Текст книги "Записки княгини Дашковой"
Автор книги: Екатерина Дашкова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
Этот заговор так ничем и не кончился, а публичный суд над Мировичем (его допрос и весь процесс происходил при участии не только всех сенаторов, но всех президентов и вице-президентов коллегий и генералов Петербургской дивизии) не оставил никому в России ни малейшего сомнения насчет этого дела: все ясно увидели, что легкость, с которою Петр III был низложен с престола, внушила Мировичу мысль, что и ему удастся сделать то же самое в пользу Иоанна. За границей же, искренно или притворно, приписывали всю эту историю ужасной интриге императрицы, которая будто бы обещаниями склонила Мировича на его поступок и затем предала его.
В мое первое путешествие за границу в 1770 году мне в Париже стоило большого труда оправдать императрицу в этом двойном предательстве. Все иностранные кабинеты, завидуя значению, какое приобрела Россия в царствование просвещенной и деятельной государыни, пользовались всяким самым ничтожным поводом для возведения клеветы на императрицу. Я говорила в Париже (и до этого еще Неккеру и его жене, которых видела в Спа), что странно именно французам, имевшим в числе своих министров кардинала Мазарини, приписывать государям и министрам столь сложные способы избавления от подозрительных людей, когда они по опыту знают, что стакан какого-нибудь напитка приводит к той же цели гораздо скорей и секретнее.
Из иностранцев я виделась только с польским послом, графом Ржевуским, так как он мог доставлять мне сведения о моем муже. Он сообщил мне, что благодаря энергии князя план императрицы несомненно удастся, что порядок и дисциплина в его войсках привлекли к ним все сердца и что граф Понятовский был в особенности обязан ему. Императрица также отзывалась о муже с похвалой и называла его своим «маленьким фельдмаршалом». Но Провидению не было угодно, чтобы он воспользовался плодами своих трудов и благородного бескорыстия.
В сентябре в Петербург приехал (вслед за курьером, возвестившим избрание Понятовского на польский престол) курьер от нашего посла в Варшаве графа Кейзерлинга и его коллеги князя Репнина с известием, что мой муж, совершая усиленные переходы невзирая на сильную лихорадку, наконец пал жертвой рвения, которое он приложил к исполнению воли императрицы. Однажды утром моя тетка, графиня Панина, приехала ко мне грустная и расстроенная и предложила прокатиться с ней в экипаже и затем отобедать у нее. Я думала, что она чувствует себя хуже, не предполагая, что я достойна жалости больше нее. Я быстро оделась и, приехав к ней, застала обоих дядей; их растерянный и печальный вид внушил мне опасения.
После обеда, при разных приготовлениях, придуманных ими для сообщения самой ужасной для меня катастрофы, я узнала о смерти моего мужа. Я была в состоянии, истинно достойном сожаления. Левая нога и рука, уже пораженные после родов, совершенно отказались служить и висели, как колодки. Мне приготовили постель, привели детей, но я пятнадцать дней находилась между жизнью и смертью. Моя добрая тетка, невзирая на свою слабость, и госпожа Каменская день и ночь ухаживали за мной. Доктор Крузе своим искусством и уходом спас мне жизнь. Мои дети со своим штатом и всё необходимое для меня было перевезено в дом Паниной, пока я еще не пришла в сознание. Меня помимо моей воли поместили в покоях тети, оставившей для себя только одну маленькую комнатку. Пятнадцать дней спустя ей самой стало решительно хуже, и она почти не покидала уже постели. Я приказывала носить себя к ней каждый день, а через неделю не стало моего нежного друга. На следующий день после ее смерти меня перенесли в карету и я вернулась к себе домой.
Меня долгое время оставляли в неведении относительно расстроенного материального положения, в котором муж оставил меня и детей. Вследствие своего великодушия по отношению к офицерам он помогал им, дабы они не причиняли беспокойства жителям, и наделал много долгов. В конце концов пришлось сообщить мне цифру долгов. Покинутая своей семьей[22]22
Моего брата, графа Александра, который относился ко мне всегда с неизменным вниманием и дружбой, не было в то время в России; он занимал пост чрезвычайного и полномочного министра в Голландии.
