Текст книги "Книга Аарона"
Автор книги: Джим Шепард
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
Однажды ночью я поднялся и сел в кухне рядом с ней. Она дула на огонь в печи, и махала тряпкой у открытой конфорки, и наблюдала за тем, как я вычесываю вшей. Когда я закончил, она спросила, не проголодался ли я. Я спросил, может ли она что-то по этому поводу предпринять, и она ответила, что нет. Со своего тюфяка из темноты мать Бориса сказала, что слышала, как беженцы переселялись в квартиры людей, который умерли с голоду или от тифа. Она сказала, что с приходом холодов они займут любое помещение, которое подвернется, и порубят и спалят всю мебель, до которой доберутся. Мама сказала, что теперь они готовы были забрать крышу у тебя над головой, стоит только отвернуться.
– А кто их остановит? – спросила мать Бориса.
– Ну, на моей улице героев искать не приходится, – ответила ей мама.
Я сказал ей, чтобы не накручивала себя, и она ответила, что я всегда задаюсь вопросом, почему она так расстроена, а тем временем вот где мы теперь оказались все – или умирали, или ждали, когда придет наш черед. Борис фыркнул из коридора.
Она сказала, что уже не молоденькая женщина и что, если бы не я, у нее не хватило бы сил с этим справляться.
– Справляться с чем? – поинтересовался Борис. – С тем, чтобы мешать нам всем спать?
Она сказала, что то, что я еще с ней, – это башерт. Ты знаешь, что означает башерт?
Нет, не знаю, ответил я ей. Я устал от разговоров.
– Башерт значит «так суждено», – сказала она.
Она сказала, что знает, как она мне нужна, даже если я в это не верю. Она надевала ночную рубашку, которая нравилась отцу, на случай, если он вернется домой посреди ночи, хотя рубашка была не такой уж теплой. Я так сильно тер глаза, что поначалу совсем ослеп.
– Почему ты так себя ведешь? – спросила со своего тюка мать Бориса. – Ты думаешь, твоей матери это сейчас нужно?
– Заткнитесь все вы там, – сказал Борис. Когда его сестра начала хныкать, он добавил: «И ты тоже заткнись».
Мы с мамой смотрели, как в печи за решеткой тлеют последние угли.
– Я работаю и переживаю, – сказала она. – Вот и все, что я делаю.
– Мне очень жаль, – сказал я ей.
– Я знаю, – сказала она и потом добавила, что мне нужно попытаться заснуть.
Я не видел Бориса целый день, а потом он вернулся домой и подошел ко мне весь в ярости. Я спросил, где он пропадал, в ответ он сбил меня с ног ударом в лицо. Той ночью он бросил мой соломенный тюфяк в комнату мамы. Она спросила, что происходит, и я забрался к ней в постель.
На следующее утро она упала, когда пыталась помыться возле печки, и мы не могли ее поднять. Поначалу Борис отказался помогать, но затем мы наконец перенесли ее в больницу и доктор, который сам был болен, сообщил ей, что она заразилась тифом, как и опасалась. Когда он это сказал, мама потеряла сознание. Ее положили на койку в коридоре, и другой пациент с соседней койки сообщил ей новость о том, что Америка вступила в войну. Ее реакция разочаровала соседа. У нее была такая сильная лихорадка, что, когда я стоял рядом, я чувствовал жар, и ее колотил такой сильный озноб, что другие пациенты отодвинули свои койки подальше. Пока я с ней сидел, она плакала, и пыталась прикрыться, и извинялась за дурной запах. Из-за поноса ей приходилось все время подниматься, и у нее уже не хватало сил на то, чтобы держать себя в чистоте. Она сказала, что не хочет, чтобы я что-нибудь подхватил, и приказала уйти, но потом попросила остаться. Я ответил: что бы она ни подхватила, она, наверное, подхватила это от меня.
Ее перевели в карантинное отделение и положили на тюфяк в очередном коридоре. Никто не давал ей лекарств. Мне сказали, что я не могу быть с ней, но никто не заметил, когда я остался. Женщина с ребенком на руках закричала: «И это называют больницей! Мне бы следовало ее спалить». Личико ее младенца посинело.
