Текст книги "Бедлам в огне"
Автор книги: Джефф Николсон
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Вечер я провел у себя хижине, пытаясь постигнуть весь тайный смысл того, что, как мне казалось, я недавно открыл. Размышления мои прервал шелест за окном. Еще через какое-то время донесся запах дыма, и я решил, что это Морин – по своему обыкновению, сгребла мусор, запалила костер и теперь любуется пламенем. Надо бы выйти и поговорить с ней, извиниться за провокацию с пугалом.
Именно Морин я и нашел в саду, и, разумеется, она жгла мусор, но только то был не садовый мусор. Морин развела большой костер, и по краям действительно лежали веточки, прутья и прочее, но в центре пламени я разглядел пухлую стопку конвертов большого формата: истории болезней пациентов. А сверху, подобно чучелу Гая Фокса, лежало ненужное теперь пугало.
– Что вы делаете? – спросил я как можно мягче, хотя внутри у меня все бушевало.
– Он меня заставил.
– Линсейд?
– Кто же еще? Дьявол?
Я стоял и смотрел на огонь, и в памяти всплыли слова Генриха Гейне: “Там, где жгут книги, рано или поздно будут жечь людей”; я смотрел на пугало, которое чернело и корчилось в огне, и не мог избавиться от мысли, что оно до ужаса похоже на меня.
22
– Но Морин утверждает, что Линсейд велел ей сжечь архив, – с нажимом сказал я.
– А что еще она могла сказать? – отозвалась Алисия. – Она же душевнобольная. Пироманка.
– В самом деле?
Для меня это было новостью. Я не раз видел, как Морин сжигает садовый мусор, но вряд ли такое поведение можно назвать пироманией.
– Разве это не просто слово? – спросил я.
– Скажем так, она страдает склонностью к пиромании, хорошо?
Я согласился, что так сказать можно. Мы лежали в постели – как обычно, в кромешной тьме, – но это был один из тех редких моментов, когда мы действительно разговаривали друг с другом, а не занимались словесными упражнениями. Алисия вела себя на редкость здраво.
– Я вообще не понимаю, как она смогла добраться до архива. Разве документы не заперты в шкафу?
– Шкаф взломали.
– Морин?
– Нет, Андерс.
– Зачем ему это понадобилось?
Я мог бы повторить версию Андерса о том, что он искал картинки, но мне хотелось, чтобы рассказ звучал более убедительно.
– Привычка? – предположил я. – Может, ему нравится взламывать и проникать.
Но эта причина тоже показалась Алисии не очень правдоподобной с психологической точки зрения.
– Очень странно, – сказала она.
– А вы не делаете копий? – спросил я. – Дубликатов?
– Не говори глупостей. Если бы врачи делали копии с каждой написанной бумажки, никто бы ничего не нашел.
– Но содержащиеся в них сведения наверняка должны существовать в каком-то ином виде?
– Если в ином виде, то это по определению иные сведения.
– Но вы совместно с доктором Линсейдом ведь можете восстановить истории болезней?
– Наверное, можем. Но зачем нам это? Мы и так уже знаем то, что знаем. Какой смысл?
– Может, для того, чтобы другие могли узнать, что знаете вы.
– К примеру, ты.
– Да, но не только я.
– А почему бы тебе, Грегори, не выбрать иной путь? Почему бы тебе самому не восстановить свой собственный вариант этих документов? Почему ты не записываешь, что знаешь ты? Твои записи были столь же обоснованными, что и наши с доктором Линсейдом.
– Разумеется, это неверно, – сказал я. – Мне мало что известно о больных.
– И поэтому ты хочешь обратиться к внешнему авторитетному источнику, к документам, к историям болезни, которые раскроют все, развеют все сомнения, скажут все, что тебе нужно знать. Такой подход выглядит одновременно наивным и ортодоксальным, Грегори.
– Разве? – спросил я.
Я уже больше ни в чем не был уверен.
– Да, – сказала Алисия. – Знаешь, с моей точки зрения, способность жить с известной долей сомнения и неуверенности – неплохое определение зрелости и душевного здоровья.
Мне, конечно, хотелось чувствовать себя зрелым и душевно здоровым, а кроме того, все указывало на то, что иного выбора у меня просто нет. Архивы исчезли – исключительно по моей вине. Кто знает, содержались ли в них, как я рассчитывал, великие откровения, которые развеяли бы все мои сомнения, но теперь для таких откровений мне придется искать другой источник.
