Текст книги "Высотка"
Автор книги: Екатерина Завершнева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Расписание
Расставаться не хотелось, не получалось, скрывать свое состояние – куда там!.. Мы носились по городу, оглушенные солнцем, как две пьяные, преждевременно оттаявшие пчелы; ударялись о стекла, садились на воду, падали в рыхлый снег; от нас отмахивались, нас ненавидели, особенно старушки в трамваях. Почему-то их там было много, вредных и драчливых; одна огрела Баева зонтом по спине, когда он смотрел на меня и улыбался; другая вопила, брызгая слюной, что-то про целующихся обезьян, третья потребовала предъявить документы; Баев предъявил, она сверилась и успокоилась, но высказала предположение, что мы безбилетники и что нас непременно оштрафуют сразу за горбольницей, где обычно садятся контролеры, и поделом.
Безбилетные, бездомные бездельники, но только ради нас проложен этот трамвайный маршрут, чтобы соединить четырнадцатый этаж с одиннадцатым, перекинуть рельсы по воздуху, протянуть провода, пустить состав, который будет подтормаживать на поворотах, чтобы нас бросало друг к другу, и в нем окна, чтобы сиять, когда падает свет. Баев разговаривал с бабулькой, взятый в кадр солнечным лучом, влюбленный и непростительно молодой; так вы прогульщики!.. ну что вы, как можно! едем на занятия, потрошить лягушек; он еще и смеется, вот нахал!.. нет, я совершенно серьезен, как никогда, и кроток, и светел, и сам на себя не похож – а все она.
Над городом, у огромного окна, распахнутого настежь, пока не замерзнешь
(я замерзала быстро и закрывала, он смеялся – разве ж это холод!..)
сидели, обнявшись, молчали, это длилось и не длилось, потому что времени не было, а снаружи оно шло своим чередом, иногда вторгаясь к нам в виде так называемых нормальных людей, которые работали, учились, сдавали экзамены, ходили в столовку, приносили нам какую-то еду, вовремя снимали с плитки чайник, короче говоря, занимались делом. На фоне нашего благополучия они казались особенно родными, милыми и немного жалкими. Мы ощущали себя обладателями неуничтожимого золотого запаса, и желали, чтобы так было у всех, и сочувствовали обделенным.
Танька переехала в высотку, в профилакторий, и у нее на месяц вперед образовалась своя комнатка, крошечная, с узенькой кроватью, средневековым дубовым шкафом и талонами на трехразовое питание. Акис возвращался в ДАС ближе к вечеру, заходил к нам, видел примерно одно и тоже – двух сонных аистов, склоненные головы, распростертые крылья – и тяжко вздыхал. Ему не везло, во всяком случае, не так, как нам. Танька, судя по всему, на Кипр не собиралась. Она была очень предприимчивой и не хотела уподобляться нам с Баевым. Акис же хотел, еще как, но пока ничего не добился.
А вы похожи, ребята! – удивлялся он, располагаясь на Танькиной кровати. Вы сделались совершенно на одно лицо. Не понимаю, как это может быть? Ты же волчарка, Баев. Худой и безобразный. Встретишь в подворотне, не обрадуешься. Что она в тебе такого нашла? И сердцу девы нет закона, – декламировал он, взбивая Танькину подушку, ложился, надевал наушники, слушал музыку, напевая себе под нос, и нисколько нам не мешал. Иногда засыпал на полуслове, будить его было жалко, и Юлька поутру не знала, что думать, когда он, протирая глаза и извиняясь, шел к себе в комнату, грустный и отоспавшийся на неделю вперед.
Чтобы не вылететь из университета, мы с Баевым условились посещать самое необходимое, с трудом поделили дни на красные и черные так, чтобы совпадало у обоих, за вычетом форс-мажора в виде хорошей погоды, когда расписание отменялось к черту. По красным дням мы слонялись по улицам или сидели в банановой комнате. По черным учились и провожали солнце.
Баев появлялся минута в минуту, наверное, следил за календарем или каждый раз отсчитывал по четыре минуты вперед; я тоже отсчитывала, и день прирастал, мы тянули его за собой, в сторону весны. Баев смахивал со стула книжки, ставил поближе к окну, пепельницу на стол; я устраивалась рядом и мы наблюдали, как розовеет и расслаивается небо, как застывает воздух, а между домами неподвижно висит огромное февральское солнце. Начиналась ночь, и это значило, что мы будем молчать, смотреть на город, вырезанный из черного картона, подсвеченный изнутри, на его нарисованные дома и деревья, огоньки, снег, друг на друга, отражающихся в темном стекле окна.