Мы находились на входе к отдельной карантинной палате для детей. Когда бы я ни заглядывал внутрь, они никогда не шевелили ручками, но лежали неподвижно в своих кроватках.
Она хотела, чтобы я непременно передал Борису и его матери, в какой больнице мы находимся, чтобы мой отец и братья знали, где нас искать. Она послала меня домой передать им это. Еще она сказала, чтобы я оставался дома, но я сходил туда и обратно, когда она спала. Ее кормили кровяным супом, который ей нравился, и плевательным супом, который ей не нравился. Этот суп был действительно плевательный, потому что для его приготовления использовали необмолоченное зерно и приходилось выплевывать шелуху. Она болела десять дней.
– Мне было грустно, я думала только о собственной персоне и позволила тебе обо мне заботиться, – сказала она в один из тех дней.
«Опять праздники», – пожаловалась она в другой раз. Я не понимал, о чем она говорит. Ее лихорадка усилилась, потом немного спала, а потом снова стала хуже. Она спросила, есть ли у меня хоть какие-то хорошие воспоминания, и я ответил ей, что есть. Она попросила поделиться с ней каким-нибудь. Я рассказал о вещах, которые помнил с тех времен, когда мы еще не перебрались в город. Я сказал ей, что помню пикник в лесу, как дрозды бродили вокруг меня в густой траве, а она стояла надо мной, и ее тень закрывала меня от яркого солнца. Она сказала, что знает, что происходило на улицах, что она сама это видела.
– Ты становишься как маленький зверек, – сказала она. – Ты врешь, ты обманываешь.
Я попросил о встрече с доктором, который сказал ей о тифе, и медсестра ответила, что доктор умер. Маму перевели в другой коридор и положили на другой пол, и никто не объяснил почему.
– Я хотела быть «нузик», – сказала она мне.
Она вытерла щеки о подушку. Она спросила, знаю ли я, что означает «нузик». Я ответил, что не знаю, и она пояснила, что это что-то хорошее. Полезный и умный человек. Она сказала, будь она «нузик», к ней приходили бы люди, которые не могли между собой поладить, люди с проблемами. Она бы выслушивала их. Она бы сделала больше добра.
Она продолжала болеть, а погода оставалась ветреной со снегом и дождем. Праздничные украшения к Хануке ветром срывало с двери. Ей становилось все труднее дышать. Иногда я спал у нее под койкой, но меня находили и уводили вниз, и тогда я спал возле входной двери под портретом основателя больницы.
– Ты такой же, как я, – сказала она однажды ночью, когда ее дыхание так затруднилось, что мы оба проснулись. – Ты думаешь, что если будешь помалкивать, тебе удастся жить, как другие.
Ее дыхание стало таким тяжелым, что я сходил за медсестрой, которая принесла ей немного свекольного мармелада и стакан неразбавленного спирта.
От спирта у нее покраснели щеки. Отпив несколько глотков, она приподняла брови, будто ей дали особое лакомство. Она спросила, хочу ли я сделать глоток. Я сказал ей, что первый стакан должна выпить она. Она кивнула. К тому времени она дышала с таким трудом, что ее голос напоминал тихий лошадиный храп.
Она спросила, грущу ли я из-за того, что теперь мне придется обходиться без нее. Она спросила, думаю ли я, что справлюсь. Я посмотрел ей в лицо и подумал, неужели она и правда собирается меня бросить? Эта мысль так меня разозлила, что я ответил ей, что могу прожить без чего угодно, и она поставила стакан спирта на пол и попыталась сесть, и по выражению ее лица я не мог понять, насколько плохо она себя чувствовала и стало ли ей лучше в таком положении.
Она сказала, что свет режет ей глаза, поэтому я пошел вниз в коридор и выключил его. Посыпались жалобы от некоторых пациентов на соседних койках, а также от медсестры, которая сидела в конце коридора и заполняла бумаги, но в темноте я снова видел свою семью, моего отца в белой праздничной сорочке и маму, и братьев, и даже младшего брата, и все эти люди еще понятия не имели, что их ждет.