Когда со мной наконец решил поговорить сам Линсейд, он выбрал иную линию поведения, нежели Алисия. Линсейд настаивал, что не имеет никакого отношения к сжиганию архива, и, глядя на его расстроенное лицо, я хотя бы отчасти готов был поверить.
– Это тяжелый удар, – сказал он. – В нашей работе нельзя без документации. Как писатель, вы меня понимаете.
– В общем, да, – согласился я.
– Но, возможно, нет худа без добра, и, думаю, вы вскоре в этом убедитесь. Вы поймете, что в нашем распоряжении имеется другой, более эффективный вид документации.
– В нашем?
– Сочинения пациентов! – торжествующе возвестил Линсейд.
– Ах да, – сказал я, но мой голос вряд ли звучал убедительно.
Если учесть характер сочинений пациентов и тщательность, с какой они скрывали свое авторство, я не понимал, каким образом эта писанина может служить эквивалентом или заменой архиву и историям болезней.
Линсейд заметил мое недоумение:
– Грегори, думаю, пора нам публиковаться.
– Публиковаться?
– Да, Грегори. Я хочу видеть литературные произведения наших пациентов в напечатанном виде. Увесистый томик, с моим предисловием, вашим введением, послесловием Р. Д. Лэнга или кого-нибудь еще. Своего рода антология, демонстрирующая, как клиника отправляет безумных людей в литературное путешествие к душевному здоровью. Потом сможем вставить эту публикацию в наш послужной список И клинике будет польза, когда возникнет надобность просить субсидий.
– Вы уверены, что уже можно публиковать?
– Библиотека завалена под потолок. Только не говорите, что у нас недостаточно материала.
– В количественном плане его хватает, но…
– Будет вам, Грегори. Вы отправите эти писания издателю, и он издаст. Точно не знаю, как делаются подобные вещи, но вы-то знаете. Вы же профессионал. У вас должны быть связи.
– Надо полагать, – сказал я.
– Вот и хорошо. Займитесь этим делом, а я буду с нетерпением ждать презентации по случаю выхода нашей книги. Не думаю, что этот процесс занимает много времени, ведь так?
Я не мог поверить, что представления доктора Линсейда об издательском деле действительно столь поверхностны. Может, он просто смеется надо мной? Может, это своеобразное издевательство? Может, он знает, что это я пытался добраться до архива, и теперь словно говорит: ладно, раз печатное слово имеет, по-вашему, такое значение, посмотрим, удастся ли вам придать хотя бы какой-то смысл излияниям пациентов.
– Рассчитывайте на полную поддержку с моей стороны, со стороны Алисии и пациентов.
Обещание не было пустым. В ту же ночь Алисия снова пришла ко мне и сказала, что довольна моей работой с пациентами и гордится мною.
Пациенты, похоже, мною тоже гордились. Слухи о том, что якобы я согласился слепить из сочинений книгу, быстро расползлись по клинике. Реймонд зачастил ко мне с кофе. Макс тайком подсунул полбутылки рома. Черити скатала для меня толстенные самокрутки с травкой. Байрон поддержал высокохудожественной риторикой, а Андерс сказал, что если у меня, на хрен, возникнут какие-то проблемы, то он с радостью за меня их решит. И я счел за благо что-то предпринять.
Я понимал, что это занятие отвлекает от настоящих вопросов, на которые я мучительно искал ответ, – по поводу больных, Алисии, методики Линсейда. А еще я прекрасно понимал, что это задание вполне может оказаться дымовой завесой. И все же я был рад отвлечься. Если нельзя ничего доказать или опровергнуть по части умственного здоровья пациентов, то лучше переключиться на что-нибудь другое. Отныне я стану вести себя зрело и здраво, заживу жизнью, полной сомнений, – по совету Алисии. И даже если это совет человека, который не может служить образцом душевного здоровья, меня таким не смутишь.
Мои познания в издательском деле не назовешь энциклопедическими, но в одном я был уверен: невозможно просто собрать эту кипу исписанных листов, сгрести сырой материал с библиотечных полок, отправить издателю и надеяться на лучшее; точнее, конечно, надеяться никто не запретит, но тогда весь этот бред мигом вернется назад, – скорее всего, непрочитанным.