Он уходил поздно, иногда под утро, когда коты уставали от собственных концертов и разбредались по помойкам. Шел по пустынным улицам, по весеннему хрусткому льду, в тонкой курточке со сломанной молнией (или это он ее сломал, за ненадобностью?). Заледеневший, худой, счастливый, я всегда знала, где он, мы проверяли.
Наше зрение стало нечеловечески острым, мы не теряли друг друга из виду даже ночью, даже во сне. Три часа пешком, игольчатый лед в лужах, огонек сигареты пеленг, зимние звезды, я слышала его шаги, скрип двери на проходной, скрежет лифта, звяканье ключей, недовольное ворчание Самсона, тоненький свист чайника, шипение заварки в стакане, щелчок зажигалки… Засыпая у себя на четырнадцатом этаже, видела закат, пустынные улицы, снег, его счастливую улыбку, такую же, как у меня.
Promise me
В один из красных дней, в самом конце февраля, мы не пошли гулять, несмотря на то, что солнце шпарило вовсю, с крыш текло, а в банановой комнате установилась тропическая жара. Шатания по городу, поездки в трамваях с заходом на второе кольцо, трехчасовые марш-броски по ночам никто из расписания не вычеркивал, но они перестали быть главным, из них ушло напряжение. Снаружи было много, но внутри было больше. Начиналось что-то новое.
Легли на мою кровать, тихо обнялись; за занавеской сопела простуженная Юлька, делала уроки, чихая и поминутно сморкаясь в рулон туалетной бумаги; ее так проняло, что никаких носовых платков не хватало; она отрывала все новые и новые кусочки, по перфорации и без, а мы лежали на солнцепеке, и кровать плыла над городом, комната простреливалась солнцем от угла до угла, и он повторял, как будто пытался втолковать мне то, чего я не понимала, убедить, разбудить, вывести на край, чтобы я ахнула, увидев, наконец, где мы оказались –
Аська, это ты. Ты.
Ты как ослепительный свет, глазам становилось больно, и он плакал, и больше ничего сказать не мог.
Твое напористое сердце, такое громкое, уверенное
недавно оно было другим –
бедное, зашитое в грудной клетке
прокачивающее через себя какую-то муть, грусть, дым
но теперь мы связаны, переплетены, перепутаны
и получается жизнь, не принадлежащая никому
и сердце телеграфирует без устали всем-всем-всем
это ты
это ты.
Ты не видишь себя такой, не можешь видеть, даже если проторчишь у зеркала целый день, но я другое дело. Вот брови-ласточки, я прикасаюсь к ним и ласточки взлетают, удивленно, у тебя всегда удивленный вид, потому что ты как дурочка веришь в то, что все будет хорошо
верь, так надо
я не могу, но ты, пожалуйста, верь
и еще у тебя замшевый кошачий нос
а в тумбочке полно фантиков
в упор не понимаю – зачем хранить фантики?
плести закладки? играть в подкидушки?
солнце жарит бессовестно, не по сезону
спрячься за меня, иначе обгоришь и нос облезет
я так люблю тебя, Аська
где ты была раньше, где пропадала?
а если бы я не пошел тебя искать?
Юлька, из-за занавески: Ася, у тебя есть психологический словарь?
Я: У Таньки есть, заходи.
Баев: Ты что, она перепугается насмерть. Она такого и в страшном сне не видала, тем более в женской комнате.
Юлька: Ладно, обойдусь, там все равно ничего путного нет, одни тавтологии – психика это психика, душа это душа. А Бурлачук есть? Мне нужен тест семейных отношений. Впрочем, откуда тебе знать, вы же этого не проходили.
(Сдавленное хихиканье. А ты не смейся, вырастешь – пройдешь.)
