Текст книги "Книга Аарона"
Автор книги: Джим Шепард
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Мадам Стефа заправляла ежедневным расписанием. Ее трепки всегда начинались словами «сейчас я тебе кое-что скажу», а когда ей задавали вопрос, на который ей не хотелось отвечать, она всегда говорила: «Не стоит об этом беспокоиться». Два дня в неделю Корчак занимался организацией помощи для других сиротских домов, а в остальное время ходил просить за нас. В такие дни он уходил рано утром и возвращался поздно вечером, и всегда брал разных мальчиков. Он просил в Управе Еврейского Сообщества и в домах богачей или коллаборационистов, а также у входов в кафе. Тучная женщина волновалась за него. Она говорила, что когда он уходит, вечером он возвращается совсем измученным от того, что должен выворачивать ад наизнанку ради бочки кислой капусты.
Зигмус сказал, что он берет с собой детей, которых знает с самого младенчества, и что детей, которых он сам растил, он любит больше остальных.
Я наблюдал за ним, когда он возвращался по ночам. При свете единственной лампы он казался древним. Руки у него тряслись, и он курил сигареты, запивая их водкой с сахарином, и прочищал горло через каждые несколько минут.
– Значит, ты снова не спишь, – сказал он однажды ночью, когда наконец заметил мое подглядывание. – Разве ты не устал? Мы даем тебе недостаточно работы?
– Я всегда чувствую усталость, – ответил я ему. – И что бы я ни делал, ни с чем не могу справиться.
– Значит, ты – не один из моих пламенных приспешников? – спросил он. – Как твой друг Зигмус? Чья мать седлала оленей в лесу и ела конину?
– Моя мама брала на дом стирку, – сказал я ему.
– Я помню тебя по банде у ворот, – сказал он. И когда я извинился, он ответил, что все в порядке. Я не был там главным злодеем, и всем приходилось делать все, что нужно ради выживания. Перед голодным открываются все двери.
На следующий день он растолкал меня и велел одеваться, потому что я иду с ним.
Когда мы вышли на улицу, было еще темно. Мне не хотелось возвращаться на улицы, сказал я ему. Он ответил, что понимает.
Он не умолкал, пока шел. Он сказал, что, возможно, сегодня мы навестим немцев. Он пояснил, что офицер, которого назначили следить за сиротским домом, сам был педиатром и всегда обращался к Корчаку как к «уважаемому коллеге», и считал его уморительным. Он сказал, что офицер называл сиротский дом своей «республикой прохиндеев» и говорил, что евреям удавалось приспособиться к любой ситуации, но они никогда не понимали своего везения, как человек, который жалуется на то, что у него нет золотых туфель, и не понимает, что вскоре лишится собственных ног.
Было ветрено, грязно и холодно, и все, кто оказывался на улице в такую рань, бродили так, будто им наскучило собственное переутомление. Большинство из них были попрошайками, которые слонялись всю ночь. Мы остановились рядом с девочкой в одежде с коротким рукавом, которая сидела на корточках перед маленькой тележкой с замерзшей и гнилой брюквой. Девочка поменьше свернулась клубком под тележкой, ноги у нее были обернуты газетами, связанными в форме башмаков. Корчак наклонился над ней и что-то положил ей в ладонь. Обе девочки все делали крайне медленно.
– Ну хватит о немцах, – сказал он, когда мы продолжили наш путь. Он подул на руки. Он рассказал о том, как несколько девочек из сиротского дома сделали ему сюрприз в виде самодельного кинотеатра, который они собрали из коробки вощеной бумаги и электрической лампочки.
Я спросил, куда мы направляемся, и он ответил, какая разница. Он сказал, что, принимая во внимание те или другие обстоятельства, мы все привязаны, как собаки на цепи.
Когда я не ответил, он извинился за то, что сказал нечто бесполезное.
После своего извинения он притих. В темноте мы прошли улицу Приязда и «бессмертную дыру», и то здание с косой крышей и слуховыми окнами.
