Текст книги "Цвингер"
Автор книги: Елена Костюкович
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
– Это я читал уже на каких-то реконструкторских сайтах.
– Думаю, не на реконструкторских, а у поисковиков, которые захоранивают.
– Кого?
– Ну как кого? Солдаты Второй мировой не все еще преданы земле. Есть специальные группы, проходят по лесам-полям с металлоискателями и заступами. Попутно находят, представьте себе, немало вещичек старых. На аукционах этого добра полно.
– Лингвистические экспертизы тоже нельзя недооценивать, – перебивают с кресла справа. – Сегодня в газете про работу с попугаем Черчилля, Чарли. Ему сто четыре года. Оксфордский акцент. Хотят понять, знал ли он планы хозяина.
Виктор вяло листает свою газету. Кругом галдят. Подчас забавно, хотя и глупо, слушать. Попугай Черчилля, впрочем, как сказано в той же самой статье, – поддельный. У Черчилля водилось что-то серенькое, а там у них пестрый ара. Хотя пернатое и впрямь заряжено матерными ругательствами в адрес Гитлера.
– Интервью с сотрудниками Диалектального центра в Беллинцоне. Лаборатория языковой экспертизы. Voice identification evidence.
Вот это да, подумал Виктор, еще один привет от Антонии через моря, через года… Как там она рассказывала про пластинку с голосами похитителей Моро? Кстати, про эту беллинцонскую лабораторию он слышал и от величавой Стеллы на пароходике в Белладжо. Она как раз после конгресса в этой Беллинцоне осталась на выходные на озере, и они провели прекрасный уикенд, и он ее развлекал, пересказывая своими словами солженицынский роман «В круге первом». Про шарашку, созданную ровно-таки для голосовых экспертиз. Ту, где Копелев работал. Стелле научная романтика дико нравилась. Она даже поглядела чуть менее мрачными глазами на Вику. Вот как надо общаться с интеллектуальными девушками.
Интересно, когда эта «Алиталия» собирается вылетать. Японка небось сотый сон досматривает. Ага, спасибо! Наконец изволили сообщить, как они решают мое время за меня. Еще два часа отсидки. Вылет через три часика. Бред. Но не ехать же в Милан. Час – дорога туда и час – обратно. Ну, Мирей! Вот если бы ты из Линате купила мне билет, я бы съездил домой и поспал чуть-чуть.
А на телефон Мирей ответит? Пусть компьютер сюда везет? А, отключена до сих пор. Интересное все же кино с Мирейкой получается.
Нечего делать, закрою глаза и попробую подремать, что ли, тут, в этом кресле, как японка. Есть два часа. Память уж, как вывела из глуби времен Антонию, память теперь не дает покоя! К любому поводу Антонию приплетает. И снова меня в Москву тащит. Черт с тобою, память. Вернее сказать, бог с тобой, давай тащи!
Весь первый год в Москве, еще до Тоши, Вика все равно уже был счастлив. Самостоятельность. Впервые зарабатывал. Работы с французским было много, особенно с начала восьмидесятого. Франция не активничала при бойкоте Олимпиады, как Германия, Англия и США, – ну, Франция и стала основным бизнес-партнером Советского Союза.
Виктор переводил под микрофон со сцены салона «Чародейка» образцово-показательные выступления парикмахера Жака Павье, золотыми ножницами филировавшего в паре с Долорес Кондрашовой «сэссуны» на пэтэушницах. Переводил спецификацию для крем-пудры «Жамэ», три пятьдесят, и для духов «Мажи Нуар» по восемьдесят рублей флакон (две месячные стипендии!).
– А вы посмотрите, у нас продаются и дешевле: «Балафр» и «Единственный мужчина». (Это так продавщицы интерпретировали название духов One Man Show.)
В университете и того лучше. Его быстро взяли в дружеский круг. Вечера превратились в посиделки с гитарой и разговорами. Кружилась голова от алкоголя и от неистового побратимства.
После занятий, топая к метро, вся орава вныривала в какую попало очередь («Колбасу дают? Вареную? Нет? Курицу? А чью? Венгерскую?»). Саднили руки от авосек, там блямкали закупленные в гастрономе на Смоленской многочисленные бутылки водки и для девушек портвейн. (Если не «Ркацители», «Эрети», «Токаи». По большому везению – «Цоликаури».) Они с гомоном везли эту выпивку на метро, зная, что в очередной чьей-то квартире уехавшие вперед девушки уже на скорую руку варганят бутерброды со шпротным паштетом, винегрет, картошку и сельдь – и тут же человек пять, сблизив головы, листают альманах «Метрополь», вышедший только что в «Ардисе».
– А ведь это моей матушки «Ардис»! – расхвастался Виктор.