Из последних сил защищаться
от того, что скоро накроет с головой
сердце как бомба, того и гляди рванет
и ничего не остается, только смотреть, обнимать
гладить кончиками пальцев воротник его рубашки
белой в мелкую полоску
стремительная весна наступает и лучше сдаться
все равно не выстоишь
солнце и барабанная дробь по жестяному подоконнику
отсюда, с четырнадцатого этажа, рукой подать до неба
оно синее, и я тебя люблю
завтра отключают лифты, я видел объявление
неплохая зарядка для лежебок
будем бегать на время, по секундомеру
ставить личные рекорды, и знаешь что –
собирайся на улицу
пока не кончился день, надо многое успеть
промочить ноги, застудить уши
поваляться в последнем снегу
найти наши следы, от которых завтра
ничего не останется.
Нельзя быть эгоистами, пора подумать об окружающих. Мы уйдем, Юлька получит свой словарь и этого, на Б. Ей очень надо протестировать кого-то на предмет семейных отношений, а мы мешаем. Он не нарисуется, пока мы не свалим, потому что в этой комнате все квантовано, в каждой ячейке по парочке, а граждане с одинаковыми спинами пожалте на выход. (Здорово я сказал про спины, да?)
Ну и весна, все с ума посходили. Что ты со мной сделала, Аська, как тебе это удалось! Звонил домой, мама говорит – у тебя голос какой-то странный, не узнала, богатым будешь. Едва не рассказал правду, но сдержался. Не хочу по телефону. Съездим к ним – сами все поймут.
Я: Погоди, Данька, не надо правду, успеется. И ноги промочить тоже. Побудем тут, еще чуть-чуть…
Юлька (дружелюбно): Ребята, я включу радио, не возражаете? «Европу-плюс»?
Баев (еще дружелюбнее): Да пожалуйста, плюс или минус, отнять или прибавить, нам все равно, такая у нас арифметика. Мы неделимое бесконечномерное целое, от которого сколько хочешь режь, не убудет. Ни морд, ни лап, с какой стороны ни зайди, хоть справа налево, хоть наоборот.
Юлька (оглохшая на оба уха, в ушах капли, вата, обидно быть простуженной в такую погоду, определения в тетрадочку выписывать): Чего? какое целое? я включаю, скажете, если мешать будет.
В другой день мы бы размазали эту «Европу-плюс» по карте мира, стерли бы ее с лица земли за те мегагерцы попсы, которые изливались на нас из окрестных радиоприемников; как будто других станций не существовало; как будто ничего кроме попсы человечество не насочиняло; но сегодня мы были светлы и благодушны – валяй, включай.
Мы застали радиодиджея (или диджейку?) на середине длинной тирады, девушка запнулась и потеряла нить, ее густой ленивый голос дрогнул
(ах, какой голос! от него трепетало все население страны, охваченной зоной радиовещания европыплюс, мужчины и женщины, но особенно мужчины
ее представляли роковой красавицей-брюнеткой, с длинной косой челкой до подбородка и папироской в эбонитовом мундштуке, а она оказалась невзрачной стриженой блондинкой не первой молодости, как выяснилось годика через два) красавица перешла на сдержанный рык, пытаясь скруглить углы, срезать путь к концу фразы, но еще больше запуталась
феномен типа «пропала мысль», прокомментировал Баев, в прямом-то эфире, как выкручиваться будем?
но она не стала выкручиваться, хрипло рассмеялась (половина охваченного эфиром населения сладко вздрогнула)
и добавила, что мысли ее витают далеко-далеко, с тем, который ушел в пять утра, и теперь она думает только о нем и посвящает влюбленным эту песенку enjoy to whom it may concern
а поскольку с приходом весны это касается всех без исключения, слушайте и вырабатывайте эндорфины, столь необходимые для
последние слова перекрыло фортепианное арпеджио а-ля «лунная соната», потом пошло соло с придыханием, Баев сел на кровати, чиркнул спичкой, прикурил, взял паузу, приготовился спеть кривеньким голоском и вдруг что-то произошло
(дуновение, ожог, разорвалось неподалеку; будь наводка точнее, они уничтожили бы нас два года назад; ты думала спрятаться, переждать, но укромных мест не осталось; мы как на ладони, живая мишень; и ежели некий ангел действительно зайдет сюда, то нам ничего не придется ему объяснять)
его рука застыла в воздухе, он смотрел на меня
you light up another cigarette
пристально, как будто хотел запомнить
it’s four o’clock in the morning, and it’s starting to get light
как будто сейчас нам обоим выпустят по пуле в затылок
ранним утром на глухой окраине заросшей чертополохом и васильками
(зима капитулировала, назад хода нет; еще немного – и нас не будет тоже; готова ли ты потерять себя прежнюю?)