[Закрыть], я могла ждать советов и помощи только от графов Паниных. Муж, умирая, написал графу Панину, министру, письмо, в котором, обвиняя себя в расстройстве дел, просил его привести их в порядок, не покидать меня и детей и постараться заплатить кредиторам, не лишая нас некоторого достатка. Он назначал его опекуном над имениями и детьми. Тот попросил своего брата быть опекуном совместно с ним, и оба, показав мне письмо мужа, объяснили, что и мне необходимо принять участие в опеке ввиду того, что они по своей должности обязаны жить в Петербурге, а я могла ездить и в Москву, и в свои имения, и, следовательно, могла принести больше пользы, нежели они. Старший граф Панин, думая, что ее величество, узнав, в каком положении я осталась с детьми, поспешит меня выручить, испросил у нее указ, дозволявший опеке продать земли для уплаты долгов. Я была этим крайне недовольна и, когда мне принесли указ, объявила, что я никогда не воспользуюсь этой царской милостью и предпочитаю есть один хлеб, чем продать родовые поместья моих детей.
Мне удалось уехать из Петербурга только в марте 1765 года, и то подвергаясь большой опасности, так как настала оттепель и переправа через реки была весьма рискованна. Едва я начала вставать на несколько часов с постели, у моего сына образовался глубокий нарыв. Операция была болезненна и опасна, но благодаря уходу Крузе и искусству хирурга Кельхена жизнь его была спасена.
Эта болезнь отсрочила еще мое выздоровление; я отдала трем главным кредиторам моего мужа всё его серебро и свои немногие драгоценности, оставив себе только вилки и ложки на четыре куверта, и уехала в Москву, твердо решив уплатить все долги мужа, не продавая земель и не прибегая к помощи казны.
Приехав в Москву, я хотела поселиться в деревне, но узнала, что дом совсем развалился; тогда я велела выбрать крепкие балки и выстроить из них маленький деревянный дом и следующей весной поселилась в нем на восемь месяцев. Я ассигновала на себя и на детей всего 500 рублей в год, и благодаря моим сбережениям и продаже серебра и драгоценностей, к моему крайнему удовольствию, все долги были уплачены в течение пяти лет.
Если бы мне сказали до моего замужества, что я, воспитанная в роскоши и расточительности, сумею в течение нескольких лет (несмотря на свой двадцатилетний возраст) лишать себя всего и носить самую скромную одежду, я бы этому не поверила; но подобно тому, как я была гувернанткой и сиделкой моих детей, я хотела быть и хорошей управительницей их имений, и меня не пугали никакие лишения.
На меня обрушилась еще одна неприятность. Моя свекровь, находя, что вследствие какой-то ошибки при совершении купчей на дом, приобретенный покойным ее мужем, она имеет право располагать им по своему усмотрению, подарила его своей внучке, Глебовой, и у меня не стало больше пристанища в городе. Я не только не жаловалась на это, но решила не произносить при моей свекрови слова «дом» и только этой деликатностью отомстила ей за ущерб, причиненный ею моим детям. Я купила участок земли на той же улице с полуразрушенным зданием и выстроила себе на окраине участка деревянный дом, чтобы жить в нем в ожидании времени, когда мне представится возможность выстроить каменный. Три года спустя моя свекровь, которой понадобилось временно оставить, вследствие каких-то переделок, свои покои в монастыре, куда она удалилась по смерти сына, не добилась разрешения жить в доме своего зятя Глебова и поместилась у меня, в доме, смежном с моим и очень выгодно купленном мною годом ранее.
В 1768 году я тщетно просила разрешения поехать за границу: я надеялась, что перемена климата и путешествие благотворно подействуют на моих детей, у которых был рахит. Мои письма остались без ответа. Тогда я съездила в Киев, что в оба конца составило почти 2000 верст, так как я сворачивала с прямого пути, чтобы видеть разные города и в особенности немецкие колонии, основанные императрицей и чрезвычайно меня интересовавшие.