Когда я шел домой, на улицах было очень мерзко и скользко. Я несколько раз падал. Начался комендантский час, но луна куда-то делась, и никто не хотел торчать на холоде, поэтому никто меня не видел. Я плелся словно за собственным гробом. Я зашел в дом и остановился, как будто мне больше нечего было делать и некуда податься перед лицом картин в голове.
Я ПРОСНУЛСЯ НА МАМИНОМ ОДЕЯЛЕ ОТ СКРИПА ОТКРЫТОГО ОКНА, а в кухне Борис бросал мою одежду на улицу. В дверь постучали, и он ответил, но меня не заботило, кто пришел.
Я стоял в ночной сорочке на холодном полу и моргал. Мать и сестра Бориса тоже стояли в дверном проеме, который вел в их комнату.
– Оставь его в покое, – сказала его сестра, когда увидела меня. – У него мать только что умерла.
– И теперь мы на карантине! – прокричал Борис. Я думал, что он собирается меня прикончить с легкостью, с какой некоторые переходят улицу. – Ты хоть знаешь, сколько мне придется заплатить, чтобы нас не отправили в больницу?
– Его вины тут нет, – сказала его сестра.
– Как они узнали, где искать вас с Лутеком? – спросил он меня. – Они ждали вас там еще до вашего прихода. Я их видел.
Я стоял перед умывальником и тер глаза тыльной стороной ладони. Я не мог сообразить, как включается вода.
– Может, им просто повезло, – сказала сестра.
– Они даже не стояли в дозоре, – возразил он ей. – А когда я спросил тебя, где он тогда был, ты ответил, что не знаешь, – сказал он мне.
Он ждал, что я отвечу.
– Ты его только что разбудил, – сказала его сестра.
– И что из этого? – спросил он. – Шимайя думает только о себе самом, – сказал он.
Он посмотрел на меня.
– Если бы была моя очередь с тобой идти, я оказался бы на его месте, – сказал он.
Его сестра сказала, что не понимает, и он ей объяснил. Я был информатором. Я работал на гестапо. Его сестра сделала шаг назад и посмотрела на меня так, словно у меня выросла вторая голова.
– А он не пожалуется немцам, если ты его выкинешь?
– Нет, – ответил он ей, глядя на меня.
Я оделся на улице, стоя в снегу. Прохожим это зрелище странным не казалось. Я натянул на три свои рубашки свитер, который прокипятила мама. Носки были насквозь мокрые, когда я надевал башмаки, но через какое-то время они прогрелись.
Идти было некуда. Целый день я бродил по округе.
Когда начался комендантский час, я залез в прикрытый подвальный ход и прикрылся от ветра мусорным ящиком, но было все равно так холодно, что мне приходилось двигаться.
Каждые несколько минут прячась от патрулей, я добрался до дома Адины. Я постучал ей в окно, и сначала она не хотела открывать занавеску, а потом отказалась меня впускать. Наконец, когда я стал на улице и начал звать ее по имени, она слегка приоткрыла окно и выбросила на улицу немного хлеба.
– Ты что, с ума сошел? – сказала она. – Ты хочешь, чтобы и меня прикончили?
– Мне очень жаль, – сказал я ей.
– Это все, что у меня есть, – сказала она, имея в виду хлеб, после чего приказала больше не возвращаться, и я ушел, хныча и жуя этот хлеб.
К концу ночи я нашел квартал, в котором Борис поджидал того мальчишку из другой банды, и залез под завалы в подземный чулан. Я на ощупь искал место, где можно было бы прилечь. Мальчишки, которого Борис ударил кирпичом, больше не было. Я оставался там и воровал у уличных торговцев или маленьких детей, когда чувствовал сильный голод. Я был тем воришкой, которого дворники и носильщики гоняли из своих подворотен метлами. Я пил талый снег, который собирал в банку. Я днями лежал под какими-то одеялами. Когда я выбирался в поисках еды, голодающие люди выплывали из темноты и шли за мной, а когда один бродяга что-то находил, остальные сбивали его с ног и забирали все, что было у него в руках, а другие отнимали у этих. Когда все, что могло быть съедено, было съедено, все возвращались к попрошайничеству.
Я пытался оставаться незаметным, но повсюду сновали дети, которым было некуда податься, и ребятня поменьше увязывалась за теми, кто был в лучшем положении. Я бегал от них, но трое или четверо нашли мой чулан и рассказали своим друзьям.
