Ты счастлива? – спрашивала она. – Ладите ли вы с Парвизом?» Но это было еще ничего. «Когда ты приедешь в Тегеран?» – допытывалась сестра в конце каждого письма. Пять слов, ответить на которые можно было лишь жалкой отговоркой: «Я приеду вас навестить, когда Парвиз меня отвезет».
Шли дни, я не особо скучала по родным, поскольку понимала, что при встрече мать примется сверлить меня глазами, а сестра забросает вопросами. Но мне отчаянно хотелось покинуть Ахваз – а куда еще я могла уехать, если не в Тегеран?
– Съездим на следующей неделе? – спросила я Парвиза.
– Я только устроился на работу. И не могу сразу брать отпуск, неужели не понимаешь? Нужно трезво смотреть на вещи.
– Ну хорошо, но на свадьбу сестры мы выберемся? Хоть на два дня?
– Мне очень жаль, Форуг, но нет. Пожалуй, съездим на Новый год. К тому времени я уже закреплюсь, а сейчас эта поездка может стоить мне должности. Меня посчитают лентяем.
В те годы от Ахваза до столицы были сутки пути. Машины у нас не было, да и водить я не умела. На некоторое время я оставила этот разговор, а потом вспомнила, что Парвиз всегда ездит в Тегеран на поезде. Выяснилось, что поезда из Ахваза в Тегеран ходят ежедневно; казалось, я нашла решение.
– Я поеду одна, – объявила я.
– Что подумают люди, если ты поедешь в Тегеран без меня?
– Какое мне дело, что они подумают?
Парвиз покачал головой.
– Неужели нельзя подождать? Я подкоплю денег, и поедем вместе. Я тебе обещаю.
* * *
Именно в Ахвазе меня впервые назвали хараб. Испорченная, дурная. Из окон и из-за хиджабов, на улицах и в переулках, на берегах и мостах через реку Карун за мной следили глаза жен, матерей и дочерей Ахваза. Нетрудно догадаться, что они говорили обо мне: слишком обтягивающие и короткие юбки, слишком высокие каблуки, никогда слова доброго не скажет, отделывается короткими фразами. «Тегеран», – бормотали те из них, кто любой порок объяснял тем, что я из столицы, – тогда таких было множество в городе, где я жила новобрачной. «С самого приезда от нее одни неприятности, – говорили они. – Намаз не читает, дома палец о палец не ударит». «Вороны» – так звала я их (но лишь мысленно), этих женщин с их таарофом[30]30
Таароф – специфическая форма речевого этикета в Иране, «церемониальная неискренность».
[Закрыть], притворством, «да, ханум», «я умру ради вас» и тысячей тишайших, но откровенных жестокостей.
В Ахвазе меня называли «невесткой Шапуров». Я была плохой женой. Бесстыжей, своевольной. На базаре, в городских банях, при встрече в переулках женщины вполголоса рассказывали друг другу, что я вечно убегаю из дома, чтобы заниматься бог знает чем бог знает с кем. В ответ на их взгляды и перешептывания я лишь укорачивала юбки. И вызывающе покачивала бедрами, когда шла по улице. Чтобы не сойти с ума, я выдумывала себе дела. Я ходила одна, без сопровождающего. Сегодня шла на рынок за отрезом материи, завтра – за мешком чечевицы. И так далее.
Впервые в жизни я одевалась как хочу. У меня была одна-единственная пара туфель на высоких каблуках, с круглыми носами и ремешком на щиколотке. Я увидела их на базаре вскоре после свадьбы и купила, поскольку они отвечали образу взрослой женщины, каковой я себя считала. Я с удовольствием представляла, как надену туфли, тонкие чулки и пойду в гости, но в Ахвазе ходить было не к кому, кроме родственниц Парвиза, бесконечных кузин, тетушек и всяких старух, которые при виде меня цокали языком и поджимали губы. И однажды я решила сходить в этих туфлях на базар. Каблуки громко стучали, притягивая ко мне взгляды, но я притворялась, будто не замечаю, и запретила себе смущаться.