Сочинения надо было отредактировать, хотя я точно не знал, как это сделать. И хотя я уже воспринимал эту писанину как бесконечный континуум, это не значило, что сочинения были однородными и неделимыми. Некоторые куски определенно выглядели лучше других. Встречались работы, которые можно было назвать мемуарами, или внутренними монологами, или фантастическими историями, а отдельные с некоторой натяжкой подходили под определение экспериментальной прозы. Я решил, что при вдумчивом редактировании из этих сочинений можно составить своего рода антологию, которая читалась бы ничем не хуже многих сборников произведений молодых писателей.
Недостатки такого подхода лежали на поверхности. Чем бы ни были эти сочинения, произведениями молодых писателей они точно не являлись. Сколько бы я ни сомневался в безумии пациентов, глупо было рассчитывать, что подобная антология, представленная на суд широкого читателя, сможет на равных конкурировать в литературном мире. Если пациенты безумны, да если даже они только прикидываются безумными, это надо использовать. Антология должна явить миру безумие, мании, навязчивые желания, секс, насилие, пошлость – в общем, всё.
А коли так, то отобранные сочинения должны как можно полнее представлять все это. Следовательно, выискивать только “лучшие” вещи глупо. Подлинная картина жизни клиники – это и скука, и повторения, и откровенная литературная беспомощность. Но тут возникло иное возражение. Мне не хотелось, чтобы антология оказалась чем-то вроде паноптикума, литературной экскурсией по дурдому. Я знал, что мне предстоит нелегкая работа.
Я отправился в библиотеку и всю следующую неделю читал и перечитывал, раскладывал и перекладывал, сортировал и пересортировывал обширные бумажные залежи. И лишь крайне малая часть показалась мне такой, какой я ее запомнил. Память сыграла странную шутку. Те сочинения, которые я считал довольно неплохими, теперь казались никуда не годными, а сочинения, которые, на мой взгляд, можно было отвергнуть не читая, теперь выглядели совсем неплохими.
Я разложил сочинения стопками по всей библиотеке. Сначала кучек было только три: “да”, “нет” и “может быть”, но вскоре я понял, что “может быть” растет намного быстрее прочих. Трудно было что-либо отвергнуть и трудно что-либо принять. Тогда я попробовал разложить сочинения по темам: о сексе, о насилии, о детстве, о времени, о смерти, фантастика, одержимость. Но я не смог провести четкую границу между этими категориями. Все перемешалось. Фантастика сопровождалась сексом и насилием, рассуждения о времени перетекали в рассуждения о смерти, сочинения о детстве явно отдавали одержимостью.
Кроме того, я начал тревожиться за свою объективность. Если я стану отбирать только то, что мне нравится, антология окажется не чем иным, как отражением моих вкусов, и только. Так не годится. И как быть со справедливостью? Предположим, сочинения одних пациентов понравятся мне больше других. Как отнесутся последние к тому, что они плохо представлены в антологии или вообще в нее не попали? Возненавидят ли они меня? Одолеет ли их безумная жажда мести? Но если просто отвести каждому пациенту двадцать-тридцать страниц антологии и объявить им: “Вот ваши страницы, делайте с ними, что хотите”? Понятно, что при их стремлении к анонимности у меня ничего не выйдет.
Я даже подумывал, не сделать ли произвольную выборку, – быть может, с помощью какого-нибудь устройства, например игральных костей, а потом соединить их, слепить нечто вроде коллажа или калейдоскопа. Такой подход нельзя назвать несправедливым, и готовый продукт, вне всякого сомнения, выглядел бы вполне экспериментальным и откровенно полоумным. Нет, идея бредовая. Но ведь любой другой вариант не лучше.
К концу недели хаос завладел как библиотекой, так и моей головой. Мысли перемешались и перепутались, как и листы бумаги, усеявшие все поверхности в библиотеке. Я чувствовал, что больше не могу выносить суждений – ни литературных, ни каких бы то ни было еще. Я перетрудился. Все сочинения казались мне одинаковыми. И даже если отдельные куски, на мой взгляд, были написаны лучше и более связно, чем остальные, то что это значит? По каким критериям я определяю хорошее, лучшее и наилучшее? Не навязываю ли я свои узкие представления о душевном здоровье и здравом уме? Я стремился к ясности и связности, но теперь и эти понятия потеряли всякий смысл. А может, в бессвязности как раз и заключается весь смысл?