После этого я просто бродил, не имея никакого плана. У меня никогда и не было плана. Я спал между стульев на старой оркестровой сцене.
Становилось холоднее. Одна женщина пожалела меня, увидев на улице, и дала пару носков надеть поверх моих, но резинки на них были сломаны. Я помог другой женщине отнести бидон молока, и, когда мы пришли к ее дому, она отдала мне лишнее пальто.
Я украл несколько вареных картофелин и, когда наконец перестал бежать и думал, что нахожусь в безопасности, столкнулся прямо с сестрой Лутека.
– Боже, ты только взгляни на себя! – сказала она. Она разразилась слезами и спросила, что случилось с ее братом. Ее заикание не прошло. Она толкнула меня, но когда подошел желтый полицейский, ее увела подруга. Я стоял на четвереньках в луже мокрого снега. Полицейский стоял надо мной и подталкивал ногой. Потом он ушел. Пока я плакал, кто-то украл картошку, которую я достал.
Затем немного потеплело, и моим ногам и рукам стало лучше. Я потерял счет дням. Я ходил мимо клиники, в которой лечили глазные инфекции, и стал заходить внутрь. Я пропускал всех в очереди, чтобы несколько часов посидеть в теплой приемной. Я нашел одно из зданий, где возобновила занятия средняя школа, проскользнул внутрь и занял место в заднем ряду. Учитель это заметил, но, по-видимому, не понимал, почему я здесь нахожусь, и не вышвырнул меня. Потом я увидел из окна, как по улице прошел отец Лутека, и больше я в школу не возвращался.
Рядом с больницей, где умерла мама, я увидел, как Лейкин с другими полицейскими кого-то задержал, и я прятался до тех пор, пока они не ушли.
Я бродил по улицам. По ночам я как паук забивался в трещины домов. Я перестал думать наперед. Просто бродил туда-сюда.
Мальчик примерно моего возраста поймал меня за попыткой украсть кое-что из магазина его отца, он наблюдал за этой попыткой и сбил меня с ног дубинкой, которую прятал за прилавком, и пока я сидел в слезах и тер голову, он связал мне запястья веревкой, а потом привязал веревку к тележке, припаркованной снаружи. Он взялся за ручки тележки и начал тащить меня вслед за ней. Я поскользнулся и упал, пытаясь освободиться. Он жаловался на то, как устал от всего этого, и как он лично доставит меня немцам. Но он слишком слабо завязал узел, и мне удалось освободиться, поскребя веревкой о заднюю стенку тележки. Он этого не понял и продолжал тянуть тележку дальше, а улица, на которую мы свернули, была пуста. Я посмотрел на его затылок. Где-то там его ждала мать, надеясь, что он вернется домой целым и невредимым. Я мог забрать его у его матери, так как мою мать забрали у меня. Вместо этого, проходя по переулку, я бросил веревку и побежал.
Я даже этого не мог сделать, как надо, подумалось мне позже. Я сидел на тротуаре, привалившись спиной к стене. Прохожие переступали через мои ноги.
Когда начался комендантский час, кто-то поднял меня с тротуара. Я клевал носом и трясся от холода. Меня несли много кварталов, после чего спустили по ступенькам в подвал какого-то разбомбленного дома. Комната, в которую меня положили на койку, была ярко освещена, и вокруг меня царил шум и неразбериха. Вдоль стен стояли двухъярусные кровати, сделанные из грубых досок. Место кишело детьми, которые были и на полу, и на кроватях, и все они были грязными и шумели. Одни играли в карты, другие жонглировали ножами. Казалось, за ними нет никакого присмотра.
Я не чувствовал ног.
– Этот совсем плох, – сказал кому-то человек, который меня принес, и я узнал его по голосу. – Здесь у нас временный приют, – сказал он мне, когда увидел, что я пришел в сознание. – Сюда приходят люди, которым нужно убраться с улицы на время комендантского часа. Здесь ты можешь получить немного супа и согреться, а завтра можешь вернуться домой.