Обычно от денег, которые Парвиз выдавал на хозяйство, не оставалось ничего, но шила я неплохо, всегда могла взять простое старенькое платье, укоротить, сделать сборочки или складки, и выходило красиво. Мне очень повезло, что я умела шить, потому что одежды у меня было мало, а украшений не было вовсе, кроме тонкого обручального колечка и мелкого жемчуга, который мать повесила мне на шею в день свадьбы. Я носила его как длинные или двойные бусы, завязывала узелком на шее, надевала на голову как ободок, оборачивала им запястье вместо браслета.
Сперва мне удавалось убедить себя, что я счастлива, но чем дальше, тем труднее было заставить себя одеться и выйти на улицу. Я уехала за сотни километров от дома моего детства, но голос матери все равно звучал в моей голове так же ясно, как если бы она была рядом со мной. «Неблагодарная», упрекала она меня, «эгоистка», «бесстыдница». Порой мне самой становилось тошно, что я такая неблагодарная. Я наблюдала за окружающими меня женщинами и гадала, почему, в отличие от них, я не могу наслаждаться тихими семейными радостями. Почему я не такая, как они? В чем моя ошибка? Эти мысли одолевали меня день, иногда дольше, я убеждала себя, что довольна браком и домашними обычаями, но такие вот промежутки самобичевания неминуемо сменялись периодами тоски.
Как сейчас помню Ахваз – душащий, невыносимый – в пятницу, священный день отдохновения. В доме пусто и тихо, двери заперты, окна забраны ставнями. Я одна в нашей комнате, день тянется, точно сон, долгий глубокий сон, отмеченный списком бессмысленных требований, которые я выдвигала сама себе.
Можно долгими часами
взглядом мертвеца недвижным
в дым сигареты впиваться,
впиваться в очертания чашки,
в цветок без цвета в ковровом узоре.
…
Можно красоту мгновенья
на дне сундука стыдливо спрятать,
как несуразное черное срочное фото.
Можно в рамку дня пустого
вставить
изображение кого-то осужденного,
поверженного,
распятого кого-то.
…
Можно жить заводною куклой,
на мирок взирать свой парой глаз-стекляшек.
В коробке, обитой сукном,
соломенным телом
спать годами в кружевах и блестках.
«Заводная кукла»
От отчаяния я вновь взялась писать стихи.
Когда мы поженились и переехали в Ахваз, Парвиз перевез из Тегерана книги, собранные за холостяцкие годы, и журналы, в которых публиковали его эссе и фельетоны. Он мечтал о литературной стезе и до свадьбы добился некоторого успеха, но теперь совершенно забросил сочинительство. Парвиз поступил на службу в министерство, расположенное в Ахвазе, и перестал писать. Если он и жалел об этом, то никогда не признавался. Причем не только перестал писать, но и читал все меньше и меньше, даже книги Нимы и Ахмада Шамлу, о которых некогда отзывался с таким восторгом.
Эти книги меня спасли. Я придвигала нашу старую тахту к окну, смотревшему в сад. По утрам, накинув халат, устраивалась на тахте и читала от корки до корки книги и литературные журналы Парвиза. Современной поэзии я почти не читала; все, что попадало ко мне в руки, меня не трогало, но все-таки порой мне случалось наткнуться на стихотворение, которое задевало меня за живое, и тогда я чувствовала слабый, но привычный укол честолюбия.
Наконец в один прекрасный день я достала из кожаного чемодана с приданым полуисписанную тетрадь. Положила на стол, раскрыла. Уже давно, не один месяц, я не писала стихов. И тут меня осенило: впервые в жизни я вольна писать что хочу. Повинуясь порыву, я вставила в ручку стержень с зелеными чернилами и принялась лихорадочно царапать пером бумагу, так что сперва казалось, я не пишу, а гоняюсь за мыслями по странице, втискивая слова от края до края. Потом я перечитала написанное. Я читала строки вслух и вычеркнула почти все, оставив лишь несколько слов. И так много раз. Когда я наконец подняла голову, за окном стемнело. Наступил вечер, а я и не заметила, как пролетело время.