Мое пребывание в Киеве было для меня очень приятно. Местный губернатор, генерал Воейков, родственник моего мужа, был очень образованный человек; в молодости он служил по Коллегии иностранных дел и ему поручались деликатные дела с иностранными дворами, вследствие чего он много путешествовал и видел множество людей. Веселый характер, который он сумел сохранить несмотря на преклонный возраст, и интересный, поучительный разговор делали из него весьма приятного собеседника. Мы проводили с ним целые дни, и он даже сопровождал меня при осмотре пещер. Они очень любопытны; это целый ряд углублений, выдолбленных в горе, на которой выстроен город. В некоторых из них лежат тела святых, живших в них, удивительно хорошо сохранившиеся. Собор Печерского монастыря замечателен старинной мозаикой, покрывающей стены. В одной из церквей есть фрески, изображающие вселенские соборы до отделения церквей. Эти фрески необыкновенно красивы и написаны, вероятно, великими художниками.
В Киеве давно уже были академия и университет, в которых несколько сот студентов обучались даром. В мое время еще существовал у них обычай петь каждый день под окнами богатых обывателей псалмы и духовные стихи; их за это щедро награждали, а они отдавали деньги своим наставникам. Наука проникла в Киев из Греции задолго до ее появления у некоторых европейских народов, с такой готовностью называющих русских варварами. Учение Ньютона преподавалось в этих школах, в то время как католическое духовенство запрещало его во Франции. Кроме Печерской лавры я посетила много замечательных монастырей и церквей. Я употребила на это путешествие почти три месяца и с удовольствием заметила, что оно очень благотворно повлияло на здоровье моих детей и обошлось не особенно дорого, так как я все время ехала на своих лошадях.
На следующий год я отправилась в Петербург, твердо решив добиться разрешения поехать за границу. Как дворянка, я имела на это полное право, но как кавалер-ственная дама, обязана была испросить на то позволение императрицы. Я отложила свою просьбу до годовщины восшествия на престол, которая праздновалась в Петергофе. Предварительно я говорила всем о своем желании попутешествовать за границей и на вопрос, имею ли я на то разрешение государыни, отвечала, что я ее еще об этом не просила, но что вряд ли она мне откажет, так как я ничего не сделала, что могло бы лишить меня права, присвоенного каждому дворянину. В день восшествия на престол, на балу в Петергофе, я как бы нечаянно стала рядом с иностранными министрами и вступила с ними в разговор. Императрица подошла к ним и между прочим заговорила и со мной. Я отвечала на ее вопрос и, боясь упустить удобный случай, немедленно же одним духом попросила ее отпустить меня на два года в иностранные края для поправления здоровья моих детей. Она не решилась отказать мне.
– Мне очень жаль, что такая причина принуждает вас путешествовать, – ответила она, – но, конечно, княгиня, вы свободны уехать, когда пожелаете.
Когда императрица отошла всего на несколько шагов, я попросила камергера Талызина[23]23
У его жены была интрига с дядей, что не мешало моим врагам выдавать меня то за его дочь, то за его любовницу.
[Закрыть] сказать моему дяде, министру графу Панину, чтобы он велел приготовить мой паспорт, так как я только что получила разрешение ее величества ехать за границу.
План мой удался. Вскоре я уехала из Петербурга в Москву и Троицкое, чтобы устроить свои дела и с первым санным путем отправиться за границу. Когда граф Панин и другие лица, принимавшие во мне участие, спрашивали меня, хватит ли у меня средств на поездку, я отвечала, что буду путешествовать под чужим именем и тратить деньги только на еду и на лошадей.
Я вернулась в Петербург в декабре и в том же месяце отправилась в Ригу. За несколько дней до моего отъезда помощник секретаря кабинета принес мне от имени ее величества четыре тысячи рублей. Не желая раздражать императрицу отказом от этой смехотворной суммы, я принесла счета моего седельника и золотых дел мастера, доставившего мне несколько серебряных дорожных вещей.