– У меня нет дома, – сказал я ему, и Корчак взглянул на меня так, словно уже заранее знал, что именно это я и скажу.
– Что ж, в таком случае нам нужно обдумать возможность включения тебя в нашу маленькую группу, – сказал он. При этом дети на других койках начали издавать громкие звуки протеста, показывая, что этот вариант был последним, чего они хотят.
САМ СИРОТСКИЙ ДОМ находился в несколько лучшем состоянии, чем приют, но дети там были те же. Он расположился на Сенной улице и выходил на стену в самой крайней точке ее южной границы. Один из мальчишек сказал, что в октябре им снова придется переезжать, когда еще больше сократят территорию гетто. Корчак и тучная женщина Стефа вымыли меня. Пока они этим занимались, он сказал, что в жизни не видел такой грязной груди и подмышек.
Все спали на первом этаже в одной большой общей комнате, а утром деревянные ящики и серванты перетаскивались, преимущественно тучной женщиной, чтобы освободить нам пространство для приема пищи, учебы и игры. Она говорила, чтобы дети ей помогли, и некоторые помогали, а другие – нет. Все это происходило на моих глазах, пока я оставался в постели.
– А он что, какой-нибудь принц? – спросил один парень, и Корчак сказал, что я отхожу от обморожения.
Ноги у меня горели, и женщина, которая как раз двигала сервант рядом со мной, сказала, что я должен опустить их в таз с холодной водой, но она не настаивала, и я ее не послушал. Я вставал только на обед и на ужин, а когда вставал, ноги жгло еще сильнее. На обед подали пшеничную кашу, перемолотую в мясорубке и заваренную кипятком, а на ужин были картофельные шкурки, смятые в лепешки, и лебеда с репой. Дети, которые обедали за моим столом, распевали песни. Юлек и Манька ушли за город и так целовались, что падали деревья.
– Кто это там ревет над репой? – спросил один мальчик, когда увидел, что со мной творится. А я снова видел Лутека, все еще прижимавшегося к своему мешку на заднем сиденье машины синих полицейских.
– Это у меня что-то с глазами, – сказал я сидящим за столом. – Не знаю, отчего это с ними.
После обеда в углу комнаты возле моей кровати проходил урок иврита. Я укрылся одеялом с головой. Корчак задавал вопросы по-польски, а дети отвечали какой-то тарабарщиной. Время от времени он их поправлял. Последний вопрос, который он задал, звучал так: «Счастливы ли вы здесь, в Палестине?» – и, казалось, все знали верный ответ. Женщина сообщила, что настало время работы по дому, и я слышал, как все поднялись со стульев, а когда я стянул одеяло вниз, дети уже мели полы, мыли стены и протирали окна. Все кричали, чтобы им что-то подали, и звякали чем-то, и наталкивались на всевозможные предметы. Когда все это закончилось, они все снова столпились у моей кровати, и Корчак сказал, что настало время читать его колонку в приютской газете. На этой неделе колонка носила заглавие «Будьте осторожнее с машиной». «Машина не обладает разумом, машине безразлично», – зачитал он. Его очки держались на кончике носа, и он водил пальцем по печатным строкам. «Если вы сунете палец – машина его отрежет; если сунете голову – машина отрежет и ее». Я поднялся пописать. Мои ноги больше не горели так сильно.
Туалет находился в заднем помещении за кухней. В очереди к нему стояло одиннадцать детей.
– Это что, единственный туалет? – спросил я.
– Да, тут один туалет, – не оборачиваясь, ответил мальчик впереди меня.
По дороге обратно к кровати я остановился перед окном. С улицы лил яркий свет. Солнце высушило мертвых мух на подоконниках. Кирпичи под наружными карнизами болтались, как расшатанные зубы в тех местах, где не было известки. Фотографии из журналов, подвешенные под окнами, были так продырявлены, что, должно быть, служили мишенями для настенных игр.
Мальчик, который стоял в очереди впереди меня, весь оставшийся вечер мел верхнюю ступеньку лестничной площадки. Я за ним наблюдал. Он не выпускал меня из виду все время, пока работал. Когда он прекращал мести, он взмахивал рукой перед лицом так, как лошади отгоняют мух хвостом.