На следующий день я вновь перечитала написанное. Откровенная, грубая злость стихов удивила меня саму. В детстве я прятала свои стихи под матрасом, чтобы их не увидела мать или, того хуже, Полковник не прочел и не наказал меня за то, что я написала. Но эти стихи отец никогда не увидит, а что подумает Парвиз, меня с каждым днем заботило все меньше и меньше. Так почему бы не написать что хочу? Почему бы не написать о том, что я на самом деле думаю и чувствую?
Я вспоминаю о тех годах и понимаю, какие во мне тогда кипели страсти: будто я крутила роман. Зеленые чернила, которыми я написала первые стихотворения, так мне понравились, что я совершенно отказалась от черных и отныне писала только зелеными. Впервые я не подражала кому-то, а сочиняла, руководствуясь собственными мыслями и чувствами. Парвиз показал мне, что можно писать иначе, но лишь теперь мои стихотворения стали по-настоящему оригинальными. Правда, мне до сих пор не всегда удавалось искусно облечь в слова то, что я хотела сказать, но потихоньку этот разрыв между желаемым и действительным сокращался, пусть даже чуть-чуть.
Я не собиралась никому показывать мои стихи, по крайней мере поначалу. Я писала для себя, и мне этого было довольно. Более чем довольно. В те часы я была счастливее, чем когда-либо, счастливее, чем могла надеяться. Я была одна в комнате, и стихотворения одно за другим освобождали меня.
Когда я показала Парвизу одно из более сдержанных стихотворений – с эпиграфом, в котором благодарила его за поддержку, – он ничего не сказал. Кажется, после свадьбы он вовсе перестал читать, что я писала.
Прекрасно, подумала я. Так тому и быть. Теперь мои стихи принадлежат только мне одной.
В те годы еще существовало строгое разделение на поэтов и поэтесс. Как бы искусно ни писала женщина, ее все равно окрестили бы «поэтессой». Видимо, теперь и я принадлежала к так называемым начинающим поэтессам. Но мной овладело честолюбие. Я выкроила деньги из тех, что Парвиз выдавал мне на хозяйство, и выписала несколько популярных изданий. Листая эти журналы, я увидела на клапанах адреса издательств. Мне почему-то казалось, если я лично приду в редакцию, то скорее добьюсь своего, чем если отправлю стихи почтой. Глупая мысль, и я быстро от нее отказалась. С чего бы важному литературному журналу публиковать стихи шестнадцатилетней домохозяйки из Ахваза?
Мне было не привыкать к тому, что другие сомневаются в моих силах, теперь же сомневалась я сама. И ненавидела себя за это. Конечно, мне было страшно и я толком не соображала, что делаю, но когда много дней спустя я не сумела подобрать причину, которая не коренилась бы в страхе, неуверенности или стыде, я наконец спросила себя: почему бы не замахнуться на большее?
Мы уедем. Таков был мой план: мы с Парвизом покинем Ахваз. Я найду выход для нас обоих. Придумаю, как заработать денег, мы переберемся в Тегеран и обзаведемся своим хозяйством, пусть поначалу и скромным. Я продолжу писать стихи, и, кто знает, быть может, вдали от матери Парвиз тоже вернется к сочинительству. Переезд в Тегеран подарит нам счастье – или хотя бы шанс на счастье, которого в Ахвазе нам не видать.
А потом, в один из первых месяцев нашего брака, жизнь приняла оборот, который сделал мой план невозможным. Рано утром я с зеленой корзиной под мышкой отправилась на базар. Не успела я отойти от дома, как меня вдруг охватила слабость, закружилась голова. Я хотела опереться на старую каменную стену, но не успела: у меня подкосились ноги и я упала на землю. Очнувшись, я решила, что, наверное, забыла позавтракать, как бывало нередко, но и завтра, и послезавтра меня поутру так тошнило, что я еле заставляла себя выпить стакан воды. В полдень я отправилась в город и попросила у местного фельдшера припарку от расстройства желудка. Фельдшер, крохотная сероглазая старушонка, взяла меня за подбородок, посмотрела мне в глаза и, не ответив и ничего не объяснив, принялась щупать мой живот. Я не отрываясь смотрела на нее, пока она мяла меня умелыми пальцами.
