Автор книги: Екатерина Брешко-Брешковская
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Мы подготовились к долгому пути, договорились о шифрах, секретных явках и местах встречи на случай бегства. Идея побега завладела всем моим существом.
Вступление на революционный путь, безупречные друзья, «хождение в народ», мои знакомства, «Процесс 193-х», создание новых организаций – все это возбуждало и подпитывало мое нетерпение. Мне снились сны о свободе и о напряженной деятельности. Моя вера в свои способности повысилась. Я знала, что готова на риск, готова вынести все, хотя еще не осознавала своего умения влиять на других и удивлялась, почему товарищи относятся ко мне так почтительно.
Поэтому, отправляясь в неизвестную Сибирь, я уже мечтала о возвращении в Россию – на поле битвы. Расставание с товарищами казалось лишь временной бедой, которую сотрет из памяти радость воссоединения.
Очень трудно было прощаться с Софьей Андреевной, которую я вполне успела оценить за год, проведенный в «предварилке» и в Литовском замке. Ее страстная преданность избранному нами делу основывалась на глубоких и серьезных чувствах, отчасти незаметных за сдержанностью и сосредоточенностью, необычных для ее возраста. В то время, хотя ей был лишь 21 год, она привлекла внимание своих старших товарищей, и без нее уже не обходилось ни одно важное начинание. Мы были неразлучны, и все знали, насколько прочно нашу дружбу скрепляет взаимное доверие. Софья в одиночку отправлялась в Архангельскую губернию.
«Свободных» жен и меня отвезли на вокзал, где их в специальном вагоне уже ждали мужья. В ссылку в Восточную Сибирь отправлялось десятеро. Чарушина, Синегуба и Квятковского приговорили к девяти годам каторги; меня – к пяти.
Однако меня сразу же ожидала ссылка. Согласно приговору, годы предварительного заключения засчитывались за отбытие наказания, а кроме того, меня приговорили к пяти годам каторги «на заводах», где восемь месяцев шли за год. Следовательно, за четыре года тюрьмы я уже полностью отбыла срок каторги. Однако жандармы хотели меня проучить и дать мне возможность узнать, что такое каторга.
Каждый из нас находился под присмотром двух жандармов – всего их было двадцать, под командой глупого, трусливого и жадного офицера Петрова. Он не спускал с нас глаз в течение всего пути и действовал на нервы и нам, и своим подчиненным.
Часть третья
Сибирь
Глава 16
Путь в ссылку, 1878 год
Сперва нас отвезли на поезде в Нижний Новгород, а там посадили на баржу для заключенных, отведя нам специальное верхнее помещение «для благородных». Нам разрешалось гулять по палубе после того, как закончат прогулку другие узники. Под навесом на палубе находилась крайне неудобная уборная, и мы, женщины, очень страдали. Я сильно заболела, но не могла получить медицинской помощи.
Так мы с мучениями плыли по Волге и по Каме до Перми. Жандармы ни на секунду не сводили с нас глаз. Когда мы гуляли по палубе и двое или трое останавливались, чтобы заглянуть за высокое ограждение, к нам обязательно подходил жандарм и слушал, о чем мы говорим. Тем не менее офицер-великан Петров постоянно распекал своих подчиненных за то, что те недостаточно строго следят за нами. Его глупые запреты окончательно отравили нам дорогу. Мы помирали с голоду. Он покупал нам еду на свои деньги, платя втрое больше нормальной цены, но нам ее не хватало. Позже мы узнали, что офицеры, отвечавшие за другие партии, отличались большей снисходительностью – они позволяли заключенным самим делать покупки и не надоедали им бессмысленным надзором. В течение всего жаркого, пыльного пути, продолжавшегося с 20 июля по 17 сентября, мы лишь один раз сумели нормально помыться, когда нас отвели в баню в Красноярске. За исключением этого раза, рядом с нами, пока мы мылись, всегда стоял жандарм, невзирая на наши протесты.