– Вы видите эти счета, – сказала я ему, – они еще не оплачены; потрудитесь положить на стол нужную для их оплаты сумму, а остальное возьмите себе.
Наконец я уехала. Я предприняла свое путешествие, главным образом, с целью осмотреть разные города и остановиться на том из них, где я могла бы воспитать детей, зная, что лесть челяди, баловство родных и отсутствие в России образованных людей не позволят мне дать моим детям дома хорошее воспитание и образование.
До Риги я доехала на почтовых. Отдохнув несколько дней, я взяла лошадей до Берлина. В Кенигсберге я, по просьбе графини Кейзерлинг, пробыла шесть дней. Тут мне пришлось бросить полозья, так как даже колеса с трудом катились по глубоким пескам Пруссии.
В Данциге я жила в лучшей гостинице «Россия», где останавливались все русские и вообще знатные путешественники. Тем более меня удивило, что в зале висели две картины, изображавшие битвы, проигранные русскими войсками; раненые и умирающие на коленях просили пощады у победоносных пруссаков. Я спросила у нашего поверенного в делах, Ребиндера, как он это терпит, но он ответил, что не может вмешиваться в это дело и что граф Алексей Орлов, проезжая через Данциг, останавливался в той же гостинице и сердился при виде этих картин.
– И он их не купил, – спросила я, – и не бросил в огонь? В сравнении с ним я очень бедна и не могу делать таких ненужных покупок: так как мои доходы и доходы моих детей недостаточны для нашего путешествия, то я оставила полномочие на продажу моего дома в Петербурге; но все-таки я это устрою!
Когда Ребиндер уехал, я поручила секретарю миссии, Волчкову, и советнику Штеллингу (сопутствовавшему мне до Берлина, где он был прикомандирован к нашему посольству) купить синей, зеленой, красной и белой масляной краски, и после ужина они оба и я, хорошенько заперев дверь, перекрасили мундиры на картинах, так что пруссаки, мнимые победители, превратились в русских, а побежденные войска – в пруссаков. Мы проработали почти всю ночь; не знаю, что подумали хозяин и мои люди, видя, что я заперлась с этими господами; но я была счастлива и боялась, чтобы мне не помешали, как ребенок, делающий что-нибудь запрещенное. На следующий день я велела разложить в этой комнате мои сундуки и под этим предлогом не впускала ни хозяина, ни людей. Через день я уехала из Данцига, но перед отъездом показала нашему резиденту совершенную мною метаморфозу. Не знаю, что подумал хозяин, увидев, что пруссаки вдруг проиграли обе битвы, но я была собой очень довольна.
Со мной путешествовали госпожа Каменская, мои дети и мой двоюродный брат, Воронцов, атташе нашей миссии в Гааге.
В Берлине я пробыла два месяца. Посланником нашего двора был в то время князь Долгоруков, справедливо пользовавшийся всеобщей любовью и уважением. Он осыпал нас любезностями, исходившими от искреннего и теплого сердца. Не знаю, любопытство ли видеть неотесанного медведя (как я часто называла себя, чтобы подразнить своих друзей), но королева, принцессы и принц Генрих с супругой неотступно просили князя Долгорукова убедить меня приехать ко двору. Я знала, что этикет берлинского двора воспрещал частным лицам представляться ко двору под другим именем; я же путешествовала под именем госпожи Михалковой (название небольшой подмосковной усадьбы, принадлежавшей моим детям), во-первых, потому, что не хотела ездить к иностранным дворам, и, во-вторых, – во избежание лишних расходов. Я ответила, что не могу ехать ко двору под именем Михалковой, а если переменю его, чтобы немедленно снова взять его, то уподоблюсь настоящей искательнице приключений. Королева и принцессы поговорили по этому поводу с министром иностранных дел, графом Финкенштейном, а он обратился к королю. Фридрих Великий был в то время в Сан-Суси; он ответил:
– Этикет – это глупости; княгиню Дашкову надо принять под каким угодно именем.