Он сказал, что в одном из этих домов на прошлой неделе обнаружил шестерых детей, которые лежали на мокром гниющем матрасе. И когда я снова промолчал, он спросил, кому сейчас не грустно? Он сказал, что мир стал одной беспредельной грустью. Он продолжил, что теперь нам нужно сказать себе, что мы на самом деле живем не в самом худшем месте на земле, а обитаем среди кузнечиков и светлячков.
По выражению его лица казалось, что он вовсе не иронизирует. Я снова сказал ему, что не хочу оставаться на улице, он не ответил, я добавил, что в приюте оставаться тоже не хочу. Он сказал, что я волен уйти в любой момент, и я возненавидел его за то, что он заставляет меня чувствовать, и еще больше я возненавидел себя, просто за то, что не валяюсь где-то мертвым.
Вышло солнце, и он спросил, был ли я хоть немного счастлив, что вышел на солнце. Я потер руки и лицо, и он спросил, расслышал ли я его. Я сказал, какая разница, счастлив или несчастлив, я принимаю вещи такими, какими они есть. Он сказал, что в солнечные дни, когда он был особенно мрачным, его мать говаривала, что даже еврей не может страдать в такой прекрасный день.
Теперь на каждом шагу попадались попрошайки – либо продавали что-то, либо просто вылезли из какой-нибудь дыры и грелись на солнце. Один укутался в одеяло, из которого лезли перья на ветру. Кто-то продавал молоко прямо из дома, и мы встали в очередь, чтобы взять немного.
– Где бы я ни видел очередь, всегда в нее встаю, без разницы, что продают, просто потому, что в конце я что-нибудь получу, – пошутил он.
Мы начали попрошайничать с дома какого-то богача. Он позвонил в звонок. Открывший дверь человек вместо приветствия воскликнул: «О, пан доктор, вы меня просто убиваете!» И Корчак спросил его, что может быть хуже, чем быть стариком, и потом ответил, что хуже – быть стариком евреем. А что хуже этого? Быть стариком евреем без гроша в кармане. А еще хуже? Стариком евреем без гроша в кармане, да еще и без смекалки. А хуже этого быть стариком евреем без гроша в кармане, да еще и без смекалки да с большой семьей. А еще хуже этого, если вся семья – это одни дети. А самое ужасное – если все эти дети пухнут с голоду.
Человек исчез в проходе и вернулся, принеся немного денег и бросив их в мешок, который протянул Корчак. Затем богач попросил прощения, пожелал хорошего утра и захлопнул двери, пока Корчак разглядывал содержимое мешка.
Затем он повел меня к следующему дому. Он сказал, что сам имел состояние, пока его отца не пришлось положить в психиатрическую больницу. Вот тогда-то он и узнал, каково это – обращаться за помощью к взрослым. Взрослый имел привилегированное положение, с которым приходилось бороться. Подростком он много слышал о пролетариате, но самым первым пролетарием является ребенок. Ребенка угнетали даже те, кто его любил. В тот самый момент он решил, что станет отцом для сирот и будет всегда работать для тех, кого следовало бы ставить на первое место и кто всегда пасет задних.
– Как и ты, я всегда и во всем был медлительным, – сказал он. – Когда моя бабушка смотрела за тем, как я делал работу по дому, она всегда говорила: «Эй ты, философ».
– Когда отец звал меня чем-то помочь, он всегда говорил: «Эй! Халтурщик!» – сказал я ему.
– И ты всегда приходил ему на помощь, – сказал он.
– Мне не нравилось работать, – сказал я ему.
– Самым ленивым человеком, которого я видел в своей жизни, был человек по фамилии Крылов, который провел всю свою жизнь, лежа на диване, а все его книги лежали под диваном, – сказал он. – Он просто доставал первую попавшуюся книгу из-под дивана и читал все, что попадалось.
Мы ходили по другим домам, и когда люди, которые открывали дверь, говорили «нет», мы отказывались уходить. Он просто повторял: «Но мои дети. Мои дети». Я думал о моей маме.
– Стой смирно, пока я разговариваю, – говорил он между домами.