Окружающие окаменели.
– Да, да. У вас что-нибудь раннее есть? Глядите, вот аннотация сзади: «Русские рукописи обнаруживают все новые качества. Булгаков определил их жароустойчивость. Теперь выясняется, что они могут перелетать государственные границы. Трудно, но летят. Как цапли». Видите, это моя мама, Л. Зиман, туда поместила!
Теперь они Вику боготворили, а Вика боготворил каждую минуту этой дружбы, в том числе и долгую тряску в метро с разговорами. Сквозь жесткий грохот подземки он столько всего узнавал! Не доставила удовольствия только первая поездка, когда он потерялся. Таща поклажу, на миг замер, впялился в мускулистые скульптуры Манизера на «Площади Революции». Представители трудовой интеллигенции, спортсмен и спортсменка, мать, инструментальщик, бригадир вот уже более сорока лет пребывали там в напряженных позах.
– Или сидят, или на коленях стоят, как весь советский народ, – сострил Андрей, когда вернулся за Викой. Виктор-то рассчитывал, что компания подождет его. Однако толпа унесла всех в поезд, и про Вику вспомнили через несколько станций, то есть определенно вспомнили про бутылки. Андрей с Мариной, самые сообразительные, догадались, где Виктор залип.
– Не иначе как бронзовый петух на Революции заворожил его.
– Ну чего там смотреть, Виктор? – наорали, воротившись обратно всем колхозом.
Снова ринулись в вагон. Снова он рисковал отстать. Гремели какие-то объявления. Он думал – вот-вот научится улавливать. Но звуки из громкоговорителей были нечленораздельны и непостижимы. Объявления были всюду. Приколоченные к стенам афиши. Изречения, высеченные на века. Тексты, выяснялось, работали как орнамент. Толпа без напутствий знала, куда идти. Двигались полчищами. Замешкаешься – растопчут. Особенно страшно бывало Вике в местах сужений, где царствовало право опыта и силы. Пулеметные стволы, ленты, автоматы, патроны и пушки переплетались и торчали из фризов и капителей. Малиновый кварцит Мавзолея был на «Бауманской» фоном для статуи знаменосца с ППШ, красноармейца в зимнем маскировочном халате с ППШ, партизанки с гранатой и писателя с книгой. Украшения были до того многозначны, требовали такого понимания символики, что Вика бесился: никто из аборигенов не умел ничего ему растолковать.
«Знаешь, что еще удивляет? – писал он Ульриху. – Несобранность московской жизни, вязкость, растянутость планов – и зачем-то дикая быстрота метро. Мчишься, вываля язык, на сумасшедшей скорости под землей. Добегаешь, толпу прорезываешь. И все это чтобы затиснуться в чей-нибудь кухонный угол перед емкостью с коричневой водицей и сидеть часы, дни. Цедить слова, цедить водицу, усахаривать, подслащивать. Подогревать и доливать. И это в каждом учреждении, в квартирах. В любое время. Вечный чай».
«Уклад упрочивался веками, а метро возникло вчера, – из Ульрихова ответа. – Москва точнее соответствовала самой себе в тридцатые, когда я там жил. Но уже на моих глазах метро меняло логику старого пространства. Город становился как вывернутая перчатка с застрявшими пальцами».
«Да, и Москва, и другие города, – соглашался Вика, – теперь воспринимаются с точки зрения вылезших кротов. Вынырнешь – перед тобою черный ход, какая-то будка, градостроительная задница, новый под землю лаз. Города-то строились, чтобы к ним подплывали медленно, оглядывали впервые с воды. Или с въездной трассы. Неудивительно, что в Москве разобрали Триумфальную арку. Из Петербурга по Ленинградке в этот город ведь не въезжают уже».
Все бы было ничего, но холод, конечно… В первую же метель попытка пройтись под снегом с зонтиком вызвала у окружающих такой хохот, что он в Москве отказался от зонта, как уважающий себя британец от пальто. Хотя никто и до сих пор не объяснил ему, кому мешает, если человек в метель отгородится чем-нибудь от ледяной крупы.
Его кое-как экипировали, хотя и ругали, что не привез нормальной амуниции, а в «Мосодежде» купить ничего нельзя. Но Виктор выискал в «Военторге» треух и бушлат, и теперь на него косились другие преподаватели: экзотика? Бравада?