Шло время, вокруг меня кружились слова. Я наливался кофе, чтобы наброситься на работу, курил травку, чтобы передохнуть, пил подаренный Максом ром, чтобы хоть чуточку расслабиться. Но ничего не помогало.
Когда однажды поздно вечером Линсейд наконец просунул голову в дверь библиотеки, я пребывал в полном раздрае: взвинченный, одержимый всеми маниями сразу, готовый признать свое поражение. Но одно я сознавал вполне ясно: Линсейд не позволит мне этого позорного отступления. Так и произошло – он выразил непоколебимую веру в мои способности.
Линсейд оглядел беспорядочные бумажные груды и сказал:
– Да, у вас есть чему поучиться. Вы демонстрируете, как из хаоса лепится форма.
Мне захотелось его ударить. Наверное, он это почувствовал или, по крайней мере, заметил мое усталое отчаяние, отдающее безумием, потому что добавил:
– Знаете, Грегори, не стоит давать волю гордыне и отказываться от помощи.
Этот человек опять был прав. Я решил позвонить Грегори Коллинзу.
23
А что еще мне оставалось делать? Я вполне убедительно доказал себе, что редактор и составитель из меня никудышный; впрочем, насколько мне было известно, то же самое можно сказать и о Грегори Коллинзе, но к кому еще я мог обратиться? К Николе? К доктору Бентли? Ну да, как же. В общем, я решил просить о помощи Грегори. Пусть взглянет на работы пациентов. И если он, как и я, сочтет материал никчемным, тогда все отлично. – мы скажем Линсеиду, что идея антологии вздорна и мы от нее отказываемся. Некоторые, наверное, огорчатся, но если мы признаем поражение вместе, то я хоть не буду чувствовать себя полным неудачником.
Я позвонил Грегори и все объяснил. Он был польщен, что я к нему обратился, и как-то чрезмерно разволновался. Вскоре должны были начаться школьные каникулы, и он собирался поехать на машине в Лондон, чтобы провести пару недель с Николой. У них все было “здоровско”. Он сообщил об этом чуть менее скромно, чем, по моему мнению, требовала учтивость, а кроме того, меня удивило, что Грегори не только водит машину, но владеет ею. У него ведь на лбу написано, что он пользуется только общественным транспортом. Как бы то ни было, Грегори сказал, что ему не составит труда заскочить на полдня в Брайтон и просмотреть материал для предполагаемой антологии.
Я начал объяснять, что материала до отчаяния много, но донести до Грегори эту мысль не получилось, и я махнул рукой. Если он в самом деле считает, что может просто заскочить ненадолго и перемолоть всю эту гору за полдня, его ждет большое потрясение. Мы согласовали день приезда. Я все же попросил оказать мне любезность и приехать как можно раньше – на тот случай, если объем работы окажется больше, чем он предполагает, и Грегори нехотя согласился.
Теперь нужно было придумать легенду для Грегори. Разумеется, Алисия уже однажды видела его, во время моего бенефиса в книжной лавке Рут Харрис. Они тогда и словом не перекинулись, их даже не представили друг другу, и я надеялся, что Алисия не вспомнит его, но на всякий случай я оставил Грегори имя, которое он сам для себя придумал, – Боб Бернс. Если Алисия начнет расспрашивать, как получилось, что человек, с которым я тогда был совершенно незнаком, сейчас числится в моих добрых приятелях, я либо отвечу, что мы подружились после того самого вечера, либо наплету, что Боб Берне – мой давний друг, а на вечере присутствовал в качестве подсадной утки, чтобы сказать обо мне пару добрых слов. Но Алисия не выказала ни любопытства, ни подозрительности. Я объяснил им с Линсейдом, а потом и пациентам, что у моего друга безупречное литературное чутье и он согласился мне помочь. Никто не усомнился в моих словах. Линсейд сказал, что еще одна голова – это совсем неплохо, но предупредил, что мне не следует слишком полагаться на внешние источники, а составление антологии – это “наша заслуга”. Подразумевалось, разумеется, “его заслуга”.
Весть о грядущем приезде Боба Бернса породила у пациентов всплеск творческой активности. За несколько оставшихся дней они выдали на-гора еще несколько сот страниц, которые я с трудом заставил себя прочесть. Утешало лишь то, что вскоре они тяжким грузом обрушатся на Грегори.