В обеденное время мы стали в дверях кафе и начали кричать: «Есть ли здесь хоть кто-нибудь, кто поможет моим детям пережить зиму?» И мужчина подозвал его к себе, а потом он начал подходить к другим, благодаря тех, кто давал что-нибудь, и комментируя все, что бросалось в мешок: «Этого не достаточно, не достаточно». Вечером мы остановились у почтового отделения, чтобы пройтись по посылкам, которые уже нельзя было отослать после того, как их раскрыли немецкие солдаты.
По дороге обратно в сиротский дом мы прошли салон госпожи Мелековны. Тротуар преграждали дети, которые стояли с протянутыми руками и плакали. Он каждому что-нибудь давал.
Когда мы прошли несколько кварталов, я спросил, не хочет ли он отдохнуть, потому что он выглядит очень уставшим. Он сказал, что мы дошли до той черты, где мертвые дети больше не производят на нас впечатления. Он сказал, что когда человек не может спокойно смотреть на смерть ближнего, его жизнь стоит в сотни раз больше. Ему было так трудно идти, что он опирался на все перила, мимо которых мы проходили. Он сказал, что имеет в виду таких людей, которые продолжают навещать родственников, отправленных в больницу.
Мимо нас пронеслась стайка детей и чуть не сбила его с ног. Он почти сел, прислонясь к столбу. Его дыхание напоминало дыхание мамы, и я подумал, что мне придется убежать и бросить его на улице, если он продолжит издавать эти звуки. Он пробормотал себе под нос, что контрабандисты живут дольше, а не предприимчивые умирают в тишине.
После этого он снова замолчал до тех пор, пока мы не свернули на Сенную и не увидели сиротский дом. Я подумал, куда мне идти, если он умрет на улице? Он взял меня за руку, останавливая, и с таким выражением посмотрел на пункт нашего назначения, как будто само здание могло его убить.
Ержик играл на улице с каким-то мальчиком, они хлестали друг друга по очереди веревками. До нас доносился их смех.
– Знаешь, о чем я мечтаю? – спросил Корчак. – Я мечтаю о комнате в Иерусалиме, в которой был бы стол и бумага для письма. И прозрачные стены для того, чтобы я не пропустил ни одного рассвета или заката. И я бы был просто тихим евреем, бог весть откуда взявшимся.
Он продолжал стоять там, где заставил нас остановиться. Чтобы удержать равновесие, он держался за фонарный столб. Потом он жестом предложил мне идти вперед и продолжал откашливаться всю дорогу до конца квартала.
– ТЫ ДУМАЛ, ЧТО СМОЖЕШЬ ПРЯТАТЬСЯ в этом приюте, пока война не кончится? – спросил Лейкин.
Я не заметил, что он шел по улице позади меня. Мне с Зигмусом дали ручную тележку и послали привезти бочку соленых огурцов, которые кто-то пообещал пожертвовать Корчаку.
– Ну что, поболтаем, – сказал Лейкин. – Твой дружок может сам справиться с ворованным.
Я остановился, но Зигмус продолжал тянуть. Он потряс тележкой через трамвайные пути, за угол и прочь из виду.
– Они не ворованные, – сказал я.
– Наш общий друг оберштурмфюрер Витоссек подумал, что мне следует напомнить тебе о том, что ты до сих пор член группы по борьбе с преступностью, – сказал Лейкин. – Ты ведь не думаешь, что наши проблемы волшебным образом исчезли, пока сам ты обустраивался в новом доме.
Я толкнул его так сильно, как только мог.
– Ты говорил, они не будут охотиться за контрабандистами, – сказал я.
Он поправил воротник и вытянул подбородок.
– Немцы делают то, что считают нужным, – сказал он. – А тебе нужно помнить, как избежать того, чтобы они не делали это с тобой.
Он сказал, что мне следует принять от него приглашение выпить чашку горячего шоколада, и затащил в кафе дальше по улице.
В кафе было достаточно народу и столько тепла от печки, что по окнам бежали струи конденсата. Перед входом сидел мальчик, сложив ноги по-турецки, а рядом с ним на развернутом носовом платке лежал младенец, перевернувшись на бок и трепеща, словно голубь. Зайдя внутрь, мы сели друг напротив друга, и он дал мне салфетку промокнуть глаза.