Его койка стояла рядом с моей, и он растолкал меня на завтрак на следующее утро. Мы завтракали горячей водой с хлебом и сахарином. Разрешалось съесть три куска по желанию. Затем мы встали в очередь, чтобы взвеситься и снять мерки. Пока я ждал, один калека впереди махнул мне своей культей, будто плавником.
Я вернулся в кровать и разглядывал свои ноги, когда мальчик с метлой принес доверху наполненную кастрюлю воды и разлил некоторое количество, когда ставил ее на пол рядом со мной.
– Мадам Стефа сказала, чтобы ты поставил ноги в воду, – сообщил он.
– А что там в ней плавает? – спросил я.
– Откуда мне знать? – ответил он.
Я спросил, как его зовут, и он ответил, что Зигмус. Он сказал, что ушиб руку. Пока я смачивал ноги, он наблюдал за тем, как кровь набухает у него вокруг ногтя, и вытер ее об пол, оставляя красные разводы.
Тучная женщина поинтересовалась из другого конца комнаты, не нужно ли ему что-то делать, и он ответил, что помогает мне.
Он познакомил меня с мальчиком, который лежал через две кровати. Это был тот самый Митек с ворот на Хлодной улице, но он притворился, что никогда меня не встречал. Зигмус сказал, что они были лучшими друзьями, но мальчик не поднял на нас взгляд и просто сидел на кровати, таращась на свои прогнившие сапоги.
Я спросил, что с ним не так, и Зигмус сказал, что его мать заболела, но пообещала ему, что не умрет, пока он не окажется в безопасности в сиротском доме. Потом, как только он сюда попал, она умерла.
– Пан доктор говорит, он страдает от приступов совести, – сказал Зигмус. Мальчик, казалось, этого не слышал.
Зигмус сказал, что по сиротскому дому разгуливала шутка, будто этот мальчик никогда не улыбается. Мальчик ответил без тени улыбки: «Это неправда. Я все время улыбаюсь». После этого он отвернулся от нас.
– А что он держит? – спросил я.
– Это молитвенник его мертвого братишки, – ответил Зигмус.
Тучная женщина наконец заставила его вернуться к работе, а я продолжал сидеть, держа ноги в воде. Я был счастлив, что нахожусь в тепле, а не на улице. Позже Корчак подошел, стал надо мной, указал на кастрюлю и попросил взглянуть. По выражению его лица стало ясно, что он знает, что нужно делать, но сдерживался. Линзы его очков были заляпаны отпечатками пальцев. Мальчик лет шести или семи разрушил игрушечный домик какой-то девочки в игровой, и они все начали верещать и плакать.
– Это там? Ержик? – спросила у него тучная женщина с другого конца комнаты.
– Да, это Ержик, – сказал Корчак таким тоном, будто делился со мной секретом. Он вынул мою ногу из кастрюли и начал сжимать мне пальцы. Он сказал: – Он уже два года делает мою жизнь несчастной. В детском саду он всех замучил. Я написал о нем статью, которая рассказывала о необходимости исправительных колоний. А ведь он так молод – и это пока! Представь, что будет, когда он подрастет.
Двое старших ребят взяли Ержика под руки и оттащили от девочки. Корчак решил, что мои ноги зажили достаточно, чтобы я мог работать. Он сообщил это тучной женщине, и та подошла и дала мне задание убирать ночные горшки, которые, по ее словам, следовало полоскать нашатырным спиртом. Она назвала это «начинать с низов». Я спросил, зачем им нужны ночные горшки, если есть туалет, и она ответила, что на один туалет приходится сто пятьдесят детей и двадцать штатных работников. Она добавила, что, если я закончил с вопросами, самое время начать показывать, что я недаром ем свой хлеб.
ПОСЛЕ ТОГО КАК НА НОЧЬ ВЫКЛЮЧИЛИ СВЕТ и мы улеглись по койкам, из темноты вышел Корчак и сел у моей постели.
– Я видел тебя сегодня у окна, – сказал он. Он говорил так тихо, как мог. – Раздражает, когда приходится становиться на носочки, чтобы выглянуть наружу, не так ли? Это то же самое, что выглядывать из-за толпы.
Я с ним согласился.