Он приехал на машине точно в указанное время. Линсейд ждал его у ворот. Меня этот факт несколько обидел: я прекрасно помнил собственное унизительное появление. Почему Грегори нельзя, как меня, швырнуть в обитую войлоком палату?
Почему я чувствовал к Грегори враждебность? Причины назвать было легко, но ни одна не отличалась ни основательностью, ни особым благородством. Наверное, меня бесило, что Грегори может то, чего не могу я, что он – тот, за кого я себя лишь выдаю: писатель. А теперь я еще буду у него в долгу. Ведь Грегори оказал мне любезность, приехав в клинику. Впрочем, у него имелись все основания быть благодарным мне, а благодарность – весьма тяжкая и гнетущая штука. Кроме всего прочего, была еще и Никола. Хотел бы я провести две недели в Лондоне с Николой? Нет, решительно и определенно – нет, и все-таки то, что Никола проведет две недели с Грегори, мне не нравилось. Нельзя сказать, чтобы меня заботили мысли вроде “если она не досталась мне, пусть не достанется никому”; меня угнетала лишь мысль, что она достанется Грегори. Он ее не заслуживал. Он не был для нее достаточно хорош.
Положение только ухудшилось, когда я увидел, что, похоже, Никола благотворно влияет на него. Грегори уже не так смахивал на зануду, как раньше. Он отпустил волосы и сделал стрижку, а одежда была не такой демонстративно старомодной, как прежде. Грегори пока еще не походил на принца на белом коне, но прогресс был налицо.
Не успев вылезти из машины, он сказал:
– Никола передает тебе сердечный привет.
– Правда?
С трудом верилось, что Никола попросила передать мне такую приятную и недвусмысленную вещь.
– Правда, – подтвердил Грегори. – Она на тебя не в обиде, уже не в обиде.
– Приятно слышать.
– С работой у нее все здоровско, ее продвинули по службе. Она теперь редактор, и у нас с ней все здоровско, так что обижаться ей не на что, правда?
Я хотел сказать, что у нее никогда не было оснований обижаться, – обижаться в нашей истории могу только я. Но сказал другое:
– Ну что ж, и от меня передай ей привет.
– Обязательно.
За воротами Грегори представился Бобом Бернсом. Они обменялись любезностями с Линсейдом и Алисией, после чего я повел его в другой конец клиники, в библиотеку. Шагая по коридорам, он не выказал и намека на любопытство, не продемонстрировал никакой неловкости оттого, что оказался в сумасшедшем доме, но я то и дело замечал пациентов, притаившихся в углах, на лестничных площадках и в дверных проемах; все они усердно делали вид, будто оказались там случайно и как бы ненароком бросали взгляд на моего приятеля-литератора, человека, который обладает властью донести их творения до заждавшегося мира.
Я провел Грегори в библиотеку, испытывая своеобразную, если не извращенную, гордость. Даже на бесстрастного, сурового йоркширца должно было произвести впечатление несметное количество бумаги, несметное количество слов, с которым ему предстоит столкнуться. Но Грегори обвел глазами бумаги, разложенные на библиотечных полках, на столе и полу, и без малейших признаков потрясения, удивления или оторопи сказал:
– Мне нужен большой чайник, и чтобы его приносили через регулярные промежутки времени. Договорились?
– Договорились, – нехотя согласился я.
Не снимая пальто, он сел за библиотечный стол и принялся читать первое, что попалось под руку. Я увидел, что это одно из тех отвратительных сочинений со сценами насилия, и предложил начать с чего-нибудь другого. Но Грегори велел мне молчать и высказался в том духе, что не хочет, чтобы ему портили первое впечатление. После этого сосредоточился на чтении, да так, что было совершенно ясно: я, библиотека, клиника, мир перестали для него существовать.
Мне оставалось только отправиться на кухню за чаем. Там уже торчали Реймонд и Кок, и они просто из кожи вон лезли, заваривая чай. Я их поблагодарил и отнес чайник в библиотеку. Так продолжалось до конца дня. Грегори читал, а я трудился официантом. Вероятно, эта роль подходила мне лучше прочих. А что еще было делать? Сидеть и смотреть, как он читает?
Входя и выходя, я каждый раз обнаруживал одного-двух пациентов, совершенно случайно оказавшихся у библиотеки, а то и совершенно случайно приникших к двери. Впрочем, я плохо понимал, что они рассчитывали услышать. Даже Линсейд не смог удержаться и спросил, не нужно ли чего моему другу. Чего, например?