– Ты ревешь больше всех моих знакомых, вместе взятых, – сказал он.
К нашему столику подошла женщина, и он сказал:
– Смотри, она таскает с собой собственную фотографию с прошлых светлых дней, чтобы показать, во что теперь превратилась.
Когда подошел официант, Лейкин заказал за меня. Он спросил, слышал ли я что-нибудь о Любеке, и когда я ответил, что нет, рассказал, как британцы, предварительно убедившись, что поблизости нет немцев, разбомбили его подчистую. Когда я ничего не ответил, он сказал, что в Службе Порядка все, хоть пессимисты, хоть оптимисты, считали, что в конце концов Германия проиграет, только пессимисты утверждали, что прежде, чем это случится, Германия захватит контроль над миром. Оптимисты говорили, что немцы устроили тотальную войну в Польше, молниеносную войну во Франции, частичную войну в Англии и фатальную войну в России. Он сказал, что на стенах начали писать «1812», год, когда потерпел поражение Наполеон.
Он сказал, что спрашивал у Витоссека, когда, по его мнению, кончится война, и Витоссек ответил – когда немцы будут есть раз в день, а евреи – раз в месяц.
Когда принесли горячий шоколад, он предложил выпить за радостный повод, а когда я спросил, что за радостный повод он имеет в виду, он ответил, что продвинулся по служебной лестнице и теперь его назначили заместителем Шеринского. Можно сказать, что теперь он стал вторым человеком во всей желтой полиции.
– Это так, для светской беседы, – сказал он наконец, когда я и на это промолчал.
Я сказал ему, что должен возвращаться.
Он сказал, что я им нужен для патрулирования некоторых районов на всякий случай, если понадобятся мои достигнутые в нелегкой борьбе знания.
– Ты хочешь, чтобы я тебе помог убить еще кого-нибудь? – спросил я.
Он поинтересовался, собираюсь ли я пить горячий шоколад, и, когда я промолчал, выпил его сам.
– Реквизиция будет все жестче, – сказал он. – Никакой картошки. Никакого хлеба. Никакого угля для сиротских домов и сколько угодно – для кофеен.
– Ну и что нам всем делать? – сказал я ему. Никому из нас не улыбалась удача.
– Думай об этом так, – сказал он. – Неужели мы должны цедить каждому по ложке, чтобы в конце концов никто не выжил? Не лучше ли отдать больше избранным счастливчикам?
– Мне нужно возвращаться, – сказал я.
– Я буду разговаривать с тобой как с понимающим человеком, – сказал он. – Как делец с дельцом, так сказать. Не обладающие талантом выкручиваться всегда страдают. – Он махнул в сторону улицы. – Мы с тобой оба знаем, что от немцев ждать милости нечего. Наша жизнь зависит от того, как долго они будут держаться у власти. Дай им достаточно времени, и они прикончат нас всех. В противном случае кое-кто может спастись.
Я встал, и он не пытался меня остановить.
– До конца недели ты нам не понадобишься, – сказал он.
– Зачем вам сдался именно я? – спросил я. – Почему бы вам не найти кого-нибудь еще?
Он провел пальцем по внутренней каемке чашки.
– Советую думать о других так, как делает мой босс Шеринский, – сказал он, затем поднялся и жестом предложил идти вперед, как делал Корчак. – Он говорит, что беженцы – словно осенняя листва.
Он вышел за мной на тротуар. Начался снег, и он поднял воротник, а затем поднял воротник и мне. Потом он счистил снег с сиденья, забрался на свой велосипед и укатил. Из-за снега велосипед срывался и скользил на камнях брусчатки, и ему приходилось то и дело ставить ногу на землю, чтобы удержать равновесие.
ДРУГИЕ РАБОТНИКИ НОЧЕВАЛИ В ЗДАНИИ рядом с сиротским домом, но Корчак устроил себе офис и кровать в самом приюте этажом выше нас, все называли это место палатой-изолятором для самых больных детей. Его кровать и прикроватная тумбочка стояли посреди комнаты, а детские кровати были расставлены вокруг. На полу возле каждой кровати стояли ведра с водой, у всех детей лежали на голове компрессы. Корчак казался спящим, несмотря на то, что у него все еще горела лампа и он был полностью одет. Дети спали. Было больше четырех утра.