В Перми было приготовлено десять троек для нас и одиннадцатая для офицера. В каждой кибитке сидели один узник и два жандарма. Несмотря на красоту уральских лесов, путешествие было невыразимо скучным. После двух суток пути женщины заявили, что поедут в одних кибитках со своими мужьями. Петров быстро сообразил, что расходы на пять троек останутся у него в кармане, и с удовольствием рассадил нас в кибитки по двое с соответствующим количеством жандармов. Я ехала вместе с холостяком Стахевичем.
Поездка сразу же стала куда более приятной. Во всех кибитках начались разговоры. «Смотрите на скалы! И на сосны! Какие они высокие!» Кибитки мчались так быстро, что у них постоянно загорались оси. Мы чувствовали дым и запах горящего дерева. Тогда ямщик быстро соскакивал с козел, наламывал охапку зеленых березовых веток, снимал колесо и обкладывал ось листьями. После этого тройки мчались еще быстрее, поднимая колоссальные тучи пыли. Петров то и дело приказывал своему ямщику проехать вдоль всего обоза. Стоя в своем экипаже и держась за верх, он «наблюдал» за нами. Жандармы втихомолку посмеивались над ним и бормотали:
– Набитый дурак! Как он нам надоел! С начала пути мы ни разу не снимали сапог. Чего он боится? Нас двадцать человек, и мы исполним свой долг и без его помощи.
«Набитый дурак» и не думал сдерживаться. Напротив, чем дальше мы ехали, тем наглее он становился. Казалось, что новые, более пустынные места вселяют в него страх, и он проезжал их без остановки. Мы ненавидели его за поднимаемую им пыль и за голод, на который он нас обрекал. Он воровал наши деньги, мешая нам удовлетворить самые примитивные потребности. В Екатеринбурге я серьезно заболела. Фельдшер оказал мне небольшую помощь, и мы помчались в Тюмень.
Наши «свободные» жены следовали за мужьями, чтобы постараться облегчить их участь, и поэтому старались избегать ссор с Петровым. Я знала, что если бы стала протестовать против его поведения, то навлекла бы неприятности на всех своих товарищей.
Миновав Тюмень, мы увидели очередную партию приговоренных на барже, плывущей в Томск. Боже! Какой грубости, жестокости, неуважению к правам тела и души подвергались мы и эти несчастные! На всем пути до Кары нас сопровождала оборванная, злобная, ожесточившаяся, проклинающая все на свете толпа человеческих существ.
Баржа была маленькой, грязной и вонючей. Наше отделение «для благородных» представляло собой отвратительную, гнусную дыру. Можно было себе представить, что творилось в темном, переполненном трюме баржи.
В Тюмени от нас отделились Скворцовы, направлявшиеся в ссылку куда-то в Западную Сибирь. Стахевич был сослан в Березов. Пока мы находились в Томской тюрьме, туда пришли мать и сестра Квятковского, надеясь повидаться с ним. Им пришлось обхаживать всех офицеров и умолять Петрова разрешить им получасовое свидание. Когда на следующий день мы покидали тюрьму, обе женщины ждали у ворот, чтобы бросить последний взгляд на любимого человека. Петров впал в ярость. Он велел оттащить рыдающую мать в сторону, и мы уходили, оставив за спиной слезы и причитания. Квятковский кинулся назад, обнял мать и сестру и вернулся в строй под аккомпанемент криков и угроз Петрова.
Мы продолжали путь на восток, ожидая, что дальше будет только хуже. Я не пыталась бежать. За нами постоянно следило сорок глаз, а кроме того, любая такая попытка с моей стороны принесла бы огромные неприятности моим товарищам. Я заметила, что они вопросительно смотрели на меня всякий раз, как предоставлялась малейшая возможность побега. Однажды вся наша охрана куда-то ушла, оставив нас одних на постоялом дворе. Вероятно, в тот момент Петров предавался послеполуденному сну, а старшие и младшие жандармы, не желая оставлять свой обед, на несколько минут опоздали со сменой караула. Мы обменялись изумленными взглядами. Я говорила себе: «Ты не воспользовалась этим шансом. Ты остаешься здесь. А там люди работают, полностью посвятив себя своему долгу». Я ощущала чувство вины.