– Завтра – четверг, а по четвергам приемная комиссия собирается, чтобы рассматривать новых кандидатов, – добавил он. – Мадам Стефа говорила с тобой насчет заявления?
Когда я помотал головой, он спросил:
– Ты умеешь писать?
– Немного умею, – ответил я ему.
– Я вмешиваюсь в твои дела? – спросил он Зигмуса, и Зигмус в ответ перевернулся в своей кровати.
– Завтра она тебе с этим поможет, – сказал он мне. – У тебя осталась хоть какая-нибудь семья?
Я прочистил горло, но не знал, куда плюнуть, и сглотнул.
– У тебя все получится, – сказал он, когда, положив руку мне на лицо, почувствовал слезы.
Мой плач, казалось, утомил его.
– В любом случае вся процедура уже давно стала формальностью. Кто-то называет имя кандидата, остальные ничего не отвечают, мы все смотрим в пространство, а потом через несколько минут еще кто-то спрашивает, о ком шла речь в самом начале. Кто-то предлагает утвердить кандидатуру, кто-то еще жалуется на обед, и дискуссия перетекает в другую плоскость, как пьяница на ледяном пригорке.
Несколько детей начали переворачиваться и производить шум. В дальнем конце один мальчик храпел, как гундосая свинья.
– Все начинают с далеко идущих планов, – сказал я ему. – Потом понимают, что все выйдет не так, как мечталось.
Он рассмеялся себе под нос.
– Книга Аарона, глава вторая, стих второй, – сказал он. – А все, чего они добиваются, по большому счету – это ослабленное зрение и натруженные ноги.
В темноте его уши казались еще больше, а его шея – еще тоньше. Я не знал, что ему нужно.
– Когда я думаю обо всех усилиях, которые я потратил на глупые ошибки, – сказал он.
Он спросил, хорошо ли я выполнил задание по ночным горшкам. Я ответил, что хорошо. Он сказал, что по состоянию этих горшков часто можно определить качество сиротского дома.
Он остался сидеть, где сидел. Казалось, он слушает дыхание каждого ребенка.
Я спросил, помнит ли он имя мальчика, которого он нес, когда город сдался немцам. Тот, кому нужны были башмаки.
– А, этот мальчик, – сказал он. – Конечно, помню. В то утро, когда британцы вступили в войну, мы присоединились к толпе под их посольством. Поляки и евреи снова стояли плечом к плечу, как братья! Все распевали «Польша еще не потеряна», и в тот же день после обеда семь артиллерийских снарядов упало на сиротский дом. Один из них выбил все окна в столовой, а другой снес мою шапку. Я помню, как говорил ему, что нам нужно уйти с улицы, потому что моя лысая голова была слишком хорошей целью для самолетов.
– А он все-таки получил свои башмаки? – спросил я. Но даже в темноте я понял, что он не хочет об этом говорить.
– Он любил ходить со мной в обходы, – сказал он. – После бомбежки хозяйка одного магазина пожертвовала нам свою чечевицу, сказав, что немцы все равно ее конфискуют. Я всегда напоминаю тем, у кого прошу что моя задача – поддерживать честь еврейского народа и у них есть выбор: либо отдать сиротам, либо немцам. Он во многом напоминал того мальчика, который сегодня попал в передрягу, – сказал он. – Когда дело заходило о синяке или шишке на голове – там обязательно был он.
– Не везет так не везет, – сказал я.
– Есть люди, которые просто не думают, – сказал он. – Так есть люди, которые не курят.
Я не ответил. Я бы хотел, чтобы кто-то скучал по мне так же сильно.
– А я все равно не мог на него злиться, – сказал он. – Как говорил Словацкий, Бог одинаково любит власть и диких лошадей.
Он похлопал меня по ноге, будто я – тот мальчик, которого больше не было.
– Многие люди боятся спать днем, потому что опасаются, что дневной сон испортит им ночной, – сказал он. – Со мной все наоборот.
Я взял его руку в свою, и он не отодвинулся. Что-то в этом жесте снова довело меня до слез.
– Последнее время по ночам я слышу запах смальца, – сообщил он мне. – А ты его слышишь?
Я покрутил головой.