Все равно Виктор коченел, особенно руки и ноги. Пятнадцатиминутный проход от Главного здания до Первого корпуса меж голубых елей давался ему как Роберту Скотту полюс. Разве что без пони. Да пони по этим тропам санки бы не протащили. На дороги и тротуары, не жалея, власти Москвы сыпали какую-то анафемскую смесь. К вечеру жгучий раствор пропитывал обувь. Виктор держался святым духом и сильной волей. Руки были в кровавых трещинах. Он их мазал глицерином, маниакально натягивал перчатки. Даже в закрытых помещениях, в метро. Простуды были непроходящими и гомерическими. Сопли, разъедавшие кожу у носа, – зелеными и желтыми. Платков бумажных в СССР не водилось, а с тканевыми, после того как он их извозюкивал (за пять минут), неизвестно было что делать. Доброжелатели – в основном родители и бабушки студентов – как умели лечили Вику. И хреном с лимоном, и дегтем с маслом, и луковыми обертываньями, и медом со ржаной мукой.
– А может, вы побывали в доме, где перьевые?
– Как – перьевые?
– Клещи.
– Я не понимаю…
– Ну птица какая-нибудь где в доме живет? Может быть, это аллергия у вас?
В студенческой поликлинике МГУ вообще-то был специалист по ухо-горло-носу. Все удерживали Вику от визита к нему. Считалось, что слушать традиционного врача – последнее дело.
– В общем, если ты уж записался, Витя, на вторник к лору, хорошо, что подготовленный пойдешь, подкрепленный нашими советами. Лор тебе насоветует совсем другое по поводу ОКВДП. Так ты смотри. Главное, чтоб не попадала в организм вредная энергетика.
В эту же зиму одна из студенток повезла его на могилу Пастернака. Но не судилось. Не прогулялся он ни по березняку, ни под мачтовыми соснами мимо резиденции патриарха и литфондовских дач, вдоль тына дачи Левкаса, на Неясную поляну. Их ссадили. Хотя они вели себя ниже травы. Тише воды, на порезанных, отполированных сотнями задов брусчатых сиденьях в электричке. Не говорили ни слова. И тем не менее за две остановки до Переделкина – контролер уже прошел, – когда перевели дух и расслабились, с задней скамьи встали двое. Двое в штатском. Обыкновенные хмурые мужики. Встали, предъявили удостоверения. Иностранец? Знаете, за черту Москвы запрещается? Потащили в отделение в Мичуринце. Долго что-то писали. Мрачно стояли на перроне, пока Виктор с Мариной не погрузились в обратную электричку. И потом, как выяснилось, Марину вызвали и очень недвусмысленно объяснили… она не захотела рассказывать Виктору, что именно объясняли. Но сказала: новых попыток лучше, наверное, не предпринимать.
Все твердили, что зима восьмидесятого как раз теплая. Что рекордно морозной была предыдущая. В ту-то-де на лету умирали птицы, облезала краска с трамваев (с троллейбусов почему-то не облезала), и караул перед Мавзолеем Ленина сменялся каждые пятнадцать минут. Ульрих бесился, читая в письмах жалобы Виктора:
– Ты не равняй, Вика, ничтожные твои градусы с холодрыгами на лесоповале.
Ну а Вике и их хватало. Весь русский сезон, с октября по апрель, ныло во лбу и в груди. Это сжимались капилляры и сосуды, реагируя на стужу. Низкое солнце высветляло дорожки меж глазурованными снежными надолбами. От Главного здания университета к реке стелились под сугробами просторы опытных посадок, принимая на высоком берегу напор летящих вспять, к высотному зданию, вихрей. На неаппетитном снегу перекрещивались лыжни, желтела собачья моча. Снегири, крякая, дербанили клювами рябину. Непривычные вопли ворон уже не так, как поначалу, пугали Виктора, но по-прежнему поражали его слух.
Пришел март с обещанием пощады. Снег чернел, тротуары волной захлестнула грязь. Углубились промоины между ветхими сугробами. Бродячие собаки лежали на оттаявших участках газонов, где под землей шли теплотрассы. Оголились обклеенные размокшими объявлениями столбы. В основном обмены квартир, но еще и обмены вещами. И вот! Пешеходы без шапок. Неужели и Виктор отважится снять треух?
Подумал, что даже, вероятно, рискнет выйти в полуботинках. А студентки, глянь, приходят в туфельках в университет! И на улице женщины сплошь в туфлях, и это не снится.
– А можно с вами?
– Когда, куда?
– Двадцать второго апреля. Интересно, какой этот ленинский субботник.
– С ума сошел, Виктор, зачем? Это только советских граждан гоняют убирать город к юбилею Ленина.
Виктор упрямо вышел спозаранку со всеми строиться перед общежитием. Доехали на автобусах до какого-то разбитого и перестроенного монастыря, который, похоже, должен был к Олимпиаде превратиться в Исторический музей. Виктор попал в вакханалию – озирался, не мог опомниться. В парке разводили костры. Жгли старые листья, бумажки. Все это без пожарного надзора. Лысые газоны скребли граблями, терли щетками крошащиеся терема. Виктор думал: вот, тут запрещена Пасха, и все же Москва справляет языческое свято весны, прощания с зимой. Приход Озириса, очищение. Костры – аналог сжигания чучела, ворошил он свой культурный запас. Как бы только поливные изразцы не полопались.