На столе лежала горбушка черного хлеба, и еще один кусок он сжимал в руке, как будто внезапно уснул во время еды.
Я забрался вверх по лестнице, чтобы с ним поговорить. Услышав шум, я спрятался за его столом, а потом в дверном проходе возникла мадам Стефа и долго смотрела, как он спит, прежде чем подойти к его кровати.
– Я всегда стараюсь часок вздремнуть перед тем, как разжужжится наш улей, – сказал он ей, и до меня дошло, что он все это время не спал, несмотря на то, что его глаза были прикрыты. – Когда я был маленьким мальчиком, я притворялся, что сплю, и затем внезапно открывал глаза, чтобы застать моего ангела-хранителя прежде, чем тот успеет скрыться.
Она опустилась на краешек одной из детских кроватей. Мадам Стефа казалась такой же усталой, как и он.
– Как прошел твой день? – спросила она. – У нас не выпало возможности поговорить. – И я ясно услышал в ее голосе тот самый тон, каким мама расспрашивала меня о новостях.
– Семь вызовов за десять часов, – сказал он. – Пятьдесят злотых и очередное обещание платить по пять в месяц.
Она сказала, что никто не требовал от него по десять часов бродяжничать по холоду и что его болячки ему этого не простят.
– О каких это ты болячках говоришь? – спросил он. Он продолжал лежать на спине, но теперь прикрыл глаза ладонью.
– О твоей слабой сердечной мышце. О твоем плеврите, последствии воспаления легких. О твоих проблемах с мочевым пузырем. О твоих распухших ногах и ступнях, – сказала она. – О твоей грыже.
Они помолчали.
– Это не шуточки, – сказала она.
– Как там выразился тот доктор, который отказался оперировать мою грыжу? – спросил он. – Мое здоровье в полном запустении.
Спускайся вниз, – подумал я про себя. Мне нужно с кем-нибудь поговорить о Лейкине. Но что я скажу?
– Сначала ты кашляешь и жалуешься, а потом выходишь из дому без свитера, – сказала мадам Стефа.
– А как насчет тебя? Ты ни от кого ничего не принимаешь, – сказал Корчак.
Он убрал ладонь с глаз и увидел, как она смотрит на водку с водой на столе.
– Ты когда-нибудь замечала, что ночью хлеб и вода кажутся вкуснее? – спросил он.
– А что будет, если кто-то схватит тебя на улице? – спросила она. – Куда нас тогда выставят?
Ее злость теперь передалась и ему.
– Кто сказал, что немцы окажутся поблизости, когда я выйду на улицу? – спросил он. – И если они даже окажутся, кто может поручиться, что мы пойдем по одной улице? А если и пойдем, кто сказал, что они выберут именно меня? И даже если они меня выберут, кто сказал, что я не смогу их убедить в своей правоте?
– Я просто интересуюсь, стоит ли рисковать за такие копейки, – сказала она.
Он несогласно хмыкнул в ответ. Затем он сказал:
– Знаешь, когда я был маленьким мальчиком, я говорил учителям, что знаю, как изменить мир. Первый шаг был всегда – выбросить все деньги. Правда, на втором шаге мой план всегда обламывался.
Одной рукой она завязала шаль вокруг шеи. Было холодно. Сын уборщика кричал со двора, жалуясь на свет. Он кричал, что это какая-то ханука, а не дом, и сколько им еще повторять. Мадам Стефа подошла к подоконнику и обновила экран из черной бумаги.
– Мне все время снится один сон, и в нем один из моих мальчиков говорит обо мне: «Он заснул, когда мы в нем больше всего нуждались», – сказал Корчак.
– Ты не можешь брать ответственность за все, – сказала она.
– Сколько земли я вспахал? – спросил он. – Сколько хлеба я выпек? Сколько деревьев я посадил? Сколько я уложил кирпичей? Сколько пуговиц я пришил, сколько одежды я залатал?
– Шшш, – сказала она ему. – Не накручивай себя.