– Он сводит меня с ума, – сказал он.
– Я никакого запаха не слышу, – сказал я.
– Я думаю о Европе по-польски, – сказал он. – А о Палестине я думаю на иврите. Зато о еде мне думается на идише.
– Я просто всегда думаю о еде, – сказал я. Он снова фыркнул от смеха в ответ.
Он сказал, что на следующий день мне нужно будет помочь носить уголь, и я ответил, что помогу. Затем он начал говорить об этом сам с собой. Он сказал, что теперь приходится платить продавцу угля лишние двадцать злотых, чтобы получить целые куски вместо ошметков. Он сказал, что если подтвердятся слухи о том, что немцы увеличивают нормы реквизиций, то мы все скоро начнем жечь мебель. Конечно, сказал он, если дать евреям один спокойный день, они тут же воспользуются этим и начнут распространять слухи.
– Каждый хочет понять, что ему делать дальше, – сказал я ему.
– Мы не видим даже дна в той чаше, которую держим в руках, – сказал он, после чего высморкался в платок и пожелал мне спокойной ночи.
– Спокойной ночи, – сказал Зигмус.
– Прошу прощения, что потревожил ваш покой, – сказал ему Корчак.
– А это еще что такое было? – спросил кто-то в темноте, когда Корчак ушел.
– Пану доктору не больно хорошо приходится, – сказал Зигмус. Я слышал, как он зевнул.
– Что это значит? – спросил я.
– Ложись спать, – ответил он.
ОКАЗАЛОСЬ, ЧТО Я НЕПЛОХО СПРАВЛЯЮСЬ С ВЫГРУЗКОЙ УГЛЯ, о чем свидетельствовал тот факт, что я покрылся угольной пылью от пояса вниз, а не с головы до пят. Я также помогал разгружать цельное зерно, которое тучная женщина смешивала с конской кровью нам на завтрак. Меня пригласили вступить в хор, но я ответил, что не умею петь, еще меня пригласили в театральный кружок, и я ответил, что не умею играть. Тучная женщина обсудила со мной мое заявление и, кажется, решила, что мое положение безнадежно дальше некуда, поэтому не стоит волноваться о том, что меня могут вышвырнуть обратно на улицу. И она попросила начать наконец обращаться к ней «мадам Стефа».
Немцы сообщили Корчаку, что оконные стекла теперь следовало закрывать черной бумагой по ночам, поэтому мадам Стефа усадила меня за рабочий стол, принесла банку клейстера, ножницы и рулоны черной бумаги, поставила меня во главе четырех других детей, и мы начали делать экраны. Когда оказалось, что дети меня не слушают, она просила Зигмуса помочь. Тот возмутился, с чего он должен это делать, но она просто показала, где ему нужно сесть, и ушла. Он привел своего друга Митека и еще двоих и сказал им, что мы выполняем приказ работников здравоохранения, и когда Митек спросил, почему он называет меня работником здравоохранения, Зигмус сказал, что настоящий работник здравоохранения не стал бы разговаривать с евреями, он лишь указывает, какие горшки следует поднять, чтобы убедиться, чисто ли на дне.
Он поставил меня отмерять, а остальные резали и клеили. Ребята болтали только о еде. Один сказал, что, когда был совсем маленьким, он мог целый день слоняться без еды, но теперь он превратился в бездонную прорву. Он сказал, что суп еще только лился ему в желудок, а он уже снова был голоден. У него было то же пустое и все принимающее выражение лица, как у моего младшего брата, и мне приходилось заставлять себя на него не смотреть. Я переставил стремянку к окну и обмерил приблизительные размеры экранов.
Один из детей спросил у Зигмуса, были ли у него братья или сестры, и он ответил, что было три сестры. Он рассказал, что у его родителей была мельница, которая молола гречневую муку, и однажды они с сестрами пошли за молоком, а когда вернулись, какие-то люди грабили мельницу, и сосед сказал: «Как вы можете грабить этих детишек, они же сироты», – и так они узнали о том, что их родителей убили. Он сказал, что потом на ее старшую сестру напали какие-то немецкие солдаты и ей пришлось бежать через русскую границу, и тогда их семье пришел конец, потому что только она умела готовить.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.