– Пусть Господь пошлет тебе сына, – наконец сказала она и добавила, явно заметив мое смущение: – Ты скоро станешь матерью.
11
Стояла осень, один из тех зловеще тихих дней, которые в Ахвазе порой предшествуют первому осеннему ливню. На последних неделях беременности мои ноги и щиколотки так отекли, что ходить было мучительно больно, но я все равно выбиралась погулять – думала, что это приблизит роды. Повязав голову платком, сунув руки в карманы пальто, я шагала по дороге, которая вела из города к реке.
Улицы были пустынны, день клонился к вечеру, и, даже если на берегу кто-то был, я так задумалась, что все равно никого не видела и не слышала. Я понятия не имела, куда иду, знала лишь, что останавливаться нельзя. Я шла, пока меня не охватило изнеможение, пока не разболелись бока, не онемели пальцы, а щеки не защипало от ледяного ветра. Я бродила больше часа, когда у меня начались схватки: лишь тогда я повернула к дому.
Роды прошли быстро, за что я возблагодарила Бога. Повитуха завернула ребенка в хлопковую пеленку, подала мне, я крепко прижала его к груди и вдохнула его запах. Камьяр, мой Ками. С багровым личиком и копной черных волос. Я погладила его лобик, поцеловала глазки, ладошки, милый ротик бутончиком. Позже, когда стемнело и Ками заснул, повитуха, зажав меж коленей миску с золой, проворно смазала мои раны, чтобы остановить кровотечение, а закончив, туго забинтовала мой живот.
В тот вечер Парвиз сидел на стуле возле колыбели и с тихой радостью смотрел на Ками. Я глубоко заснула, так глубоко, точно вернулась в детство, и нам троим было уютно вместе.
На следующее утро я проснулась от пронзительного вопля. Я села, обвела взглядом комнату. Парвиза след простыл, и колыбель Ками была пуста. У меня екнуло сердце. Я прислушалась. Далекий и тонкий вопль стал громче и тоньше. Сперва я решила, что это Ками плачет от боли, и вскочила на ноги. Тугая повязка давила на живот, у меня кружилась голова, но я все равно вышла в коридор. В прихожей остановилась, перевела дух, прислушалась снова. В доме было тихо, отчего я только пуще перепугалась, но чуть погодя поняла, что крик доносится с улицы.
Я распахнула дверь и увидела толпу, простиравшуюся от нашего дома до самого конца улицы. У ворот стояла ханум Шапур с Ками на руках. Он крепко спал, но мне хотелось забрать его у нее, прижать к груди. Не успела я шагнуть за порог, как появился Парвиз и набросил мне на плечи свое пальто.
– Тебе нельзя выходить. – Он потянул меня обратно в дом. – Ты еще очень слаба. Тебе надо отдохнуть.
Я сунула руки в рукава его пальто и все-таки вышла из дома. За ночь подморозило, землю усыпали градины. Поскальзываясь и оступаясь, я направилась босиком по двору к воротам.
– Во имя Аллаха, милостивого, милосердного! – крикнул кто-то.
Толпа застыла. Я на миг замерла, оглядела толпу, силясь понять, кто это сказал. Оказалось, высокий грузный мужчина. У его ног стоял ягненок, мужчина держал его за морду, чтобы тот не издавал ни звука. Ягненок был совсем маленький: на вид ему было несколько месяцев, если не недель. Длинные тонкие ножки были опутаны веревкой, ягненок молчал, лишь испуганно топырил ушки. Одной рукой мужчина запрокинул голову ягненка, другой занес нож над его шеей. Ягненок дернулся, пытаясь вырваться, но мужчина плавно вонзил лезвие ему в горло. Ягненок негромко мемекнул, ноги его подкосились, глаза остекленели.