– Ну, – сказал Линсейд, – подушку, секретарские услуги, массаж, беруши, настольную лампу.
Эта заботливость вывела меня из себя, и я заверил Линсейда, что мой друг привык к аскетичному, монашескому образу жизни, что он любит тишину, уединение, обычный стул и режущий глаза верхний свет. Я чувствовал себя воспитателем Грегори, его представителем по связям с общественностью, его сообщником. Все эти роли были еще менее привлекательны, чем роль официанта.
Каждый раз, заходя в библиотеку, я видел, что Грегори поглощает страницы просто с нечеловеческой скоростью. Я даже подумал, что такая скорострельность объясняется его профессией и необходимостью читать десятки школьных рефератов по истории. Если честно, меня впечатлили его сосредоточенность и работоспособность. Но все равно можно было не сомневаться, что даже для Грегори работы здесь не на один день.
В пять часов пополудни он сказал:
– В половине седьмого я должен встретиться с Николой в Лондоне. Я не пойду на встречу. Ты ей не позвонишь от моего имени?
– Нет, Грегори, – ответил я. – Я думаю, звонить должен ты.
– Но я занят.
– Поверь мне. Она не захочет услышать эту новость от меня.
Грегори был обескуражен моим отказом, но все же позвонил – решив, что в этих вопросах я разбираюсь лучше. Я стоял в стороне и делал вид, будто не слушаю, но я слышал каждое слово – он говорил, что все оказалось гораздо интереснее и, очевидно, ему придется остаться на ночь. Если Никола и высказала недовольство – а я полагал, что наверняка высказала, – Грегори никак не отреагировал.
Когда он отошел от телефона, я сказал, что пойду прослежу, чтобы ему приготовили постель, но Грегори ответил, что не надо – в этом нет необходимости. Он собирается читать всю ночь. Если устанет, то подремлет часок-другой прямо за столом, а потом проснется и продолжит работу. Он уверил меня, что дома частенько ночи напролет читает книги по истории – иногда для урока, но большей частью просто удовольствия ради.
В последний раз я заглянул к Грегори в начале первого и сообщил, что ложусь спать, так что о чае ему надо заботиться самому. Раньше Грегори едва удостаивал меня взглядом, но на этот раз посмотрел на меня с такой любовью, что мне стало неуютно.
– Здесь есть несколько чертовски хороших вещей, – сказал он и замешкался, явно размышляя, стоит ли говорить, что на самом деле у него на уме. Решил, что стоит. – Я хочу поблагодарить тебя, Майк. Ты классный чувак.
Смущение мое было столь сильно, что я счел его весьма подходящей прелюдией для ускоренного отхода ко сну.
На следующее утро я отнес в библиотеку чайник свежезаваренного чая. Грегори сидел за библиотечным столом примерно в той же позе, в какой я его оставил. Глаза немного покраснели, однако он был бодр и возбужден. Невероятно: он прочел все рукописи до единой, прочел каждую строку, разложил листы в красивые, аккуратные, ровные стопки и теперь оглядывал их добрым, любовным взглядом. Выражение его лица я бы охарактеризовал как горделивую скромность. Грегори собирался вынести свой вердикт.
– Ну? – спросил я.
– Мне нужно встретиться с твоим боссом, – сказал он.
Я воспринял эти слова как тяжкое оскорбление. Я кто, мальчик на побегушках? Неужели его суждение настолько серьезно, что им нельзя поделиться со мной?
– Нет, – ответил я. – Все, что ты можешь сказать Линсейду, ты можешь сказать мне.
– Хорошо, – согласился Грегори. – По моему мнению, вы проделали блестящую работу, побудив пациентов к сочинительству; честно говоря, вы проявили гениальность.
Теперь я чувствовал себя совсем плохо. Более того, я подозревал, что Грегори намеренно подобрал такие слова, чтобы я почувствовал себя совсем плохо.
– Будь моя воля, – продолжал он, – я бы сказал: давайте опубликуем все это скопом, как есть, во всем размашистом величии, не изменив ни слова. Но, зная издательский бизнес изнутри, я полагаю, что придется слегка сократить произведения, сделать их более удобоваримыми. Но не нужно роптать. Наш мир не идеален. И я был бы горд взять на себя труд по сокращению.