душа, пережившая бессонную ночь
вдруг взрывается как вселенная
течет как световая река, вышедшая из берегов
и куда бы ты ни отправился
не отыщешь ее границ
(на нашем этаже законы природы не действуют; пространство искривлено, завязано в узел; ты близко как никогда и одновременно дальше всех; пробить это расстояние я не в силах, а глупая болонка с «Европы-плюс» справилась; песенка кретинская, но она вся – сообщение, доставленное лично нам в эту комнату, подвешенную за уголки над февральской, тающей Москвой)
ее голос и мы по обе стороны
how can you be so far away lying by my side
боимся прикоснуться друг к другу
чтобы не разрушить тонкий воздушный слой
в котором на мгновенье укореняются слова
прежде чем их выдернут, выкорчуют
с помощью иронии или стыда
который, как бритва, срежет эти ростки
если ты дашь ему волю
(послушай, ты раньше не замечала, как значительно звучат самые банальные тексты, если их петь, а еще лучше – на иностранном языке)
она не поет, она переводит
с моего немого на его безмолвный
чтобы затертые слова прозвучали, сверкнули
в оконном стекле, отразившись от проезжающей мимо
(и как благозвучны их предупредительные сигналы!.. я сегодня полюбил автомобильные гудки, и вряд ли когда-нибудь к ним охладею)
слова солнечные блики
накрой их ладонью, а они снова поверх несказанного
слова – стрелы, сгорающие на подлете к солнцу
семена, растрескивающиеся на лету
(пока я не стал клевером, пока ты не стала строкой;
чувствую, как горят кончики пальцев; время плотное, как
огонь, не продохнуть – и я тебя люблю)
бабушка рассказывала
как мой дед, польский офицер
и она, снайпер женского батальона
познакомились в мае сорок пятого
аккордеон, вальс «Голубой Дунай»
кипенно-белая черемуха
очумелые соловьи
она смеялась, переспрашивала
он ей понравился, даже очень
но говорил слишком быстро
щелкал, чирикал, присвистывал, смеялся вместе с ней
как будто впервые услышав собственный
воробьиный язык, скачущий между tak и nie
с остановочкой на može býc
позвали переводчика
который вклинился в эту историю ровно на полчаса
и исчез, переведя все существенное
оставил один на один
небо синее, трава зеленая, деревья в цвету
переводчик шел по разрушенной Варшаве
шел, курил, думал о своем майском одиночестве
где же ты, любовь моя далекая
звезда неугасимая
(когда весь свет – на тебя; кто-то направляет его, оставаясь в тени)
когда-нибудь один из нас обойдет другого
оторвется, первым пересечет границу, сгорит без следа
в безобидном слове «мы» спрятано
неуничтожимое расстояние между «я» и «ты»
предел близости, о который мы бьемся
как птицы о стекло
выпустите нас, дайте дышать
promise me, you wait for me
обещай что дождешься меня
в комнате над городом
где нет ни границ, ни боли, ни слов
‘cause I’ll be saving all my love for you
and I will be home soon
будь со мной, Аська, не бросай меня
повторял он и плакал
сигарета жгла пальцы, он не обращал внимания
потому что боль на ветру выгорает, как спичка
поднесенная к твоей сигарете
в самом начале песенки об этой невыносимой
негасимой любви.
Надели куртки и ушли, бродили по улицам, стараясь отделаться от ощущения, что произошло непоправимое. Как будто нас и вправду расстреляли. Может быть, мы поняли, что жизнь… это самое… коротка?
(Подумаешь, открытие. И раньше знали. Но что тогда?) Перегрузка, сказал Баев. Мы непрерывно чувствовали, а ведь в обычном состоянии люди этого не делают. Переживали происходящее с интенсивностью, превышающей возможности человеческого организма. Плакали, смеялись. Попробуй, выдержи без подготовки, а у нас ее нет. Предыдущее за таковую не считается, мы ведь начали с нуля, с абсолютного, правда?
Вот и получается – пробки перегорели. Стэк оверфлоу. Ничего, заменим. Выспимся хотя бы одну ночь – и заменим. Как минимум на завтра объявляется разгрузочный день, согласна? Жмем на паузу и удерживаем, сколько хватит сил. День, два, три.
Короче, позвонишь, как прочухаешься.
Полиграфическим способом
Из солидарности Баев иногда ходил на мои занятия. Он беспрепятственно проникал через все кордоны, у него было такое свойство – просачиваться. Преподы считали его своим и не сверялись со списком. Иногда задавали вопросы, он отвечал через раз, пальцем в небо. Обычный первокурсник, каких много.
С особенным прилежанием он посещал анатомичку. Отпуская свои обычные шуточки, выуживал из эмалированных корыт самые свежие, самые рельефные препараты головного мозга и складывал их в мой личный тазик номер семнадцать, и мы вместе, затаив дыхание, спасаясь от бьющего в нос формалина, разглядывали извилины, бороздки и соединительные пучки. На физиологии он вылавливал из террариума упитанных лягушек, которых надо было обездвижить – миленький эвфемизм – при помощи длинной железной спицы, вогнав ее лягушке в позвоночник, а потом отрезать задние лапки и повторить опыт Гальвани на отдельно взятой мышце.
Гляди, какая красота, говорил он, растягивая препарат на станочке, получалось довольно ловко. Давай, записывай. Тут у тебя в методичке сказано – зарегистрировать вызванный потенциал. Если сказано, должно быть сделано. Регистрируй и пойдем отсюда. Пахнет в вашем террариуме отнюдь не розами.
Когда Баев появлялся в лягушатнике, дисциплина сразу падала. Стоило преподу выйти покурить, как у нас начинались игры в зеленые снежки. Танька была азартным игроком, а я не очень. Я подбирала лягушек и водворяла обратно в террариум. Как ни странно, они хорошо переносили снежки, кроме тех, которые забивались под шкаф – эти просто засыхали там от страха. Отсюда мораль, говорил Баев, – не трусь. Намекал на что-то, наверное.
Я собиралась идти к Гарику объясняться. Сразу же, второго февраля. Потом передумала – эти дни были не для выяснения отношений, и они были мои.
Пойти с тобой? – спрашивал Баев. Еще чего, обойдемся без мелодрам, отвечала я сердито. Не мое это дело, говорил он, но я не могу смотреть, как ты мучаешься. Надоело обходить Ломоносова стороной, потому что ты можешь там столкнуться с Гариком. И я не хочу, чтобы кто-то стоял между нами, будь он хоть самый старый друг, хоть самый новый. Составь проникновенную речь. Или отправь телеграмму, почта за углом. Адрес-то помнишь?
* * *
Здравствуй, девочка.
Ты спрашиваешь, как нам быть. Хороший вопрос, правда немножко риторический. Ведь для себя ты вполне определилась, откуда же это «нам»?
То, что я сейчас скажу – всего лишь брюзжание старого слоника (в твоей зооклассификации я носорог, но предпочел бы пойти в слоники, они умные и печальные, а носороги в массе свой дураки и недотепы). Хорошо знакомый жанр, не так ли? Не будем же ему изменять. Пусть хоть что-то останется по-прежнему, хотя бы привычки. Я буду писать тебе, зная, что ты прочтешь, небрежно или с отвращением, однако мои письма теперь тебе нужны не меньше, а даже больше, чем год назад. Кажется, у нас обоих в этом смысле нет выбора.
Вчера я приезжал, но тебя снова не было. На третьем часу ожидания заглянул в твою тумбочку, механически, рука сама потянулась и открыла дверцу, у вас это называется «полевое поведение», я вычитал в хрестоматии, которая лежала на столе. Открыл тумбочку и почти сразу закрыл. Письма были там, ты положила их в жестяную коробку из-под печенья, которой, очевидно, дорожишь (на ней нарисованы три белые розочки и шелковая лента). И если теперь ты выбросишь их в мусорное ведро – не беда, выбрасывай, туда им и дорога. Напишем новые.
О твоем вопросе. Я был где-то подготовлен к подобному разговору (художественная литература ими буквально переполнена), но, как обычно, на высоте не удержался. Ты сидела с каменным лицом, упиваясь сознанием выполненного долга – я пыталась его вразумить, но он уперся, он не рад моему счастью. И это любовь? – возмущалась ты, – это помешательство! Ты обсцессивный невротик, если хочешь знать. Посмотри, на кого ты похож! Разве можно так унижаться? Не надо настаивать, если тебе говорят – нет, ты мне неприятен, не трогай меня, отойди. Потом тоже расплакалась – да, тоже, потому что я извел в тот вечер два носовых платка, один белый, другой в цветочек. Наверное, это комично выглядело со стороны – старый слоник, трубя, живописно сморкается в платок с цветочками и продолжает талдычить о своем всепоглощающем чувстве, хотя никому это не интересно.