Меня охватила дурнота, но я все-таки пробралась сквозь толпу к ханум Шапур. Она прищурилась, заметив меня. Вид у меня, наверное, был аховый: босая, растрепанная, из-под зимнего пальто Парвиза торчит перевязанный живот.
– Кровь приносит удачу, – сказала ханум Шапур, когда я приблизилась к ней.
Полная чушь. Я молча вырвала у нее Ками и направилась к дому.
– Храни Господь тебя и твое дитя! – какая-то женщина из толпы схватила меня за руку.
– Пусть Аллах подарит тебе еще десять сыновей! – воскликнула другая.
Я шла по двору, прижимая к груди Ками, и невольно поглядывала на зарезанного ягненка. Кровь пропитала его белую шерстку, обхватила горло красным ожерельем, пролилась на каменные плиты. Я на миг замедлила шаг, заглядевшись на бежавшие по улице ручейки крови, но тут же отвернулась и заставила себя поднять голову, чтобы не видеть алеющей земли.
– Но зачем? – спросила я Парвиза.
– Таков обычай, Форуг, – ответил он. – Говорят, это приносит удачу.
То ли от усталости после родов, то ли от уличного зрелища у меня вдруг закружилась голова, и я остановилась, не в силах идти дальше.
– Осторожно, Форуг! – Парвиз взял меня за руку и повел в дом.
За какой-нибудь час ягненка освежевали, тушку разрезали на куски, сдобрили их приправами и солью, завернули в газету и раздали нищим. Жертвоприношение за моего ребенка и дом моего мужа. Нам тоже досталась ягнятина: ее потушили с ароматными травами и подали на ужин, но я отодвинула тарелку и отказалась есть, хотя знала, что ничего другого не будет.
* * *
Впоследствии 1953-й будут вспоминать как год переворота. Страну раскололи разногласия из-за национализации нефти; движение за национализацию возглавлял премьер-министр Мосаддык, против выступали шах и его западные сподвижники. В августе весь Тегеран высыпал на улицу Пехлеви. Шах послал армию и полицию пройти маршем по городу под стук барабанов и выстрелы в воздух. Сторонники шаха размахивали гигантскими плакатами с изображением его величества. «Долой Мосаддыка!» – кричали они. Вторая сторона тем временем раздавала рукописные листовки, обличающие преступления шаха, и на возгласы противников отвечала: «Нефть принадлежит народу!» и «Долой монархию!» Люди взбирались на крыши автомобилей, по улицам разъезжали танки. На фонарях маячили имена тех, кого назавтра здесь повесят. Дети вырывались из материнских рук и в тот же миг терялись в толпе. Мужья, дядья, двоюродные братья в те дни пропадали без следа, и до поры до времени никто не знал, живы они или мертвы.
К осени пять тысяч тегеранцев погибли на улицах города или очутились за решеткой. Первый в истории успешный государственный переворот, за которым стояло ЦРУ, близился к развязке. Иранская нефть вновь очутилась в руках иностранных держав.
Но все это творилось в столице, далеко от огороженных дворов и пустых, выжженных солнцем улиц Ахваза и, уж конечно, не в моем мире. Мне было восемнадцать, я была женой, матерью, женщиной, попавшей в тиски судьбы.
* * *
Что бы ни болтали обо мне после – дескать, я никудышная мать, я бросила своего ребенка, – правда в том, что я всегда любила сына. Я любила Ками с той самой минуты, как он появился на свет, до того, как его у меня отобрали.
Правда и то, что поначалу я не знала, как с ним обращаться. Я никогда не ухаживала за младенцами, и мне пришлось учиться быть матерью. Крики Ками лишали меня покоя. Я брала его дрожащими руками и все время боялась уронить. Но что самое ужасное, как я ни билась, он так и не взял грудь. Стоило мне поднести его к груди, как он поджимал крохотные губки. И отказывался сосать. Через неделю после родов груди мои на ощупь были твердые как камень и горячие. Когда сын наконец взял грудь и принялся сосать, меня пронзила такая боль, точно мои соски cдавили щипцами.