– Так ты считаешь, что это можно публиковать?
– Разумеется. Никола и опубликует.
– Никола?
– Если я ей скажу, она опубликует.
Он произнес эти слова с жестокой гордостью человека, уверенного в себе. Он – тот, кто умеет улаживать дела, умеет устраивать дела, умеет заставить подружку делать то, что ему надо. И почему меня это так сильно задело?
Мы отправились на встречу с Линсейдом и Алисией, и Грегори рассказывал им о “работе” так, словно по своему значению она находилась где-то между “Улиссом” и кумранскими свитками. Он уверял, что играет лишь роль повитухи, вся заслуга принадлежит мне, а он намерен вмешиваться как можно бережнее. У него только одно желание: чтобы младенец родился в целости и сохранности. Он сказал, что не хочет, чтобы его имя стояло на окончательном варианте книги; лучше всего, если там будет значиться: “Под редакцией Грегори Коллинза”. Линсейд с Алисией немало поразились такому бескорыстию и обещаниям пустить в ход литературные связи.
По очевидным причинам я не особо поразился. Да, я был рад, что Грегори считает книгу достойной публикации, рад, что он взял на себя труд, который, как выяснилось, оказался мне не под силу, я был доволен, что Грегори считает – хотя бы на словах – мой труд гениальным, но вместе с тем я был в бешенстве от того, что меня ткнули носом в мою никчемность. Почему я не из тех, кто умеет улаживать дела, кто умеет устраивать дела? Почему мне понадобилось прибегать к услугам Грегори, да еще привлекать мою бывшую подружку? Мне казалось, что я более достоин связей и власти.
Хочется думать, что я сумел не выдать раздражение и зависть. Потом мы все – Линсейд, Алисия, Грегори и я – много улыбались, жали друг другу руки и твердили, что поступаем правильно. Затем погрузили в машину Грегори все рукописи. К воротам сбежались и большинство пациентов, желавших знать, что происходит. Линсейд сообщил, что рассчитывает увековечить их имена. Алисия дала более прозаичное и подробное объяснение, и пациенты очень обрадовались – даже чересчур, как мне показалось. Весть быстро разнеслась по клинике, и все больные пришли в такое головокружительное возбуждение, что, по моему мнению, дело вполне могло кончиться истериками.
Когда мы загрузили рукописи в машину Грегори, я испытал ужасное чувство, будто расстаюсь с чем-то очень ценным и личным. Я понимал, что для этого нет оснований. Сочинения не были “моими” ни в каком смысле, и они никуда не девались. Напротив, они находились на пути к своему подлинному успеху. Если не случится аварии, автомобиль не угонят, Грегори сможет выполнить взятую на себя работу, Никола окажется достаточно сговорчивой, ее издательство не обанкротится и так далее и тому подобное, то рукопись – на пути к своему читателю. Но все равно мне было до слез жалко расставаться с сочинениями. Я привязался к ним.
Я старался не думать о происходящем как о каком-то конце. Как только представится случай, я соберу пациентов, объясню им, что сочинительство – это процесс, а не конечный продукт, и заставлю их писать снова, накапливать материал для следующего сборника, для второго тома. Но сейчас, оглядываясь назад, я думаю, что лучше было тогда признать, что все-таки это конец. Возможно, то был самый подходящий момент объявить, что с меня хватит. Я мог сказать, что работа закончена, и удалиться с поднятой головой. Стильный и цельный поступок. Единственный недостаток этой блестящей идеи заключался в том, что мне некуда было идти. Искать работу учителя в другом дурдоме? Я подозревал, что схожие вакансии освобождаются нечасто, – возможно, я единственный во всей Англии занимаю такую должность. Вернуться в книготорговлю? Заняться чем-то другим? Чем? Разнообразие вариантов продолжения моей карьеры и жизни было до отчаяния, до смеха скудным.
А если начистоту, то, наверное, следовало признаться: мне просто нравилось жить в клинике Линсейда. У меня имелись работа, зарплата, жилье и какая-никакая девушка, и пусть у меня не было друзей и светской жизни, но с пациентами я ладил совсем неплохо. Жизнь в клинике далека от идеала, но все-таки эта жизнь – не хуже той, что я вел в университете, и гораздо лучше той, что я вел в Лондоне. Впервые за долгое время у меня было что терять.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.