Но где же ты нашла унижение? В прошлый раз, когда ты решила переехать ко мне под давлением обстоятельств – признаюсь, я испытал нечто подобное. Позавчера мне было только очень больно и я продолжал (и продолжаю!) надеяться, что твое новое счастье – всего лишь очередное недоразумение, которое скоро рассеется. Скорей, чем ты думаешь.
Меня поставили перед фактом: дела обстоят так-то и так-то, ответа не нужно. Что я должен был предпринять? В какое геройство сыграть? Я попытался остаться открытым, плакал – и не стыжусь. Оставь надежду всяк сюда входящий (вы уже обыграли эту строфу в стишках?). Вот и весь разговор.
Жаль, что до сих пор не придумали открыток, на которых полиграфическим способом было бы отпечатано, к примеру, «все кончено», «прощай, любимый», три розочки и разбитое сердце впридачу. Ответная: «хорошо, любимая, мы же интеллигентные люди». Это облегчило бы твою задачу. Но ты не ищешь легких путей. Все, что ты говорила, имело вопросительную форму («как нам быть»?), везде эти закорючки с точечкой. Тебя мучают сомнения? Ты не рада своему новому недоразумению?
Вряд ли. Я думаю, ты хотела подсластить пилюлю, не понимая, что надежда остается, что я тебе небезразличен, иначе бы ты просто позвонила или передала через Таньку и кого-то еще. Или вообще не позвонила бы. А позавчера тебе важно было убедиться, что я пилюлю съел и она подействовала, что я поправился и не собираюсь делать глупостей. Все это шито белыми нитками, не будем же притворяться.
Виноват, конечно, я. Прежнее истрачено, нового не появилось. Я поучал тебя, я относился к тебе как к домохозяйке. Пишу это не затем, чтобы разжалобить тебя или продемонстрировать свое раскаяние. А для чего же, спросишь ты раздраженно? Не пора ли перейти к делу?
Твои глаза бегают по строчкам, отсеивая нравоучения и останавливаясь на словах… на каких? Ты заметила, какие слова останавливают взгляд? Те же, что и раньше – любовь и надежда, девочка моя, Асенька, одинокий кленовый листик, осенняя ласточка, все это останется, что бы ни произошло потом. Кто может отменить прошлое? Ни у кого нет такой власти, ни у тебя, ни у меня, ни у него.
Я был невыносим, ревновал, тряс тебя по пустякам, заставлял читать Демидовича вместо Павича, и при этом смотрел на твою учебу как на блажь, которая нужна разве что для общего развития. Твоей главной функцией, согласно моему генеральному плану, должна была стать функция жены, и ведь я столько раз слышал о том, что многие женщины к этому стремятся и поступают в институты, потому что не на улице же им искать, правда?
Но ты не такая? Тебе не нужно обыкновенное женское счастье?
Я тебя проглядел, проморгал тот момент, когда наш мир померк и ты устремилась на поиски другого, где все только начинается. В таких случаях человек часто выбирает импульсивно. Ты выбрала, но не торопись менять свою жизнь, не ломай ее. Я бы мог написать – «держись от него подальше», но это не сработает, как и все, что я могу сказать о нем хорошего или плохого (хотя кто спрашивал моего мнения?), или хотя бы – «не спи с ним», но ты обидишься и не услышишь. Слишком грубо? И тем не менее в точку. Зная тебя, я предположу, что ничего еще не было, ты не могла прийти ко мне «после», ты пришла «до». И дай Б-г, чтобы твои сомнения, если они есть, продлились как можно дольше.
Но если все-таки это случится – а оно случится, других вариантов, по-видимому, не осталось – так вот, если он будет тебя обижать, передай ему, что мой призрак настигнет его и разорвет на атомы.
Твой Г. Г.
(горелая гренка)
P. S. Нет, я не делаю глупостей, я просто спалил свой завтрак, пока размышлял о том, стоит ли отправлять это письмо. Оно сумбурное и какое-то усталое, но пусть будет.
Совсем запамятовал – наши звали тебя на празднование экватора. Они тоже без тебя скучают. Приходи, не будь бякой. 15 февраля в Большой химической.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?