– Ты опять его не так держишь. – Ханум Шапур выхватила у меня Ками. – Вот как надо!
Я вздрогнула, когда она дотронулась до меня, но я так устала от долгих бессонных ночей и голодного плача Ками, что даже не возражала, когда она показывала мне, как нужно делать. Чтобы у меня прибавилось молока, ханум Шапур ставила передо мной блюда с резаным шнитт-луком, и я ела его; она давала мне компрессы из капустных листьев, и я прикладывала их к груди, чтобы унять боль.
Но что бы я ни делала, молоко не прибывало.
– Ребенка нужно кормить, – однажды вечером сказала моя свекровь Парвизу. – Ясно, что она его выкормить не сможет.
Наутро она поднесла к губам Ками бутылочку с козьим молоком. Оно было зеленоватое и отдавало кислятиной.
– Не надо! – Я оттолкнула бутылочку и забрала Ками у свекрови.
– Ты его голодом уморить хочешь?
Она попыталась отнять у меня Ками, но я отдернула его с такой силой, что у него запрокинулась голова. Сын оглушительно завопил, но я не выпустила его. Я отнесла его в нашу комнату, расстегнула кофточку и приложила Ками к груди. Снова и снова проводила пальцем по его губам, чтобы он открыл рот, но он упрямо отказывался. В конце концов я сдалась, согласилась кормить его козьим молоком, но старалась сама давать ему бутылочку. Он жадно сосал молоко и потом спал несколько часов кряду. Вскоре щечки его порозовели, он стал пухленьким.
– Оставь ребенка в покое, – сказала ханум Шапур. – Ты с ним так носишься, так балуешь, что испортишь его.
Ей не нравилось, что я не спускаю Ками с рук. Ты слишком ему потакаешь, говорила свекровь и, пожалуй, была права. От матери я почти не видала нежности; любовь мне выказывала только Санам. И я решила стать хорошей матерью. Я хотела понимать каждый крик Ками и отвечать на него добротой, терпением и заботой.
По утрам в первые теплые дни года я купала его во дворе у хоза, днем выносила в сад, под хурму. Плоды покачивались на ветру, точно маленькие сияющие светильники, я пела сыну отрывки из песен, которые знала. «Я цветок, вырезанный из камня. Что сказать о моем одиноком сердце? Ты светил мне, как солнце, без тебя я холодна и бледна». Я ставила колыбельку Ками в тени дерева, пела песни, которые помнила с детства, песни ночей, когда я лежала без сна рядом со спящей няней. Я читала ему стишки, пересказывала все загадки, которые помнила, и придумывала свои.
С появлением Ками ага Шапур приободрился. Заметив, что я поднимаю щеколду на садовой калитке, он улыбался – и в уголках его глаз обозначались морщины. Иногда он укладывал малыша к себе на колени, укачивал его, Ками успокаивался и засыпал. Теперь он быстро рос. Менялся день ото дня, и мне не хотелось пропустить ни одной перемены. Запомни это, говорила я себе, когда сидела в траве, расправив вокруг себя юбку, смотрела в небо, наслаждалась солнцем, греющим кожу, а Ками спал рядом. Запомни это, говорила я себе, когда летом поспевали плоды на деревьях и Ками впервые попробовал инжир. Запомни это, говорила я себе, когда прижимала его к груди и зарывалась лицом в его мягкие черные кудряшки.
Но ханум Шапур решила присвоить моего сына. Она покупала ему мячики и погремушки. Мягкую игрушечную мартышку с коричневыми глазами-бусинами, в красном костюмчике. На Новый год совала ему в кулачки золотые монеты. Потом, не сказав мне, отнесла его сделать обрезание, а когда вернулась, повязала ему на запястье голубой амулет. «От сглаза», – пояснила она и так туго затянула шнурок, что он врезался в мягкие складочки кожи.