На следующий день я обедала у английского посланника Митчелла, где был и граф Финкенштейн. Он сообщил мне решение короля и желание всей королевской семьи познакомиться со мной. Следовательно, все пути к отступлению были отрезаны. Я купила новое черное платье (я всегда носила траур, по старинному обычаю). Королева приняла меня самым любезным образом и пригласила остаться ужинать. Принцы и принцессы также оказывали мне всевозможные знаки внимания, и вскоре я должна была отказывать частным лицам и иностранным министрам, так как была постоянно приглашена то к тому, то к другому двору.
Самая большая моя заслуга в глазах королевы и ее сестры, вдовы королевского принца и матери принцессы Оранской, и принца, взошедшего на престол по смерти Фридриха (без сомнения, самого великого государя, то есть наиболее достойного им быть по своему гению и по постоянным заботам о счастье своих подданных, от которых никакие страсти его не отвлекали), самая большая моя заслуга перед ними заключалась в том, что я их понимала, несмотря на недостатки их речи (они заикались и шепелявили), так что камергеру, всегда стоявшему рядом с посторонними лицами, не надо было передавать мне их слова. Я понимала их отлично и сейчас же им отвечала. Ее величество и ее сестра вследствие этого не стеснялись меня; я всегда с удовольствием и благодарностью буду вспоминать мое пребывание в Берлине и любезности, которыми меня осыпали.
Я с сожалением уехала из Берлина с целью воспользоваться водами и купаньем в Аахене и Спа.
Мы проехали через Вестфалию, и я не нашла ее столь грязной, как то рисует автор путевых очерков в письмах барон Бар. В Ганновере мы остановились только для починки экипажей; узнав, что в этот день была опера, я поехала послушать ее с госпожой Каменской. Воронцов был нездоров и остался дома. Нас сопровождал только лакей, умевший говорить лишь по-русски, вследствие чего не мог нас выдать. Я приняла эти меры потому, что принц Эрнест Мекленбургский предупредил меня, что его старший брат, правитель Ганновера, желал бы со мной познакомиться, а это вовсе не входило в мои планы. Мы взяли места в ложу, в которой уже были две дамы, потеснившиеся, чтобы дать нам место, и очень вежливо обходившиеся с нами. Во втором акте из ложи принца вышел молодой человек и направился к нам. Обратившись к нам с приветствием, он спросил:
– Сударыня, не иностранка ли вы?
– Да, сударь.
– Его высочество желал бы знать, с кем я имею честь говорить?
– Наши фамилии не могут иметь никакого значения ни для вас, ни для его высочества, – ответила я, – а так как мы женщины и, следовательно, имеем право не называть наших имен, хотя бы мы входили даже в крепость, то я надеюсь, вы позволите нам не сообщать вам их.
Он немного смутился и ушел. Обе дамы смотрели на нас с удивлением. Во время последнего акта я предупредила госпожу Каменскую по-русски, чтобы она мне не противоречила, и затем сказала дамам, что хотя я и отказалась назваться принцу, но ввиду их любезного обращения с нами скажу им, что я певица, а моя спутница – танцовщица, и что мы ищем выгодного ангажемента. Госпожа Каменская вытаращила глаза от изумления, а обе дамы сразу перестали быть с нами любезными и даже повернулись к нам спиной, насколько это возможно было в тесной ложе.
Наша остановка в Ганновере была столь непродолжительна, что я не успела ничего осмотреть. Однако я заметила, что местные, даже крестьянские, лошади были красивой породы и земля была хорошо возделана. Этим и ограничивались мои наблюдения над этим курфюршеством.
В Аахене я заняла дом, расположенный напротив помещения ванн. Двое ирландцев, служивших в Голландии и живших в Аахене, господин Коллинс и полковник Нюжен, отец венского министра при прусском дворе, проводили с нами целые дни. Благодаря их веселому характеру и утонченно-вежливому обращению общество их было весьма приятно.
В Спа я сошлась с госпожой Гамильтон, дочерью архиепископа Туамского, и с госпожой Морган, дочерью господина Тисдэйла, королевского генерал-прокурора в Ирландии, где он пользовался большим уважением.