Наш путь лежал в Красноярск. Большая тюрьма в этом городе была старой, грязной и вдобавок заражена тифом. Мы пробыли в ней два дня и поспешили дальше. Нам предстояло проехать еще тысячу верст до Иркутска, а затем еще полторы тысячи до каторжной тюрьмы на Каре. Добраться туда было необходимо прежде, чем начнутся морозы. Мы снова мчались как безумные, снова загорались оси и пыль разъедала нам глаза. Мы слабели от недостатка сна, от грязи, голода и варварской тряски кибиток, в которые даже солому не постелили.
Однажды на полпути до Иркутска Николай Аполлонович Чарушин, и без того изнуренный и хрупкий, не смог встать на ноги. Он лежал в кибитке почти без сознания. На станции товарищам пришлось переносить его в новую кибитку. У него был жар, он отказывался от еды и мучился от жажды. Петров не снизил темпа даже на полчаса. Он отказывался верить в болезнь Чарушина, не звал врача в тех местах, где того можно было найти, и даже запретил снимать с больного кандалы, чтобы облегчить его страдания. Потеряв терпение, я попросила Петрова оставить Чарушина в одной из больниц, которые мы проезжали. Но чем настойчивее я умоляла, тем грубее становились его ответы. Наконец я высказала все, что о нем думаю. Жандармы стояли чуть поодаль и слушали с большим интересом.
В Иркутске стало ясно, что у Чарушина тиф и дальнейший путь убьет его. Петров упорно отрицал, что Чарушин болен, и утверждал, что тот хочет остаться, чтобы сбежать. Иркутские власти оказались не менее бессердечными. Они не стали класть Чарушина в больницу, а, напротив, поместили его с женой в темную, душную камеру-одиночку. Все полтора месяца, что он лежал при смерти, с него не снимали кандалы, а его жене запретили покупать продукты. Как только он начал вставать на ноги, его отправили на Кару, до которой было полторы тысячи верст пути.
В то время в сибирских тюрьмах не существовало какого-либо порядка. Они представляли собой независимые государства, где царили насилие, злоупотребления, кражи, грязь, зараза и беспорядок. Узник не имел абсолютно никаких прав. Он был обязан хранить полное молчание и подчиняться всем законам тюремной жизни. Полная покорность при таком состоянии вещей означала бы гибель, и узники изобретали сотни способов обойти все эти препятствия, в результате чего вдоль всего главного тракта расцвела столь изощренная система связей, подкупа, подделки паспортов и прочего, что тюрьмы считались не местами заключения, а центрами, где заключенный мог удовлетворить свои желания. В тюрьмах ходило множество поддельных банкнот высокого номинала. В Сибири было полно полудиких племен, не отличавших настоящие бумажные деньги от фальшивых, благодаря чему процветала широкомасштабная подделка денег.
Тюрьмы давно не ремонтировались и находились в ужасном состоянии. Они были грязными и некрашеными. В коридорах не подметали; печи и дымоходы не чистили. Света не было, кроме единственного тусклого, коптящего фонаря в конце коридора. Днем в тюрьмах царила абсолютная тишина. Однако по вечерам, когда можно было не опасаться вмешательства властей, заключенные переговаривались через оконца в дверях камер. Начавшиеся разговоры продолжались всю ночь. Иногда они велись на русском языке, иногда на тюремном жаргоне, обильно пересыпанном непристойностями. Но если узники знали, что по соседству сидит «политический», они обычно старались следить за языком.
Совсем иначе обстояло дело в больших общих камерах, которые сразу же после переклички превращались в игорные дома. Богатый заключенный, майданщик, который купил привилегию торговать картами, водкой, табаком, сахаром и прочим, открывал свой сундук и выставлял товар на продажу. Игра продолжалась до утренней переклички. Проигрывали не только деньги. Игроки расставались с хлебными пайками и тюремной одеждой.
Вокруг игроков на скамьях лежали несчастные, уже расставшиеся со всеми пожитками. Они следили за игрой алчными глазами. В воздухе клубился дым очень плохого табака. Ругательства не прекращались ни на мгновение. Я случайно видела эту картину всего несколько раз, но часто слышала шум игры.
В 60 верстах от Иркутска на берегу Байкала, на станции Лиственничная, ждал пароход, чтобы перевезти нас по бурному морю до Мысовой. Мы набились в крохотную каюту. Стояла ночь, и мы ничего не видели, но утром получили возможность разглядеть заснеженные вершины Байкальских гор. Указывая на них, Петров говорил:
– Мы как раз вовремя, как раз вовремя.
Жандармы смеялись у него за спиной. Когда мы высадились в Мысовой, сибирские ямщики, не привыкшие, чтобы им приказывали, тоже смеялись над ним и говорили:
– Где вы подобрали эту птицу?
Но мы, узники, не были склонны смеяться. Позади мы оставили больного и беспомощного товарища, впереди нас ждала неизвестность с голодом, холодом и ездой в тряских кибитках. Петров по-прежнему говорил нам, чтобы мы много не тратили, потому что денег осталось мало, но никаких счетов не показывал. Мы знали, что в Забайкалье случился сильный неурожай. Хлеб и съестные припасы были очень дорогими. У деревенских ворот нас больше не встречали женщины, предлагавшие нам готовые супы и другую еду в знак сочувствия, как в Западной Сибири. Здесь мы не могли достать продукты даже за деньги.
Мы останавливались на почтовых станциях, потому что пересыльные пункты для заключенных в Восточной Сибири находились в совершенно безобразном состоянии. На каждой станции мы просили, чтобы Петров купил нам горячий обед, и неизменно получали один ответ:
– Обедов мы не варим. Есть только чай.
Тогда это казалось нам странным, но впоследствии пришлось прожить много лет на чае и картошке.
Чем меньше оставалось до места назначения, тем более пустынным и унылым становился пейзаж. Мы сгорали от нетерпения, зная, что вскоре встретимся с товарищами по процессу, а также с некоторыми из нечаевцев. Я опять думала о побеге, хотя Урал к тому времени остался очень, очень далеко позади.
Мы миновали Читу, затем Сретенск, после чего на очередном пароходе проплыли более ста верст до станции Усть-Кара. Река Кара, когда-то богатая золотом, впадает в Шилку. В длину она имеет не более 40–50 верст, и на всем ее протяжении выстроены тюрьмы и казармы. В то время (сентябрь 1878 г.) в тюрьмах и в качестве «расконвоированных» жило почти две тысячи арестантов. Их охраняли четыре тысячи казаков. Этим населением управлял большой штат военных и тюремных чиновников, а также инженеров. Все они подчинялись управляющему карских золотых приисков. Он был царь и бог в этом уголке России, излюбленном бюрократами и проклинаемом простыми людьми. Прежде в этих местах треть заключенных умирала от туберкулеза, а весной – от тифа. К моменту нашего приезда смертность снизилась, составляя лишь одну четверть от общего числа узников.
Начальство варварски обращалось с узниками. Тех ждали ежедневные порки, голод и холод. Немало людей умирало. Другие бежали в заболоченные леса, где погибали от голода и холода или становились жертвами охотников за «горбунами», как сибирские крестьяне называют беглых заключенных с неизменным мешком за плечами. Унижения, насилия над женщинами, нравственную деградацию начальства невозможно описать словами. Ненависть узников была так велика, что порой они вскрывали гробы свежезахороненных чиновников и вбивали в трупы деревянные колья. Вся ситуация представляла собой лишь один из многих источников зла и преступности, столь распространенных в нашей стране, но она отличалась своим колоссальным масштабом и условиями абсолютной безнаказанности любых злоупотреблений. Никогда нога прокурора, следователя или судьи не ступала на прииски далекой Кары, а все жалобы и письма подвергались строгой цензуре в конторе управляющего.
Такие условия ждали нас на Каре – за одним очень важным исключением. Нас встретил такой управляющий, какого здесь никогда не было раньше, – полковник Кононович, образованный и культурный человек из военных, который с уважением относился к политическим узникам и заботился об их нуждах настолько, насколько позволяло его положение верного слуги царя. В итоге ему всегда приходилось учитывать угрозу доноса со стороны подчиненных, которые то и дело ездили в Петербург и обратно.
Глава 17
Нижняя Кара, 1878–1879 годы
Насколько я помню, мы сошли на берег в Усть-Каре 17 сентября. За нами следили даже внимательнее, чем обычно. Петров кричал не умолкая. Мы жадно рассматривали новые места, размышляя над тем, что нас ожидает. Нашим глазам предстала узкая долина, по которой текла, извиваясь, река. По обе стороны от реки тянулись невысокие горы, заросшие чахлыми соснами и елями. Усть-Кара представляла собой поселение, где проживали в основном нелегальные скупщики золота. Тюрьма не играла особой роли в поселке, потому что ее населяли в основном калеки. «Свободные» сооружения имели куда большее значение. В их число входили большие казармы, где новоприбывшие подвергались осмотру.
С другой стороны от Усть-Кары тянулась долина. В 12 верстах выше по течению находилась ужасная, почерневшая от старости тюрьма, называвшаяся «Новой». Еще в 4 верстах дальше – Нижняя Кара, место нашего назначения.
Нас повезли в Нижнюю Кару. Там тройки въехали на большой двор. В течение всего пути каждая станция заранее оповещалась о нашем прибытии по телеграфу. Поэтому Кононович уже стоял у входа со списками в руке, ожидая нашего прибытия. Вдруг он закричал:
– Снимите эти кандалы! По какому праву благородных людей держат в кандалах?
Петров стал протестовать и пригрозил подать жалобу. Но так как его протест оказался тщетным, он послал телеграмму в Петербург.
Когда настала моя очередь, Кононович сказал:
– Куда мне вас поместить? У меня нет камеры для женщин-политических. Вы здесь первая. – Затем, к моей великой радости, он крикнул: – Позовите Александру Ивановну! Пусть возьмет Брешковскую на поруки! У меня нет для нее камеры.
«Свободным» женам разрешили искать жилье в поселке. Я последовала за милой Александрой Ивановной Успенской в ее маленький старый домик, где она жила со своим мужем, осужденным по процессу Нечаева, и их девятилетним сыном Витей.
Я с трудом могла поверить, что буду жить вне тюрьмы. Но эти соображения были вторичными по сравнению с мыслями о побеге. Я постоянно строила планы, каким образом проделать обратный путь в пять или шесть тысяч верст через пустыни, которые на самых быстрых лошадях пришлось преодолевать два месяца. Я оценивала все предметы по тому, насколько они могут пригодиться в таком побеге. Меня интересовало лишь то, каким образом продолжить избранную мной работу. Будучи оторвана от достойной и необходимой деятельности, я ощущала себя бесполезной и виноватой. Я планировала побег ежедневно и ежечасно вплоть до того момента, когда, наконец, вернулась в Россию в 1896 г.
Я начала писать зашифрованные письма Софье Александровне Лешерн и Валериану Осинскому в Киев, прося их прислать мне оружие, карты, деньги и паспорта. Еще я писала Марии Коленкиной. Наши шифры были сложными и неизвестными жандармам, но при сочинении писем требовали большой внимательности. Позже, находясь в ссылке в Баргузине, я прочитала об аресте и суде над Лешерн и Осинским. Мои письма были найдены до того, как они успели их расшифровать. Содержание писем казалось совершенно невинным, и прокурор Стрельников иронически заявил в суде:
– Видите, какие глупые письма эти революционеры пишут друг другу.
Валериан, не сдержавшись, крикнул со своей скамьи:
– Это письмо зашифровано от начала до конца, но вы не сможете его прочесть.
Валериана казнили; Лешерн приговорили к пожизненной каторге; Коленкина при аресте оказала вооруженное сопротивление и была приговорена к десяти годам каторги. В итоге я не получила ответа на свои просьбы.
В ожидании ответов я пыталась найти среди окружающих тех, на кого можно было положиться как на помощников или спутников. Людей, в награду за примерное поведение получивших позволение отбывать остаток срока вне тюремных стен, называли «расконвоированными». Они имели право на помещение в казарме, дрова, освещение и питание, но казармы были непригодны для проживания, и им приходилось самим искать себе жилье. Поэтому все каторжные тюрьмы были окружены многочисленными торопливо построенными хижинами всевозможных видов. Когда срок заключения хозяев заканчивался, хижина переходила к новым владельцам. Кроме того, весной многие хижины пустели, когда заключенные сбегали к «генералу Кукушке». В это время года зов заболоченных лесов становился особенно заманчивым.
«Расконвоированные» не имели права уходить за границы поселка и отправлялись на работу под конвоем казаков. Однако это не мешало побегам и хищению крупинок драгоценного металла. Многие зарабатывали на продаже спирта, которая была строго запрещена, но, тем не менее, широко практиковалась на всех сибирских рудниках.
Иные люди из числа более алчных и умных, сколотившие большие состояния, оставались в поселках даже после отбытия срока. Это было противозаконно, однако в ход шли большие взятки. Во время моего пребывания в Нижней Каре все чиновники на приисках привыкли брать взятки и без стеснения воровать деньги как у государства, так и у каторжников. Кононович единственный не делал этого, но он был не в силах пресечь злоупотребления. Все его усилия по борьбе со злом вознаграждались регулярными доносами и следствиями. Он метал громы и молнии и срывал свой гнев на простых заключенных.
Находясь в числе «расконвоированных», я смогла изучить все подробности жизни в поселении, выросшем вокруг главной тюрьмы в Нижней Каре. Это поселение также служило центром всех остальных государственных приисков на реке Каре.
В первую очередь я познакомилась с товарищами, которые уже какое-то время жили как «расконвоированные». Это были два нечаевца – Успенский и Кузнецов – и Ступин. Все трое были осуждены по делу Каракозова. Кроме них, был еще некто Симоновский. Я забыла, по какому делу он проходил. Это был образованный, умный человек несколько пессимистического настроя, который считал, что жизнь кончена, хотя был еще молод. (Позже, после того как Кононович уехал из Нижней Кары, Симоновского и Успенского снова посадили в тюрьму, и Симоновский застрелился. Но это случилось уже после моего отбытия.)
Успенский жил с семьей и учил нескольких детей. Его жена, Александра Ивановна, занимала должность акушерки и помощницы доктора Кокосова, который впоследствии много написал о жизни на Каре. Кузнецов пользовался особыми привилегиями. Он отбыл почти весь свой срок каторги «расконвоированным», как директор школы для осужденных детей. Его семья жила при школе. Кроме того, он заведовал маленькой оранжереей, которую сам основал.