Я рассвирепела.
– Как ты допустил? – спросила я Парвиза.
– Его же все равно нужно было обрезать, разве ты не знала?
– Знала, но почему ты мне заранее не сказал? Я пошла бы с ней, подержала бы его. Успокоила.
– Я решил, что так будет лучше. Посмотри, как ты сейчас себя ведешь…
– А как ты думал? Он мой сын! Мой, не ее!
У меня осталась одна-единственная фотография с Ками, я всегда ношу ее с собой. Как-то раз мы с Парвизом выбрались в фотоателье. Ками всю дорогу капризничал, но когда мы вошли в светлую комнату и фотограф устроился за треногой, Ками неожиданно успокоился, и мы уселись, чтобы сделать портрет. Что же я увидела, когда в руки мне попал снимок с нами тремя? Юную женщину с накрашенными губами и строптивыми кудрями. Форуг, которая существовала лишь краткий миг: мать, жена. Жемчужная удавка на шее. Потерянный взгляд. Рядом муж в костюме-тройке и галстуке-бабочке робко держит меня за руку. Парвиз был одиннадцатью годами старше, однако на фотографии казался моложе: гладкий лоб, застенчивая улыбка, пиджак широк в плечах.
Той весной я подолгу слонялась вдали от дома, толкала коляску Ками по грязным проулкам Ахваза. «Ты застудишь ребенка насмерть!» – орала мне в спину ханум Шапур, когда я уходила, отчего мне лишь больше хотелось скрыться. Однажды днем я посадила Ками в коляску и пошла к реке. В городе пахло кострами, в небо змеился дым. Обычно возле мечети толпились нищие, но день выдался знобкий, и я увидела одну-единственную побирушку. Она куталась в тонкую шаль, голову повязала платком. Я порылась в карманах, сунула ей несколько монет и направилась к реке.
Я ушла без пальто, Ками был в одной пижамке. Ветер кусался, Ками плакал все громче, но я словно не слышала. В какой-то момент я бросилась бежать. Я мчалась во весь дух, так что кровь стучала в висках, а коляска дергалась и раскачивалась. Постепенно я осознала, что меня кто-то окликает, просит замедлить шаг, быть осторожнее, но остановиться я не могла. Помню скрип тормозов и яростный визг колес; лишь тогда я очнулась от забытья и увидела, что вкатила коляску с Ками прямо в поток машин. Я в панике заглянула в коляску. Личико и ручки Ками покраснели от холода, но он крепко спал.
Во мне нарастала странная сила. Я думала, что материнство обуздает желание писать, но чем меньше времени я уделяла сочинительству, тем сильнее меня поглощали мысли о нем. С пришествием лета, когда полуденный зной сделался нестерпимым, я уходила с Ками к себе в комнату, прижимала его к груди, закрывала глаза и засыпала под трепет занавесок и шелест ветра в листве. Если задремать не получалось, я сажала Ками в колыбельку и слонялась по комнате. Однажды заметила свое отражение в зеркале и подивилась совершившейся перемене. Когда я была ребенком, Санам вечно пыталась меня откормить сластями и жирным рагу. У меня были костлявые коленки и плоская грудь. Даже во время беременности я оставалась худой, только живот увеличивался в размерах. И лишь сейчас, когда я стала матерью, моя фигура наконец обрела женственные очертания. Застыв в светлой шелковой комбинации перед зеркалом, я оглядела округлившиеся бедра, живот, налившуюся грудь. Ками зашевелился, я взяла его на руки, прижалась губами к черноволосой макушке, замурлыкала полузабытый мотив.
То были редкие часы покоя, которые я знала в этом доме. Тогда-то я задумалась о побеге.
12
Я из рода деревьев,
затхлый воздух меня истощает.
Птица уже мертвая мне завещала:
Запомни полет.
Предел всех сил, единенье,
единенье со светлым началом солнца,
вливание в разум света…
Зачем мне останавливаться?