– Отец говорил, что я – дурень, и идиот, и плакса, и осел, – сказал он. – Он был совершенно прав. Но правы были и те, кто в меня верил.
Я понял, что они говорили о чем-то совершенно другом и что я не знаю, как работает голова, в том числе моя собственная.
– Я знаю, ты мне никогда ничего не обещал, – сказала она. – И теперь я не сплю, повторяя про себя: Стефа, ты старая дура и получила то, что заслужила.
– Даже самая великолепная догадка все-таки нуждается в подтверждении, – сказал он ей.
– Просто я всегда верила в то, что все, что мы получаем, нас воспитывает.
– А что же такое тогда любовь? – спросил он. – Ее тоже всегда получает тот, кто заслужил? Откуда мы знаем, любим ли мы достаточно? Как нам научиться любить сильнее?
В комнате несло сигаретами и ногами. Черная бумага снова отошла, за окном начало светать.
– Ты когда-нибудь кого-нибудь любил? – спросила она.
– С семи до четырнадцати я был постоянно влюблен, – сказал он. – И я всегда влюблялся в новую девчонку.
Задребезжали оконные рамы, и казалось, что он прислушивается к вою ветра. Он тяжело вздохнул.
– Я всегда думала, что, может, не будь я такой страшной… – сказала она.
– Я всем говорю: «Стефа мне всегда напоминает, что я – несчастное создание, которое делает несчастными всех вокруг», – сказал он.
В ответ она произнесла что-то так тихо, что он попросил ее повторить.
– Просто тяжело всегда чувствовать себя одинокой, – сказала она.
Он не ответил, и она уставилась на свои руки. От долгого стояния в одной позе у меня занемели ноги.
– Я получил то, за что заплатил, – сказал он ей наконец. – Одиночество – не самая худшая штука. Я высоко ценю воспоминания.
Она поднялась и направилась к двери, но потом остановилась.
– Я все себе напоминаю, что я не в том положении, чтобы требовать, – сказала она. – Но даже сейчас мое эго встает поперек дороги.
Даже я заметил, какой несчастной она казалась в свете лампы, но он это проигнорировал.
– Что бы я ни сказал и что бы я ни сделал – ничего не поможет ни мне, ни тебе, – сказал он.
– Ты вечно сдаешься, откладываешь на потом, ты отменяешь, ты подменяешь, – сказала она ему.
Он приподнялся на локтях.
– Я вижу свои чувства сквозь линзу телескопа, – сказал он. – Они как маленькое скопление звезд, которое сбилось в кучку на полярной равнине. Когда кто-то кашляет, я сначала сочувствую, а потом, наоборот, пугаюсь: вдруг это заразно. Вдруг нам придется потратить на него весь запас наших лекарств.
Она сказала, что ей жаль и что она бы дала ему поспать.
– Я существую не для того, чтобы меня любили, а для того, чтобы действовать, – сказал он ей.
– Святые повелевают, а Бог исполняет, – сказала она.
– А я делаю все, что в моих силах, – сказал он. – Может, у нашего Бога и недостает воли, чтобы стоять на страже закона, но это не значит, что мы не должны ему следовать.
– А кого нам судить за несоблюдение договора? – спросила она.
– Говорят, Рабби Ицхак из Бердичева вызвал Господа на раввинский суд, – сказал он ей.
– Полагаю, нам никогда не найти места, где мы сможем насладиться прекрасным пищеварением и вечным миром, – сказала она.
– Иногда я думаю: только не спи, – сказал он. – Просто послушай их дыхание еще хоть десять минут. Послушай их кашель. Маленькие звуки, которые они издают.
– Да, – сказала она. – Вот и все, что я делаю.
– Мы с тобой – живые надгробия, – сказал он ей. – Это только в Израиле есть детские коляски и растет буйная зелень.
В ответ она издала такой звук, будто он ударил ее, он же плюхнулся в постель, как только услышал, как она спускается вниз по лестнице.
МАЛЬЧИК, КОТОРОГО ВСЕ ПРОЗВАЛИ МАНДОЛИНОЙ за то, что он никогда не выпускал из рук свой инструмент, даже держал его над головой, пока ему выводили в ванной вшей, умер в постели, продолжая обеими руками обнимать мандолину. Мы получали меньшие порции во время еды, и все бесились по этому поводу. Если мы слишком рано расправлялись со своей порцией, приходилось дольше ждать следующего приема пищи, и мучение росло. Все только и думали, что о следующем куске хлеба за столом. Когда по палате-изолятору разносили котел с супом, с кроватей взмывал лес маленьких ручонок. Нам готовили жидковатую овсяную муку, сваренную на воде, и свернутую комками лошадиную кровь, которую жарили на сковородке. Кровь походила на клочки черной губки и по вкусу напоминала песок. На Шаббат был бульон из гречки и топленого свиного сала.
Хотя еды у нас не было, Корчак все равно заставил всех подписать и отправить приглашения к нашему пасхальному седеру[15]15
Седера – порядок празднования Песаха, праздник.
[Закрыть] на первое апреля. Мы разделили его список благодетелей. Когда наступил праздничный день, пятьдесят гостей прибыли и сели у двери. Длинные столы накрыли скатертями. Я сидел рядом с мальчишкой, покрытым такими жесткими волдырями и струпьями, что соседи называли его «рыбной чешуей». У нас не было ни яиц, ни горьких пряностей, только немного супа и на каждого по шарику мацы, а ребятишки поменьше находились в трепетном ожидании, потому что было объявлено, что мадам Стефа спрятала зернышко миндаля в одном из шариков мацы. Наша праздничная голодовка, пошутил Зигмус, будет такой же, как остальная неделя. Но Корчак сказал гостям, что ни один ребенок, сидящий за столом, не был покинут и всех объединяли любящие души их отсутствующих матерей и отцов. И когда он это произнес, многие дети начали реветь. То же самое произошло с большей частью гостей. Миндаль попался Митеку.
Меня никто не трогал еще неделю. Потом как-то поздним вечером кто-то начал колотить в двери приюта. Мадам Стефа открыла и подошла к моей кровати и сказала, что меня хочет видеть еврейский полицейский.
В дверях Лейкин сообщил, что ему нужно было найти квартиру, где жила моя подружка, та, хорошенькая, перед тем, как уехала из гетто. Я сказал, что не понимаю, о чем он говорит, и он ответил, что, если я откажусь, немцы, с которыми он пришел, заберут из приюта десяток детей и расстреляют их. Он сказал, что немцы с удовольствием расскажут мне, каких детей они бы расстреляли. Он ждал, пока я оденусь, а затем провел вниз по лестнице и мы сели в машину, на заднем сиденье которой расположились немцы. Один из них спросил Лейкина по-польски, почему я реву, и Лейкин сказал: «Он все время такой».
Сначала я указал им неверный адрес, но когда мы подъехали, я запаниковал и сказал, что ошибся, и дал верный адрес. Он был всего в семи кварталах. В радиатор на приборной панели нашей машины что-то залетело и издавало странные звуки. Пока я ждал на переднем сиденье, Лейкин и двое немцев подошли к двери, постучали и попросили открывшую двери женщину выйти наружу. На ней был тот самый красный халат в цветочек. Она заглянула в машину и увидела меня. Один из немцев выстрелил в нее прямо там на месте, и они бросили ее лежать перед входной дверью.
На следующий день дети говорили о том, сколько людей постреляли по всему гетто. Корчак сказал мадам Стефе, чтобы та дала мне поспать, а вокруг меня комнату уже подготовили к дневным занятиям. Я сказал себе, что не пошевелюсь, и если я буду плакать, пока не высохну, – в этом тоже не будет ничего дурного. Никто не знал, сколько убили людей. Наконец, одна из работниц приюта сказала Митеку, что все они имели какое-то отношение к подпольной газете. Корчак сказал, что такое не следует обсуждать на расстоянии пистолетного выстрела от детей. На следующий день меня заставили встать и помогать по хозяйству, и за мытьем посуды я подслушал, как Корчак говорил мадам Стефе, что Еврейский совет распространил меморандум, в котором немцы говорили, что это был единичный случай и ничего подобного больше не повторится.
После этого немцы ежедневно устраивали облавы на разных улицах на баррикадах с распилочными козлами и указателями. Как только появлялась баррикада, у тебя было всего несколько минут на то, чтобы убраться подальше прежде, чем заблокируют все поперечные улицы и переулки.
– Теперь главный успех дня – это если тебе удалось добраться туда, куда шел, без происшествий, – сказала мадам Стефа.
В ответ на все происходящее Корчак писал письма. Только потому, что дела идут хуже некуда, не значит, что мы должны примириться и считать любые ответные действия бесполезными.
Всех, кто хоть немного владел мастерством письма, подрядили писать «Просим, если у вас есть такая возможность, присылать посылки для больных детей в Сиротский дом по адресу Сенная улица, 16». Он говорил, что дальше будет больше и он будет диктовать все остальное. Он говорил, что нужно писать, что те дети, которые совсем недавно прибыли, искалеченные, замерзшие, голодные и затравленные, теперь миролюбиво сновали по приюту и играли в игры. Некоторые дети спрашивали, как пишется слово «миролюбиво», и он отвечал, что правописание не имеет значения. Он сказал писать, что не хватает еды и у многих ребятишек поменьше остановился рост. Что кошмары и рыдания стали их постоянным времяпрепровождением. И все же его система обучения подтверждает тот факт, что, когда сообщество взрослых оказывается не в состоянии обеспечить детям стабильное и рациональное окружение, дети способны создавать собственные миры, разумные и нежные. Я написал это предложение два раза подряд, так оно меня потрясло. Он сказал написать, что к нему постоянно обращаются все новые дети, которые просят приюта, они стайками подходят к нему на улице со своими предложениями, подобно маленьким скелетообразным старейшинам. Он сказал, чтобы мы подписывали письма сначала от собственного имени, а потом от имени доктора Хенрика Голдсмита / Януша Корчака, Старого Доктора с радио.
ТРИ ДНЯ Я ЛЕЖАЛ В ПОСТЕЛИ, вставая только на обед, и Корчак повторил, чтобы меня оставили в покое. Клопы пощадили только мои пятки. Появилось новое правило, согласно которому перед тем, как днем вешать защитные экраны на окна, дети должны были стать у края окна и посмотреть, что происходит на улице, потому что теперь, стоило немцам заметить движение внутри, они начинали стрелять по домам. Один полицейский, которого работники приюта прозвали Франкенштейном за то, что он по внешнему сходству и повадкам напоминал монстра из фильма, по словам тех же работников, никогда не упускал случая разбить окно, случись ему увидеть в нем чей-нибудь силуэт.
Дети наблюдали за облавами на баррикадах. Они слышали, как немцы начинали свистеть и кричать. Бывало, они видели там знакомого. Мимо проходили евреи со всевозможными предметами: клетками, или мисками, или рожками. Кто-то нес горшок с саженцами. Все они направлялись на станцию, которую немцы называли Умшлагплац, а оттуда их увозили поезда.
На четвертый день Корчак снова поднял меня с постели и взял с собой в обход. Мадам Стефа настояла, чтобы он надел теплую рубашку, и ему пришлось потрудиться, чтобы в нее втиснуться. Мадам Стефе пришлось помочь ему разобраться с подтяжками.
Когда мы вышли на улицу, он не мог вспомнить, куда собирался. Он позвонил в звонок у одной двери, после чего спросил меня: «Напомни, по какому поводу я к нему пришел?» На темной лестничной клетке другого дома он спросил: «На что я теперь должен смотреть?» Подошва у него на ботинке оторвалась и хлопала при ходьбе. Из-за висящего в воздухе угольного дыма у нас на зубах скрипел осадок. Все ходили словно в оцепенении и смотрели на меня так, будто я – кусок хлеба. Женщина, которая стояла перед нами в очереди в магазине, начала жаловаться на дороговизну, и Корчак сказал ей:
– Послушай. Это тебе не товары, и это тебе не магазин. Ты – не покупательница, а он – не лавочник. Поэтому тебя не могут дурить, и он не может на тебе наживаться. Мы просто делаем то, что заранее решили, потому что нужно хоть что-нибудь делать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.