Положение Ступина было совершенно иное. Он лежал в больнице в состоянии физического и умственного нездоровья и получал кое-какую помощь исключительно благодаря Александре Ивановне. Он ненавидел новые знакомства и какое-либо вмешательство в свою жизнь. Я упорно пыталась сблизиться с ним вследствие его одиночества, а также потому, что хотела узнать получше о деле каракозовцев и о самом Каракозове, но Ступин не желал со мной разговаривать. Его мысли путались, и он очень быстро уставал. В 1905 г., после того как я поговорила о нем с Петром Федоровичем Николаевым, самым выдающимся представителем их организации, я написала все, что знала о Ступине с его собственных слов и со слов Николаева. Поэтому сейчас нет необходимости вдаваться в подробности. Скажу только, что Ступин представлял собой типичную жертву варварского царизма, как хрупкий цветок, погибший на холодном северном ветру. Он был не бойцом, а восторженным, изящным ценителем красоты и мечтал о том, чтобы его родина стала прекрасной и счастливой страной. Подвергнуть такую светлую душу пытке пожизненной каторги было достаточно для того, чтобы навсегда изувечить его духовно. Вот так век за веком калечатся души лучших сынов России. Все уродливое было отвратительно для Ступина. Он сразу же невзлюбил меня из-за моих старых башмаков и крестьянского пальто.
Вскоре я рассказала Успенскому о своем намерении бежать и попросила его сообщить мне нужные сведения и свести меня с полезными людьми. Среди политзаключенных я не нашла никого, кто хотел бы помочь мне, а посвящать в тайну других каторжников было бы неразумно. Однако на Каре имелась одна новая секта, отличавшаяся непоколебимостью своих членов, – группа крестьян-бунтарей, известных как «Не наши». Их учение основывалось на отрицании существующего порядка вещей. В первую очередь они отрицали власть правительства и отказывались признавать его представителей и законы. В результате у них происходили постоянные конфликты с властями, приводящие к суровым наказаниям. Их называли «Не наши», потому что так они отвечали на все вопросы. Когда чиновники спрашивали их: «Ваше имя?» – они отвечали: «Не наше».
– Где вы живете?
– Не с вами.
Они не желали оказывать начальству никаких знаков уважения, не снимали шапок и не вставали с места, а также не платили налоги.
Эта секта зародилась на Урале. Она не отличалась многочисленностью, но по сибирским тюрьмам уже сидело около пятидесяти ее членов. Некоторые из них умерли под розгой, остальные находились в одиночном заключении и постоянно подвергались телесным наказаниям. Те из них, кто был послабее, склонялись к компромиссу – в первую очередь это были молодые и семейные, разрешавшие себе много отступлений от правил, предписанных их этическим учением.
Успенский провел несколько лет в каторжной тюрьме. Он завел много знакомств среди заключенных и получил полное представление о моральной стойкости большинства из них, имея возможность испытать некоторых. Он указал мне молодого «не нашего», который жил с молодой женой в хижине в центре поселка. Этот человек торговал спиртом, покупая его в деревне, до которой было около тридцати верст; а так как он работал на приисках и отличался примерным поведением, то находился в милости у властей и поддерживал хорошие отношения с казаками, которых часто угощал водкой. Он считал себя членом секты и все же старался приспособиться к окружению, чтобы зарабатывать на жизнь. Он любил читать и многому выучился от Успенского. С расширением своих познаний он увидел непоследовательность некоторых пунктов учения своей секты и опустился до компромиссов, которые низвели его на уровень обыкновенной морали. Однако он всецело доверял своему учителю, и Успенский не боялся ни доноса, ни измены с его стороны. Он не был уверен, что юноша примет непосредственное участие в организации моего побега, однако после тщательных предосторожностей мы все же с ним встретились. Однажды вечером, пройдя около трех верст кружным путем, чтобы не идти по главной улице поселка, Михаил (так его звали) явился к нам домой. После того как я ознакомила его со своим планом, он задумался, а потом сказал:
– Сам я этим делом заниматься не буду, но знаю старого и надежного «не нашего». Если он согласится вам помочь, можете ему доверять. Однако вам самой нужно с ним поговорить.
– Конечно, – ответила я. – Где мне его найти?
– Было бы неблагоразумно звать его сюда. Я вскоре поеду к нему в деревню и возьму вас с собой.