– Да о чем ты волнуешься. Нашел святое место. Это очень неприятное место. Тут московская гауптвахта. Она всегда тут была. На ней в свое время сидел даже Герцен.
– Да вы чего, скажем ему уж до конца. Имей в виду, Виктор, тут даже и Берия сидел.
От возвышенных дум и молодого воздуха настроение поначалу было, можно сказать, упоенное. Но потом подпортилось. Хотя Вику и не шпыняли, как окружающих, не нудили нагибаться за окурками, но на его друзей орали какие-то мужланы. На субботник пригнали и роты из размещавшихся в монастыре казарм, из-за забора, выходившего на Волочаевскую, а также непонятных мятых людей. Это оказались заключенные, отбывавшие пятнадцать суток. Торопясь и огибая толпу, махавшую метлами и совками, прохожие явно не задумывались, кто студент, а кто арестант среди тех, кто копается пальцами в щелях булыжников.
Утренняя приподнятость держалась недолго. Оркестр, сыгравший несколько маршей, побрел в другой район.
В Италии, думал Вика, к уборке тротуаров приговаривали евреев, чтобы их унизить. А во Франции, наоборот, сам видел – булыжники выворачивали из мостовой, чтобы их метнуть.
Чем плотнее Виктор срастался с их жизнью, тем отчетливей видел, сколько вверстано туда разновидностей насилия над личностью. Военная кафедра с марш-бросками. Субботники. А картошка, о которой его никто не предупредил! В сентябре, когда пустили горячую воду, в университете не оказалось студентов. Двери аудиторий стояли неотпертые.
– Да картошка в сентябре же, – пожала плечами матрона в деканате. – Всех угнали на сельхозработы. Вас не известили, выходит? Полагали, вы это знать должны!
Оказалось, в сентябре студиозусов принудительно отсылают на месяц в сельскую местность. Дергать под дождем овощи, месить мокрый грунт.
– А крестьяне? То есть колхозники?
– Да не справляются! Их там на пальцах и обчелся! Какие крестьяне в наш век. Все в города отъехали. Урожай гниет.
Конечно, вольная на природе жизнь в восемнадцать лет – отчасти праздник. Однако условия быта и климата, толковали друзья в три голоса Вике, таковы, что девушки часто возвращаются с циститом и застуженными придатками. Холодно, мыться негде. Сортиры – дырки в деревянном насесте. Что-то почти гулаговское мерещится в этой подневольности, хотя, конечно, разведенное розовой водой. Там, в деревне, говорили студенты Виктору, в почтовых отделениях сплошь и рядом служащие не позволяют звонить домой родителям и не принимают телеграммы.
– Но эта жизнь – еще ничего по сравнению с трехмесячным сбором хлопка под солнцем, как у студентов в Азии, – подытожили хором. – И есть, конечно, польза, что нарождаются потом в июне «картофельные дети».
Изрядно отравляли людям жизнь и невыполнимые нормы физкультурных зачетов. Освобождались от этих фараоновых напастей только по здоровью. У половины курса имелся диагноз «вегетососудистая дистония», о котором Вика отроду не слыхал. С «ослабленными» занималась Маргарита Борисовна Евлович, «баба Рита», старуха с малиновыми кудерьками, способная в семьдесят пять лет садиться на шпагат и стоять на голове, в шапочке-конькобежке с остреньким мефистофельским выступом. Она выводила «ослабленных» на площадку перед Вторым корпусом и терзала их поклонами и приседаниями. Надо было бесконечно прыгать и махать руками в ритме: «Веселей, моряк, делай так, делай так!»
А идейное истязание, комсомол! Обанкротившаяся разновидность скаутства, от которой оставалась формальная оболочка. Плати взносы, отсиживай собрания, отвечай, как перед сфинксом: первый секретарь комсомола? Тяжельников. Денежные знаки Народной Социалистической Республики Албании? Леки и киндарки!
Но не об этих банальных злополучиях думали и говорили новые друзья Вики, а, конечно, об ошарашившем всех нападении на Афганистан и соответственно – о бойкоте Олимпиады. А также о самороспуске «Секс Пистолз», о недоступном новом кино, о том, что рухнули в течение одного года, как дьявольское наваждение, диктатуры людоедов: Пола Пота и Иди Амина. В подтексте: наш ли теперь черед? Говорили и о лекции Романа Якобсона, посетившего СССР после шестидесяти четырех лет изгнания. Он уже приезжал, но скромней, чем теперь. