Текст книги "Бастион одиночества"
Автор книги: Джонатан Летем
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 35 страниц)
Однажды в субботу в мартовскую оттепель Мингус зашел за Диланом, и они отправились через замусоренный парк, лежавший позади Бурум-Хилл, на Корт-стрит – зачем, Дилан понятия не имел. В парке на пять долларов, которые вытащил из кармана Мингус, они купили по хот-догу в вощеной бумаге. Половину своего Мингус обернул еще одним листом и засунул в карман – как запас. Сразу за памятником жертвам войны дорога сворачивала к убогой окраине Бруклина: автостоянкам, рядам мусорных баков, городским свалкам. От стоявших там домов из песчаника их отделяла мрачная автострада Бруклин-Куинс, вдали грохотали трамваи.
Мингус показывал путь. Они прошли под въездом на магистраль к каменной лестнице, ведущей на залитый солнцем мост через реку. С моста открывался вид на Манхэттен, напоминающий скелет динозавра. Доски моста были неровные, некоторые почти сгнили. Порой под ногами оставался лишь металлический остов, а под ним виднелась поблескивавшая, неспокойная вода. Здесь как будто шел жаркий спор или даже тянулась странная вражда с пространством.
Дилан и Мингус прошли две трети моста и остановились. На громадной башне, возвышавшейся над Манхэттеном, на невообразимой высоте красовались две живописные красно-бело-зелено-желтые надписи. «МОНО» и «ЛИ» – по сути, слоги, лишенные какого-либо смысла, как и «ДОЗА» Мингуса.
Дилан понял, для чего приятель притащил его сюда. Показать надписи, подчинившие себе мост, безмолвно заявлявшие, что и он – собственность Бруклина. Эти вызывающие «Моно» и «Ли» – неровные десятифутовые буквы – недалеко ушли от каракуль на стенах, значков, оставляемых повсюду. Тэги тоже были разновидностью скалли, как и супергерои «Марвел», тайным искусством. Мингус достал половинку хот-дога и принялся есть. Они стояли, в немом восторге глядя на надписи, еще не зная, лишь смутно предчувствуя то, что их подстерегает в будущем. Машины, проносившиеся внизу, ни о чем не догадывались. Люди, сидящие в них, не были настоящими ньюйоркцами из-за своей фатальной слепоты и непонимания. А два мальчика на мосту, стоящие неподвижно, мчались вперед стремительнее машин.
Тысяча девятьсот семьдесят пятый.
Возвращаясь в тот весенний день домой, Дилан и Мингус изучали тэги, выведенные розовым и черным маркером на почтовых ящиках и фонарных столбах – «ДМД», «БТЭК», «ДАЙНИ», «ШРАМ 56», – бормотали себе под нос буквы и слоги и пытались расшифровать их.
Они жили вдвоем и порознь, в отрезках времени меж невысказанного. Один, шагая по улице, обходил стороной парней из соседнего квартала, прятал под капюшоном белое лицо; второй присоединялся после школы к чернокожим хулиганам, потом возвращался на Дин-стрит. Двое мальчишек, пятого и шестого класса, блуждающие по улицам, замкнутые в себе. Белый и черный, Капитан Америка и Фалькон, Железный Кулак и Люк Кейдж. И тот и другой возвращались из своих школ на одну и ту же улицу, в дома из бурого песчаника, к отцам, Аврааму Эбдусу и Барретту Руду-младшему, которые в мрачном молчании доставали для них завернутые в фольгу обеды – картофельное пюре с горохом и морковью и бифштекс. Обед в тишине или под голоса телевизора, Невинс-стрит – тропа необъявленной войны, очередной пожар в соседнем квартале, застрявший в окне на восемнадцатом этаже тлеющий матрас. Территории, улицы с домами из бурого песчаника, зажатые между тюрьмой и жилыми массивами Уикофф-Гарденс и Гованус Хаузис. Шлюхи на Пасифик и Невинс. Высыпающие из школьных дворов старшеклассники, черные девочки, уже фигуристее твоей мамы, Третья авеню – еще один бандитский район, пустырь, где изнасиловали ту девчонку. Гостиница на полпути. Все было на полпути. Ты выходил из своей школы на полпути, старался как можно незаметнее пересечь район на полпути и возвращался в дом на полпути, полупустой дом. Дилан и Мингус, словно герои мультика, жили будто в густом тумане, время от времени встречались, читали комиксы или рассматривали тэги, готовясь к грядущему, репетируя.
* * *
Кабинет его старого учителя ничуть не изменился, поэтому все, что произошло с тех пор, вдруг показалось сном, ошибкой. И возникло ощущение, точно он все еще в шестьдесят первом году, прогулял лекцию в колледже на Сто тридцать пятой улице ради занятия в Художественной студенческой лиге на Пятьдесят седьмой. Он вновь чувствовал себя простым парнем, который восхищенно глазеет по сторонам на Коламбус-авеню, в этом царстве знаменитостей, уверенный в том, что ему непременно попадется сам Де Куннинг, гордый своей недавно появившейся бородкой и тайно умоляющий Бога не возвращать его в прошлую жизнь. В те дни Авраам не был знаком с Бруклином, за исключением Кони-Айленда – страны чудес, где в семнадцать лет, напившись кока-колы, под скрипучим деревянным мостом он расстегнул первый в своей жизни лифчик – ее звали Саша Костер – и кончил прямо в трусы. Ему, связывавшему свое будущее с Макдугал и Бликер-стрит, тогда и в голову не могло прийти, что он женится на натурщице из Вильямсбурга, бросившей колледж Хантера, заядлой курильщице, любительнице марихуаны, сделавшейся хиппи в то время, когда о хиппи почти еще не слышали. И что будет один воспитывать сына, живя в пяти кварталах от канала Гованус. В тот самый миг, когда обнаженную грудь Саши Костер лизнул солоноватый ветер, Авраам невольно породнился с Бруклином.
Кабинет Перри Кандела ничуть не изменился. Сам учитель тоже остался прежним: выглядел убого, как и большинство гениев, носил вытянутый, с заплатами на локтях свитер, а прической напоминал психиатра с карикатуры в «Нью-Йоркере». Кандел перегнулся через стол, пожал Аврааму руку, показал на стул, сел и заговорил таким тоном, будто готовился к этой беседе полжизни, но ничего так и не придумал:
– Мыслители не мыслят, Авраам, и учителя не учат. Писатели тоже не пишут, а лезут на сцену, где играют сами с собой, подражая Гинсбергу и Мейлеру. Мы теряем целое поколение. Многие из молодых людей, с которыми я работаю, в один прекрасный день вдруг заявляют, что надумали заняться геодезией или разведением пчел, или сочинением хоралов на эсперанто. Чем-нибудь случайным. Традиции умирают. Все делается абы как. Даже быть просто мужчиной или просто женщиной стало неинтересно. Недавно я посмотрел кино и за три часа узнал только одно: что у Дэвида Боуи крошечный пенис. Он не умеет играть. Что же касается меня, я не ставлю перед собой заоблачных целей: всего лишь хочу, чтобы художники оставались художниками, хотя бы некоторые. Ты, Авраам, мое горькое разочарование.
– Вы сказали, есть какая-то работа, Перри. Не мучайте меня.
– Я делаю это от безысходности. Сбыв картины Агопяну, ты не просто их продал, а спрятал доказательства, закопал следы, как нагадивший кот. Ты стыдишься живописи, она тебя смущает. Удивлен? Думал, я ни о чем не знаю?
– О том, что меня бросила жена, вам тоже известно? – неожиданно спросил Авраам, глядя старому учителю прямо в глаза с желанием шокировать его, заткнуть ему рот. Ничего не вышло. Авраам оглушил только самого себя. Перри Кандел даже паузы не выдержал.
– С этой проблемой еще никому не удавалось справиться. Вся жизнь художника состоит из несчастных браков, если ему вообще удается их заключать. Но, но и еще раз но – он должен продолжать наносить мазки на полотна, только в этом случае ему представится возможность вступить в новый брак и опять его разрушить.
Унижаться упоминанием о сыне Авраам не стал.
– Если вы пригласили меня только для того, чтобы прочесть лекцию…
– Послушай, я хочу сделать тебе предложение. Примешь ты его или нет, решай сам. Речь идет о работе с кистью и краской, но это займет у тебя не слишком много времени, так что расслабься. Тебе не придется переступать через желание закопать свой талант.
– Спасибо за заботу.
– Не стоит. Один мой знакомый редактор, весьма сообразительный человек, которому я частенько проигрываю в покер, спросил, нет ли у меня на примете молодых художников, склонных одновременно и к образной, и к абстрактной живописи, притом не лишенных чувства цвета. Я сказал, что имеется парочка. Он издает научно-фантастические книжки в мягких обложках и хочет расширить круг читателей – ориентируется не только на студентов, но и на людей постарше. Бог его знает, что из этого выйдет. Ему нужен человек, не соприкасавшийся еще с коммерцией, высококачественный, как он выразился, художник. Признаться, когда я услышал это слово, у меня мурашки пошли по коже. Не хотел бы я, чтобы однажды так назвали и меня.
Наверняка не собиравшийся говорить так много, Перри Кандел сделал паузу – посмаковать, как дорогую сигару, сказанное. Затем назвал сумму и написал на обратной стороне розового бланка имя, номер телефона. В тот миг Авраам осознал, лучше, чем когда бы то ни было в жизни, что все на свете имеет свою цену.
Глава 6
Капюшон куртки, отороченный кроличьим мехом, завязан под подбородком, голова опущена – мальчик видит лишь носки своих кед «Конверс» и убегающий назад асфальт. Он идет по Атлантик-авеню к Флэтбуш и Четвертой, засунув руки в карманы, – пользуясь возможностью, пока на дворе зима, скрыть от всех всю свою белую кожу. Возле Четвертой он поднимает голову, смотрит направо и налево, чтобы проскочить сквозь поток машин к газетному киоску на треугольном островке безопасности. Если вы посмотрите на него сквозь ветровое стекло автомобиля или через запыленное окно кафе либо ломбарда, вам бросится в глаза его схожесть с кротом или крысой – голову он втягивает в плечи и едва заметно поводит носом, выглядывающим из-под капюшона, проверяя, не пахнет ли опасностью.
Мальчик-крот перебегает проезжую часть, останавливается у газетного киоска и оглядывается, возможно, опасаясь преследования. Затем, успокоившись, наклоняется. Перед ним – безразличный продавец, бородатый араб, окруженный со всех сторон выпусками «Пипл», «Диарио», «Амстердам ньюс», греющий руки над переносным обогревателем. Крот задирает штанину и засовывает пальцы в полосатый носок. У щиколотки – долларовая купюра и три монеты по двадцать пять центов. Сегодня вторник. Мальчик-крот достает доллар и одну из монет, подает их арабу и осторожно вытаскивает из холодных металлических стоек свежие комиксы. «Мститель» № 138 и «Команда» № 43 о Человеке-Пауке и Докторе Думе и три экземпляра первого выпуска «Омеги», уже сейчас достойного полки коллекционера, несколько месяцев рекламировавшегося в колонках «Марвел Буллпен Булитин». Продавец смотрит и небрежно кивает. Мальчик-крот расстегивает куртку, бережно засовывает комиксы за пояс брюк, проверяет, не видно ли их со стороны, не помнутся ли. Оставшиеся две монеты в двадцать пять центов перекладывает в карман куртки, чтобы сразу предъявить в случае нападения хулиганов. По этим улицам, не имея при себе ни гроша, ходят только идиоты.
Мальчик-крот, исполненный страха, раскачивающейся походкой направляется обратно, не слишком быстро, чтобы не выронить комиксы.
И ощущает себя в безопасности лишь на своем крыльце. «Мстителей» и «Команду» он откладывает в сторону, оставляя наименее интересное на потом. Два экземпляра «Омеги» кладет в полиэтиленовый пакет и убирает на верхнюю полку, в архив, а третий раскрывает и начинает читать.
Что в Омеге такого особенного? Это оказывается немой супергерой с другой планеты, подобие Черного Грома и Супермена. Комикс разочаровывает, не оправдывает ожиданий. Выясняется, что сам Омега играет в нем второстепенную роль на фоне другого персонажа, двенадцатилетнего мальчика, который каким-то необъяснимым образом делит с Омегой собственное сознание. Этот мальчик – несчастный сирота, учится в муниципальной средней школе в Адовой Кухне.
Быть может, гении в «Марвел Комикс» знали о том, что ты живешь в аду? Хотя не все ли равно? Ты и сам не отдавал себе в этом отчет. И не делил с бедным беспомощным мальчиком из «Омеги» собственное сознание – или просто не знал об этом.
Что тебе вообще до того мальчика? На улице его ведь никогда не били.
Шестой класс. Это был год подзатыльников, притеснений, постоянных тычков в бок и по лицу, летящего к сточной канаве рюкзака с учебниками, нескончаемых обшариваний карманов в поисках денег и проездного билета. Это случалось на Хойт-стрит, на Берген и в Уикофф, если Дилан по глупости туда забредал. И даже на Дин-стрит, совсем рядом с домом, на глазах у других безучастных домов из бурого песчаника, в тени равнодушной школы. Взрослые, учителя казались такими же далекими, как Манхэттен, слепыми, безразличными башнями. Дилан был крошечным жучком в лабиринте асфальтовых дорожек, белым мальчиком, неизвестно как сюда попавшим.
– Наподдай ему, эй, – слышалось откуда-то со стороны. Дилан был неодушевленным предметом, удобным для развлечения. – Наподдай этому белому.
Его прижимали к земле или к чьей-то ноге, потом пинками гнали прочь. Он шел дальше на подкашивающихся, заплетающихся ногах. Иногда к нему незаметно подходили сзади и давали подзатыльник, мгновение спустя он оказывался в кольце из трех-четырех парней – они пялились на него с пренебрежением и качали головами, молча презирая за его белую убогость. Все происходило неожиданно, как забава, развлечение.
Его отпускали, точно сыгравшего свою роль актера из уличного театра.
– Только не дуйся, парень. Мы просто пошутили. Ты ведь понимаешь, что никто не собирается тебя обижать, верно?
Они уходили – не уличные хулиганы, а довольные зрители, – оставляя его дрожать и задыхаться от боли в полном одиночестве. Если в присутствии обидчиков у Дилана начинали дрожать губы или на глаза наворачивались слезы, они словно разочаровывались, не ожидая от него такой слабонервности. Дилан не понимал, как должен играть отведенную ему роль. В таких случаях хулиганы поднимали его рюкзак с книжками или шапку и тыкали вещами ему в грудь, стараясь успокоить. В жестоких насмешках жил дух нежности. Оскорбитель и оскорбленный как будто состояли в тайном сговоре.
Тебе приходилось вновь и вновь признаваться врагам, что случившееся – сущий пустяк.
У Дилана текли слезы, а в холодное время и сопли. Однажды он даже напустил в штаны. Ему хотелось прокусить себе язык, до того было больно глотать обиду, унижение. Его враги гримасничали, закатывали глаза, не замечали его страданий.
– Мальчик умрет, если ты еще к нему прикоснешься.
– Да все с ним в порядке. Пойдем отсюда.
– Ты ведь никому не скажешь? Мы же просто балуемся. Можешь не бояться нас, приятель.
Дилан беззвучно кивал, беря себя в руки. Ждал, что его похвалят за пересиленное желание расплакаться, за выдержку.
– Ишь ты! А он не такой уж хлипкий для белого. Проваливай отсюда, и побыстрее.
«Белый парень» стало его именем. Он дорос до этого, переступил невидимую черту, стал заметен, как потерянные кем-то деньги. И уже привык отдавать за белую кожу то, что оказывалось в кармане, – доллар, пятьдесят центов.
– Белый парень, поди-ка сюда, есть разговор. – Голова склонена набок, руки в карманах. Один, два, три темнокожих подростка. Или целая группа, и тогда невозможно определить, от кого чего ждать. Глаза, закатываемые к небу, смех. Каждый раз как повторение предыдущего. Тоска и презрение.
Если Дилан не обращал на окрики внимания, продолжал идти своей дорогой, его окликали повторно.
– Эй ты, белый парень. Я с тобой разговариваю, черт возьми.
– В чем дело? Ты что, не слышишь?
Нет. Да.
– Или не хочешь разговаривать?
Безнадежно.
Заканчивалось всегда одним и тем же: Дилан подходил к задирам и выворачивал карманы. В любом случае. Подходил, мучимый позором, под смех и улюлюканье, не дожидаясь, пока кто-нибудь крикнет: «Сейчас получишь у меня, раз не хочешь разговаривать». Это был танец, в котором каждое па состояло из тычков. Назови меня белым парнем и получишь доллар. Я давно этому обучен.
– Поди-ка сюда, я ничего тебе не сделаю. Чего ты боишься, а? Черт! Думаешь, я тебя обижу?
Нет. Да.
Логика отсутствовала. Были только страх и обещания, заманивание в сети.
– Чего ты боишься? А может, ты расист, а?
Я?
Мы притесняем тебя, считая, что имеем на это право; а тебе кажется, что ты выше притеснений и мы должны понять это.
Твой страх заставляет нас доказывать, что ты не прав.
Ловушки подстерегали тебя на каждом углу, где бы ты ни появился. Пара злых мальчишек на твоем пути могли обернуться настоящей пыткой. Бывало, и в самом тихом на первый взгляд, залитом солнцем месте тебя поджидала настоящая катастрофа.
Два голоса сливались в странный хор. Парни разыгрывали этот спектакль друг перед другом, не перед ним. В каждом слове сквозило довольство – третий голос, ответы на вопросы, только испортил бы представление.
– Ты кого-то ищешь? Может, хочешь что-то спросить?
– Да успокойся ты, этот белый – нормальный парень. Не тронь его.
– А какого черта он на меня так вылупился? Может, ты чертов расист, а, парень? Если так, я намылю тебе твою белую физиономию.
– Брось, приятель, он нормальный парень. Правильно я говорю, а? У тебя, случайно, не найдется доллар в долг?
Вот она, суть этого спектакля, главный вопрос, заданный уже миллион раз, миллионом разных способов.
– На что ты пялишься, а?
– Черта лысого ты тут забыл, приятель?
– Хорош таращиться, белый парень, а то получишь.
Вот к чему готовил его Роберт Вулфолк. Он первым дал Дилану почувствовать, что такое позор, научил молчать, будто предвидел, что в будущем ему придется пользоваться этим умением постоянно. О Роберте напоминала каждая стычка – вспышками боли, извращенной логикой, бессмысленными вопросами, всегдашними уверениями, что не сделают ему ничего. И стыдом за свою белую кожу, виноватую во всем.
А
на
что,
черт
возьми,
я
пялюсь?
Если мальчик-крот отрывал взгляд от асфальта, то с единственной целью: посмотреть, нет ли поблизости кого-нибудь из взрослых или знакомых старших ребят, которые смогли бы вызволить его из беды. Например, Мингуса, хотя Дилан не был уверен, хочет ли он предстать перед другом в таком виде. Трясущимся от страха, с горящими от ненависти щеками. Никакой я не расист, мой лучший друг – черный! Нет, ничего подобного он бы не сказал вслух. Никто никогда не говорил, кого считает своим лучшим другом. У Мингуса таких, наверное, был миллион – семиклассников, белых, черных. И потом, мальчик-крот никогда не отважился бы выдавить из себя слово «черный», равно как не сумел бы сказать: «На тебя я пялюсь, урод, что, не видишь?». Так или иначе, Мингуса никогда не оказывалось поблизости. Семи– и восьмиклассники собирались где-то на Корт-стрит, и Дилан, отделенный от них целым кварталом, миллионом лет и миллионом нерешительных шагов, терзался в одиночестве.
Авраам достал подгоревшие тосты и взял тонкую стопку открыток – осторожно, чуть не роняя их на пол и хмуря брови, словно прикоснулся к чему-то ветхому или сгнившему. Разложив открытки на обеденном столе, он внимательно изучил пальцы, проверяя, не остаюсь ли на них запаха или пятен. У него возникло ощущение, что открытки заражены каким-то злом и их можно избавить от пагубы, если протереть или, наоборот, чем-нибудь смазать – маслом или апельсиновым желе. Казалось, они так и просятся в помойное ведро. Но Авраам отдал их сыну.
– У тебя есть знакомые в Индиане?
Мальчик пришел завтракать уже с рюкзаком за спиной, как всегда, опаздывая. Отец и сын жили как два старика – уходили к своим будильникам, в спальни, и встречались только за завтраком. Дилан просыпался под радио, настроенное на новости. Позывные сигналы и слоган «Новости весь день» проникали сквозь стену в спальню Авраама будто из отягощенного головной болью сна. Дилан жил в тревожном мире, его нервная система, казалось, превратилась в какой-то оцепеневший механизм. Сев на стул – рюкзак уперся в спинку, – он посмотрел на открытки и залпом выпил сок из стакана.
– Первая пришла месяц назад, – сказал Авраам. – Та, на которой краб.
Авраам отметил для себя, что должен купить сыну новые ботинки. Дилан моментально превращал обувь черт знает во что, надевал и снимал, не развязывая шнурки, внутренние края подошв стирались из-за того, что он косолапил. Ортопедические ботинки так и не исправили его походку. Ему хотелось каждый день носить кеды, только кеды – они были у всех детей. Разговаривал он дерзко, и Авраам понимал, что эта дерзость порождена не чем иным, как унижением, желанием защититься, каждодневными испытаниями, школой. Авраам купил ему кеды, но настоял, чтобы Дилан продолжал носить коричневые ортопедические ботинки, которые выглядели как штиблеты пятидесятых. Два дня – кеды, три дня – ботинки, так они договорились.
Дилан молча просмотрел открытки.
– Тост подгорел. – Он взял открытку с изображением краба, покрутил в руке, прочел надпись на обороте, нахмурился и уставился на изображение – ярко-красного краба на желто-коричневом песке. Очки съехали на кончик носа, и он вернул их на место большим пальцем – ловким жестом, характерным для вечного беглеца. Ребенок таил в себе множество секретов.
– Дай-ка мне очки, – сказал Авраам.
Дилан без слов снял очки и протянул отцу. Авраам достал из выдвижного ящика маленькую отвертку и подтянул винтики, крепившие к оправе дужки. Очки были дрянь, хлипкий пластик. Авраам нахмурился, еще крепче затянул винты. Он вдруг пожалел, что не забрал подозрительные открытки в свою студию и не внес в них какие-нибудь исправления: не убрал отпечатанные на машинке буквы и не написал тонкими кисточками другой текст, менее загадочный, более наполненный смыслом, не покрасил огненно-красного краба в естественные зелено-коричневые тона. Неужели эти идиоты не знают, что краб становится красным только после варки?
Когда пять недель назад пришла первая открытка, Авраам изучал ее, наверное, целый час. Имя Дилана, адрес и послание были напечатаны на машинке. На марке красовалась копия «Любви» этого шарлатана Роберта Индианы, а текст, в котором отсутствовали заглавные буквы и знаки препинания, гласил:
краб боком бежит на запад
он любит траву
свежую душистую травку
сны русалок из тихого океана
будь молодцом когда-нибудь они приснятся и тебе
Подписи не было. Марку погасили в Блумингтоне, штат Индиана, Аврааму это ни о чем не говорило. В последующие недели пришли еще три открытки. Вторая тоже из Блумингтона, по двум другим можно было судить о перемещении отправителя на запад – в Шайенн, штат Вайоминг, потом в Финикс, штат Аризона. На всех открытках была наклеена «Любовь», текст везде отпечатан, но последние две отличались от первых проставленной под безумным текстом подписью, тоже напечатанной: «Бегущий Краб». Авраам прочитывал послания Бегущего Краба в бешенстве, от которого глупые фразы начинали плясать перед глазами. Но как бы то ни было, присылали открытки не ему.
Он повторил свой вопрос, сознавая, что пытается силой вытянуть из Дилана ответ, но не в состоянии ничего с собой поделать:
– У тебя есть знакомые в Индиане?
Дилан не ответил. Молча собрал открытки, как колоду игральных карт, и сунул в рюкзак. Наверное, решил ознакомиться с посланиями позже, в одиночестве. На лице не было удивления.
– Мне следовало отдать их тебе сразу же. Впредь так и буду поступать. Если тебе опять пришлют открытку.
Дилан взглянул на него. Очки теперь сидели на месте.
– Уже прислали. Целых две. Я получил их в субботу.
Теперь уже Авраам ничего не ответил.
Выйдя из дома и удостоверившись, что отец не выглядывает из окна гостиной, Дилан, стоя на нижней ступеньке крыльца, снял рюкзак. В нем лежали кеды – темно-синие, с красно-белыми резиновыми полосками на толстых подошвах. Если нажать на полосы пальцем, они пружинили, будто новенький сполдин. Сегодня никто не пропоет ему «Бракованный, как твои ноги? Бракованный, смотри на дорогу!». Потому что в кедах Дилан не был бракованным. Он также снял очки и засунул в рюкзак, туда, где лежали шесть открыток от Бегущего Краба – две вытащенные им из почтового ящика и четыре полученные от отца. Три из них он еще не прочитал и собирался изучить попозже. Послания казались забавными, но не имели никакого отношения к его жизни и напоминали старые телешоу, «Остров Джиллиган» или «Мистер Эд», которые ты быстро забывал, но смотрел всегда, гордясь тем, что очень редко они вызывали у тебя смех или даже улыбку.
Переобувшись в кеды, Дилан и не подумал засунуть в рюкзак ботинки. С ними не следовало приближаться к школе. Он нашел для них место на клумбе под беспорядочно разросшимися цветами Рейчел, в специально вырытом углублении. До его возвращения из школы в ботинках поселялись жуки и скапливалась разная труха. Эти безбожно старомодные ботинки напоминали о гадком прошлом, и в земле им было самое место. Их называли «таракашками», потому что они и впрямь походили на коричневых тараканов. То, что Дилану до сих пор покупали лишь такие, усугубляло его незавидное положение. Было бы здорово, если бы ботинки сами обо всем догадались, отрастили бы крылья и улетели, подобно птицам, исчезли бы, как динозавры. Или превратились в черепах и уплыли в океан. Но ничего подобного не происходило, и Дилан прятал их в земле между цветами, за которыми никто теперь не ухаживал. Под защитой листьев туфли не видели солнечного света, и им так было лучше. Если бы Бегущий Краб написала на открытке свой адрес, Дилан отправил бы ей ботинки по почте. Пусть себе с разбегу прыгают в океан. Что до Дилана, он предпочитал кеды.
Весной, когда учеба почти подошла к концу, они вновь нашли друг друга. Все произошло само собой, словно вовсе и не было шести месяцев разлуки. Мингус носил куртку защитного цвета, хотя на улице уже стояла теплынь, и бряцал провалившейся через рваные карманы за подкладку всякой всячиной. Сзади на куртке красовался тэг «ДОЗА», окруженный звездами и направленными вниз стрелами. Дилан никак не откомментировал это. В тот день он забросил рюкзак на крыльцо дома Мингуса, и они вместе зашагали по Дин-стрит – теперь на удивление пустой, забывшей о сполдине и скалли. Ребята, с которыми раньше тебе доводилось играть, теперь вращались в каких-то компаниях или состояли в группировках. Показывались на улице только Марилла и Ла-Ла, но при встречах они будто не узнавали тебя или были слишком увлечены пением: «Мне восемнадцать, и у меня есть пистолет, палец ложится на спуск, я выстрелю, в этом сомнений нет…»
Дилан и Мингус молча направились в сторону Бруклин-Хайтс: оставили позади Дин, прошли Гованус Хаузис и Уикофф-Гарденс, обогнули Корт-стрит и школу № 293. Проскочив мимо Казенного дома, они вошли в Хайте со стороны Шермерхорн-стрит. На здешних тихих, затененных улочках, застроенных старинными домами, – Ремсен-стрит, Генри, – всегда царил мир и не устраивалось бандитских разборок. В особенности на Ремсен, похожей на парк-дендрарий, – с ее аккуратными домиками, уютно устроившимися в сени деревьев. Неярко освещенные потолки гостиных сияли сквозь занавешенные окна, как сливочное масло, металлические панели на дверях и ручки тускло поблескивали, будто карнавальные украшения, номера и название улицы казались вырезанными на серебряных и золотых пластинах. Каждое крыльцо выглядело как вход в замок. Это была гордость Бруклина, о такой жизни, как здесь, Бурум-Хилл мог только мечтать. Дилан все время смотрел по сторонам, но никого не видел.
Дойдя до Монтегю-стрит, они затерялись в толпе. Было три часа дня, учащиеся школ «Пэкер», «Френдз» и Сент-Энн возвращались домой. У «Бургер Кинг» и «Баскин Роббинс» собирались шумными компаниями дети – мальчишки и девчонки, все в рубашках «Лакосте» и вельветовых брюках, замшевых куртках, завязанных на поясе. Рюкзаки вместе с флейтами и кларнетами в кожаных футлярах лежали на асфальте. Парни увлеченно флиртовали с девочками, поэтому Мингус и Дилан прошли сквозь толпу никем незамеченные, будто два рентгеновских луча.
Неожиданно одна из светловолосых девочек с замысловатым поясом на талии шагнула в сторону и окликнула их. С широко распахнутыми от собственной смелости глазами она достала сигарету.
– Огонька не найдется?
Ее друзья разразились смехом, но Мингус, не обратив на них ни малейшего внимания, повел себя очень естественно. Достал откуда-то из подкладки ярко-синюю зажигалку, щелкнул, появился язычок пламени. Откуда девчонка узнала, что у него есть зажигалка? Дилан не мог этого понять. Девочка наклонила голову, прищурила глаза – взгляд теперь стал надменным – и убрала за ухо прядь волос, чтобы не вспыхнули от огня. Потом повернулась к ним спиной, и они, больше не нужные, продолжили путь.
Дети из Хайте не заводили знакомств с посторонними, довольствуясь общением друг с другом.
Гуляли в Хайте обычно на окраине парка, возвышавшегося над автострадой Бруклин-Куинс и верфью – надутой губой Бруклина. Старики и старушки, примостившись на пеньках, мирно клевали носами или неподвижно сидели на скамейках, зажав в руках газеты и глазея на скучные шпили Манхэттена – темные иглы на фоне изменчивого горизонта. За Манхэттеном простирался залив, над медленно скользившими по воде судами и похожей на игрушку статуей Свободы нависал желтый дым Джерси. Дилан и Мингус были как детективы – двигались по следу, читая на фонарных столбах, почтовых ящиках, боках запыленных грузовиков выведенные маркером или просто пальцем надписи.
«РОТО I», «БЕЛ I», «ДИЛ», «ОНС», «СУПЕР СТРАТ», «БТЭК».
– Операция нон-стоп, – переводил Мингус, разгадывая буквосочетания. Взгляд его затуманился. – Банда танцоров экстра-класса.
По сути, эти метки были как и все в жизни: наслоениями кодов, меняющихся или вообще исчезающих.
Рото, Бел и Дил – это парни из группировки «ДМД», шутники из Атлантик-Терминалс – жилого массива напротив Флэтбуш-авеню.
«Суперстрат» – название какой-то школы. Тэги могли казаться смешными, однако ты проникался к ним уважением.
Над некоторыми было приписано издевательское «ТОЙ», что означало «желторотик», «простофиля».
Надпиши «ТОЙ» над тэгом «ДМД» и получи по шее.
Мингус запустил руку в карман и выудил из подкладки «Эль Марко» – чудесный маркер, длинный стеклянный пузырек с завинчивающейся крышкой. Внутри него плескалась фиолетовая жидкость. Мингус отвинтил крышку и проставил метки в нескольких местах, надавливая на маркер с такой силой, что струи фиолетовых чернил, смачивавших толстый пишущий наконечник, потекли по руке, запачкав светлую ладонь и край рукава. Проведя мысленную аналогию с кисточками отца, зубцами спирографа и крышками для скалли, Дилан почувствовал приятное возбуждение.
«ДОЗА» Мингуса устремилась вверх по фонарному столбу. Рука его двигалась уверенно, почти автоматически.
Этот тэг был ответом, обращением к тем, кто мог его услышать, подобием лая собак, понимающих друг друга, не видя, из-за оград хозяйских домов. Ярко-фиолетовым ответом. Буквы волнующе пахли и немного растекались. Каждый раз, дописав последнюю «А», Мингус бросал «Эль Марко» в карман, хватал Дилана за локоть, и они торопливо уходили дальше – по диагонали, чтобы сбить со следа преследователей, которых скорее всего не существовало. Их дорога превращалась в зигзагообразную фразу, состоящую из одного слова «ДОЗА», выводимого в любом удобном месте.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.