Это предложение было со стороны Михаила серьезной уступкой. Он подвергался большой опасности, покидая Нижнюю Кару. Сам он мог подкупить казаков, но, если бы меня поймали вместе с ним, его бы наверняка приговорили к порке и каторге. Тем не менее мы договорились о дне поездки.
Однажды на рассвете я влезла в сани, которые остановились за углом дома Успенского. Мы быстро и тихо миновали спящий поселок и выехали на открытое место, а затем повернули на боковую дорогу, пробирающуюся сквозь низкие кустарники, растущие в предгорье. Было очень холодно. На мне были старые башмаки, а мое пальто трепало ветром.
Лошади шли очень быстро. Через три часа мы добрались до места и вошли в бедную деревенскую избу. Она была хорошо протоплена, и вскоре мы согрелись. Старик сразу же вышел к нам. Ссыльные сектанты всегда радовались встрече друг с другом, но остальные обитатели этих мест поглядывали на них косо. Меня сердечно встретили и предложили чаю. Мы немедленно заговорили о деле. У старика был болезненный вид, и он производил впечатление не слишком умного, мягкого и раболепного человека. Он не показался мне особенно полезным товарищем, и мой пыл существенно угас. Я признавала за ним откровенность и способность стойко переносить лишения, трудности и опасности, но не думала, что он осознает серьезность задачи и обладает практическим духом, чтобы выполнить то, за что берется.
Старик восторженно отнесся к нашим планам, но чем больше он приходил в возбуждение, тем неуютнее я себя чувствовала. Меня охватили стыд и ощущение своей глупости, так как я заставила своего спутника пойти на большой риск и подвергла опасности собственные планы, а взамен получила лишь горькое разочарование. У меня не было опыта побегов из Сибири, но я ясно понимала, что недалеко уйду с помощью наивного и больного старика. Ближе к вечеру мы отбыли, не договорившись ни до чего определенного. Было очевидно, что это просто невозможно.
– Дух у вас не свободен, – сказал Михаил после того, как спрятал под сеном бутыль водки и мы выехали в темное поле.
Я понимала, что он имеет в виду, но спросила:
– В каком смысле?
– С людьми надо быть проще и смелее, – пояснил он.
Он был прав. Робость охватывает меня всякий раз, как я ощущаю недостаток симпатии и понимания между собой и своими собеседниками.
Когда мы въехали на единственную широкую улицу нашего поселка, еще стоял день. Михаил велел мне быстро выпрыгнуть из саней, когда мы проезжали дом Успенского. Выглянув из-за угла дома, я увидела на улице двух конных казаков. Они заметили Михаила, который подъезжал к своей хижине, и пришпорили лошадей. Я была уверена, что его схватят.
На следующий день он пришел и сказал с улыбкой:
– Испугались, верно? Ничего, все в порядке. Эти черти искали водку, но я успел выкинуть бутыль в снег. Если бы они нашли ее, то не в моих санях и не у меня дома, и им осталось бы только выпить ее.
Больше я не нашла никого, кто бы помог мне с побегом. На письма, отправленные в Киев, ответа не было. Оставался один выход – тот, который обычно применяют каторжники. Успенский хотел помочь мне, но предупредил о трудностях на самом пути и о том, что невозможно втайне пересечь Байкал, об угрозе со стороны бродяг, которые почти не ценят человеческую жизнь, и о том, какие усилия тратит правительство, чтобы поймать беглых политических узников.
К побегам обычных заключенных власти относились безразлично. Их просто вычеркивали из книг и прикарманивали деньги, отпущенные на содержание узника. Однако за беглыми политическими вели яростную охоту. В этой охоте помогали тысячи конных казаков, телеграф и старосты деревень. Особенную активность проявляли, когда за голову беглеца назначались деньги и награды. И все же меня поразило, что друзья считают мое предприятие таким безнадежным. Мне оно казалось простым и абсолютно необходимым.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.