Наши отношения с самого этого времени (1770 г.) являли в глазах всех знавших нас пример самой верной и неразрывной дружбы.
В Спа я познакомилась с четой Неккер, но я была дружна лишь с английскими семьями. Мы ежедневно виделись с лордом и леди Сассекс; с помощью французского и немецкого языка я стала вскоре понимать всё, что читала по-английски, не исключая и Шекспира. Обе мои приятельницы приходили поочередно каждое утро, читали со мной по-английски и исправляли мой выговор; они были моими единственными учительницами английского языка, которым я впоследствии владела довольно свободно.
Я решила поехать в Англию, хотя бы на несколько недель, вместе с семьей Тисдэйл и обещала госпоже Гамильтон провести с ней зиму в Эксе в Провансе, где архиепископ, ее отец, должен был жить по предписанию докторов. Мы переехали Па-де-Кале вместе на одном корабле. Я в первый раз ехала по морю и все время страдала, а моя добрая подруга самоотверженно ухаживала за мной.
В Лондоне наш министр, Пушкин, уже приготовил мне дом вблизи посольства. Его супруга (первая его жена), особа, достойная всякого уважения и любви, вскоре сделалась моим другом. Все время, что господин Тисдэйл был в Лондоне, я проводила с госпожами Морган и Пушкиной. Когда госпоже Морган пришлось уехать с отцом в Дублин, я посетила Бат, Бристоль, Оксфорд и все их окрестности[24]24
Эта поездка заняла всего тринадцать дней. Сына своего я оставила на попечении нашего министра. В особенности его жена была достойна этого доверия с моей стороны. Каждые два дня я получала от нее известия с приложением записок от моего сына, в которых он описывал всё, что видел. Чтобы утешить его (мое отсутствие не было ему безразлично, так как мы в первый раз с ним разлучались), графиня повезла его на скачки и к герцогине Куинсберри. Он описал мне свою поездку очень мило для семилетнего мальчика.
[Закрыть].
Вернувшись в Лондон, я пробыла в нем всего десять дней. Я не поехала ко двору и все свое время употребила на осмотр достопримечательностей этого интересного города. Я познакомилась с герцогом и герцогиней Нортумберленд.
Наш переезд из Дувра в Кале не был столь счастлив, как в первый раз; нам пришлось бороться с сильным ветром, который был попутным только переходу на запад, в Индию. После двадцати шести часов опасности, когда волны почти заливали нашу каюту – ее пришлось закрыть наглухо, – мы пришли в Кале. Я ненадолго остановилась в Брюсселе и Антверпене и поселилась очень скромно в Париже. Мой двоюродный брат, не заезжая в Париж, прямо поехал в Экс в Провансе, чтобы приготовить мне хорошую квартиру.
В Париже я пробыла всего семнадцать дней и не хотела видеть никого, за исключением Дидро. Я посещала церкви и монастыри, где можно было видеть статуи, картины и памятники. Я была и в мастерских знаменитых художников, и в театре, где занимала место в райке. Скромное черное платье, такая же шаль и самая простая прическа скрывали меня от любопытных глаз.
Однажды Дидро сидел со мной вдвоем; мне доложили о приезде госпожи Неккер и госпожи Жоффреи. Дидро поспешно приказал слуге их не принимать.
– Но я познакомилась с госпожой Неккер еще в Спа, – ответила я, – а госпожа Жоффреи находится в переписке с императрицей; следовательно, знакомство с ней не может мне повредить.
– Вам остается пробыть в Париже девять или десять дней, – ответил Дидро, – следовательно, вы успеете их увидеть всего два-три раза. Если бы вы оставались здесь два месяца, я с радостью приветствовал бы ваше знакомство с госпожой Жоффреи, – она добрая женщина, но так как она одна из первых кумушек Парижа, то мне не хочется, чтобы она с вами знакомилась кое-как.