«Остается лишь голос»
Я никому не сказала, куда еду и с кем планирую встретиться. Был понедельник, Ками только-только уснул, а свекровь удалилась к себе молиться и отдыхать. Я поставила колыбельку в гостиной: если Ками проснется и заплачет, его сразу услышат. Расправила на нем одеялко, поцеловала в лоб. Я несколько месяцев готовилась к этому дню, но отчего-то разволновалась. Негоже бросать Ками. Мне не следует уезжать.
Сквозь занавески в окна лился редкий притушенный свет. Если бы Ками шевельнулся, я наверняка отказалась бы от своих планов, но он крепко спал. Я взглянула на наручные часы. Четверть первого. Парвиз вот-вот вернется с работы обедать. Надо идти, или я навечно останусь в этом доме, точно в ловушке, из которой уже не выбраться. «Я поехала навестить мать» – оставила я записку Парвизу. «Вернусь в пятницу». По возвращении меня ждут скандалы, Парвиз еще долго будет хмуриться, молчать, но я отогнала эти мысли, взяла блокнот, плащ и вышла из дома.
На вокзале я расхаживала по перрону, то и дело озираясь от страха, что меня узнают и тогда всем планам конец. Свекровь проснется с минуты на минуту и обнаружит, что меня нет. Я была единственной женщиной на вокзале и, кажется, единственной, кто сел в поезд, но в тот день пассажиров вообще было мало. По счастью, мне не встретился никто из знакомых.
До Тегерана ехать двадцать часов. Я купила билет третьего класса – лучшее, что я могла позволить себе на деньги, которые откладывала несколько месяцев из хозяйственных средств. Сиденье было жесткое, спинка не откидывалась. Я прижалась лбом к дребезжащему стеклу и, опершись подбородком на ладонь, смотрела на удаляющиеся приземистые домишки Ахваза, на шатер рынка и голубой купол мечети. Сразу за городом началась пустыня, и меня охватило облегчение. Камни, песок, холмы – весь пейзаж был того же оранжевого оттенка, что и небо. Я смотрела на окутанные мягким сиянием горы вдали и чувствовала, что снова дышу.
Я расстегнула сумочку, достала сложенную бумажку, на которой записала адрес: переулок Занд, дом номер 22. Название мне было незнакомо, и, как туда идти, я представляла смутно. Я сунула записку обратно в сумочку, проверила, не забыла ли конверт со стихами. Взглянуть на них я не отважилась и оставила их лежать в сумочке.
Неуверенность, безрассудство, но больше всего радостное волнение, с которым я в тот первый раз уехала из Ахваза, позже покажутся мне знаком подлинной невинности – невинности, с которой я очертя голову ринулась в будущее, надеясь, что мой побег обойдется без последствий и сожалений.
Ночью я несколько раз просыпалась в панике. Все ли благополучно с Ками? Не плакал ли он, не звал ли меня, не отказался ли пить из бутылочки, не метался, не хныкал ли во сне? Мне не следовало его бросать. Я поступила глупо и эгоистично. Когда наутро в восемь часов мы прибыли на вокзал Тегерана, я не хотела выходить из вагона и отправилась бы в Ахваз, вот только обратный поезд отходил лишь на следующий день.
Но едва я попала в город, как меня охватила уверенность, что я вернулась домой. Стояла осень, сезон гранатов и айвы. Пахло жареными орехами и печеной кукурузой от уличных лотков, грязью из переулков, автомобильными выхлопами и бетонным дорожным покрытием. Лишь вдохнув эти запахи полной грудью, я осознала, как соскучилась по столице. Я приободрилась. У выхода из вокзала мужчина в надвинутой на глаза черной фетровой шляпе указал на меня своему спутнику, они переглянулись. О привокзальных кварталах шла дурная слава, и единственные женщины, которые мне здесь встретились, были старухи-торговки в платках. Когда я проходила мимо, мужчина в фетровой шляпе что-то сказал своему товарищу, отчего оба расхохотались, и махнул мне рукой. Я плотнее укуталась в шаль, сунула руки в карманы пальто и зашагала прочь.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?