Я велела сказать двум дамам, что больна и не могу их принять. Однако на следующий день я получила очень лестную записку от госпожи Неккер, в которой она уверяла, что госпожа Жоффреи не может примириться с мыслью, что, будучи в одном городе со мной, не увидит меня, что она имеет обо мне высокое мнение, что она будет в отчаянии, если со мною не познакомится. Я ответила, что, желая сохранить их лестное мнение обо мне, я не могу показаться в своем болезненном состоянии, так как совершенно не в силах оправдать его, и потому должна отказать себе в удовольствии их видеть и прошу принять выражения моего искреннего сожаления. Вследствие этого мне в тот день пришлось просидеть дома. Обыкновенно же я выходила из дому в восемь часов и до трех пополудни разъезжала по городу, затем останавливалась у подъезда Дидро; он садился в мою карету, я везла его к себе обедать, и наши беседы с ним длились иногда до двух, трех часов ночи.
Однажды разговор коснулся рабства наших крестьян.
– У меня душа не деспотична, – ответила я, – следовательно, вы можете мне верить. Я установила в моем орловском имении такое управление, которое сделало крестьян счастливыми и богатыми и ограждает их от ограбления и притеснений мелких чиновников. Благосостояние наших крестьян увеличивает и наши доходы; следовательно, надо быть сумасшедшим, чтобы самому иссушить источник собственных доходов. Дворяне служат посредниками между крестьянами и казной, и в их интересах защищать их от алчности губернаторов и воевод.
– Но вы не можете отрицать, княгиня, что, будь они свободны, они стали бы просвещеннее и вследствие этого богаче?
– Если бы самодержец, – ответила я, – разбивая несколько звеньев, связывающих крестьянина с помещиками, одновременно разбил бы звенья, приковывающие помещиков к воле самодержавных государей, я с радостью и хоть бы своею кровью подписалась бы под этой мерой. Впрочем, простите мне, если я вам скажу, что вы спутали следствия с причинами. Просвещение ведет к свободе; свобода же без просвещения породила бы только анархию и беспорядок. Когда низшие классы моих соотечественников будут просвещены, тогда они будут достойны свободы, так как они тогда только сумеют воспользоваться ею без ущерба для своих сограждан и не разрушая порядка и отношений, неизбежных при всяком образе правления.
– Вы отлично доказываете, дорогая княгиня, но вы меня еще не убедили.
– В наших законах, – продолжала я, – существовал противовес деспотизму помещиков, и хотя Петр I и уничтожил некоторые из этих законов и даже целый порядок судопроизводства, в котором крестьяне могли приносить жалобы на своих помещиков, в настоящее царствование губернатор, войдя в соглашение с предводителем дворянства и депутатами своей губернии, может изъять крестьян из-под деспотического давления помещика и передать управление его имениями и крестьянами особой опеке, состоящей из выбранных самими дворянами лиц. Боюсь, что я не сумею ясно выразить свою мысль, но я много думала над этим и мне представляется слепорожденный, которого поместили на вершину крутой скалы, окруженной со всех сторон глубокой пропастью; лишенный зрения, он не знал опасностей своего положения и беспечно ел, спал спокойно, слушал пение птиц и иногда сам пел вместе с ними. Приходит несчастный глазной врач и возвращает ему зрение, не имея, однако, возможности вывести его из его ужасного положения. И вот наш бедняк прозрел, но он страшно несчастен; не спит, не ест и не поет больше; его пугают окружающая его пропасть и доселе неведомые ему волны; в конце концов он умирает во цвете лет от страха и отчаяния.
Дидро вскочил при этих словах со своего стула, будто подброшенный невидимой пружиной. Он заходил по комнате большими шагами и, сердито плюнув на землю, воскликнул:
– Какая вы удивительная женщина! Вы переворачиваете вверх дном идеи, которые я питал и которыми дорожил целых двадцать лет!
Всё мне нравилось в Дидро, даже его горячность. Его искренность, неизменная дружба, проницательный и глубокий ум, внимание и уважение, которые он мне всегда оказывал, привязали меня к нему на всю жизнь. Я оплакивала его смерть и до последнего дня моей жизни буду жалеть о нем. Этого необыкновенного человека мало ценили; добродетель и правда были двигателями всех его поступков, а общественное благо было его страстною и постоянною целью. Вследствие живого своего характера он впадал иногда в ошибки, но всегда был искренен и первый страдал от них. Однако не мне воздавать ему хвалу по заслугам; другие писатели, несравненно выше меня, не преминут это сделать.
В другой раз, когда он тоже был у меня вечером, мне доложили о приезде Рюльера. Рюльер был в России атташе при французском посольстве, в бытность послом барона Бретейля. Он бывал у меня в Петербурге, а в Москве я его видала еще чаще в доме госпожи Каменской. Я не знала, что по возвращении своем из России он составил записки о перевороте 1762 года и читал их повсюду в обществе. Я хотела было сказать лакею, чтобы его приняли, но Дидро прервал меня и, крепко стиснув мою руку, сказал:
– Одну минуту, княгиня. Намереваетесь ли вы вернуться в Россию по окончании ваших путешествий?
– Какой странный вопрос, – ответила я. – Разве я имею право лишать моих детей их родины?
– В таком случае, – возразил он, – скажите Рюльеру, что не можете его принять, и я вам объясню почему.
Я ясно прочла на его лице участие и дружбу ко мне и так доверяла правдивости и честности Дидро, что закрыла свою дверь перед старинным знакомым, оставившим во мне самые приятные воспоминания.
– Знаете ли вы, – спросил меня Дидро, – что он написал книгу о восшествии на престол императрицы?
– Нет, – ответила я, – но в таком случае мне вдвойне хотелось бы его видеть.
– Я вам передам ее содержание. Вас он восхваляет и кроме талантов и добродетелей вашего пола видит в вас и все качества нашего; но он отзывается совершенно иначе об императрице, которая, через посредство Бецкого и вашего посланника князя Голицына, предложила ему купить это произведение. Переговоры велись так неумело, что Рюльер сделал предварительно три копии, из которых одну отдал на сохранение в министерство иностранных дел, вторую – госпоже де Граммон, а третью – парижскому архиепископу. После этой неудачи ее величество поручила мне вступить в переговоры с Рюльером, и мне удалось только взять с него обещание не издавать его книги при жизни императрицы. Он также дурно отзывается и о короле Польском и подробно говорит о его связи с императрицей еще в бытность ее великой княгиней. Вы понимаете, что, принимая Рюльера у себя, вы тем самым санкционируете сочинение, внушающее беспокойство императрице и очень известное в Париже, так как на вечерах у госпожи Жоффреи, где собирается лучшее общество и все иностранцы и знатные путешественники, он его читает, несмотря на дружбу хозяйки с Понятовским, которого она величает в своих письмах своим сыном, и сам король называет себя так же в своих письмах к ней.
– Но как же согласовать это? – спросила я.
– Мы все ведь легкомысленны, – возразил Дидро, – и возраст в этом отношении не имеет на нас никакого влияния.
Я выразила Дидро свою благодарность за новое доказательство его дружбы ко мне, оградившей меня от неприятностей, которые я совершенно безвинно могла навлечь на себя. Рюльер еще два раза приезжал ко мне, но не был принят; вернувшись в Петербург пятнадцать месяцев спустя, я убедилась, что справедливо оценила услугу Дидро; я узнала от одного лица (пользовавшегося доверием Федора Орлова, которому я в прежнее время имела счастье оказать некоторые услуги), что после моего отъезда из Парижа Дидро в письме к ее величеству много говорил обо мне и о моей привязанности к императрице и выразил мнение, что вследствие моего отказа принять Рюльера вера в правдивость его сочинения была сильно поколеблена, чего десять Вольтеров и пятнадцать жалких Дидро были бы не в силах достичь. Он ничего не сказал мне о своем намерении писать об этом императрице и приписывать мне заслугу, заключавшуюся лишь в том, что я последовала его совету. Его деликатность и деятельное участие, которое он принимал в своих друзьях, – он причислил к ним и меня, – сделала память о нем драгоценной до конца моей жизни.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.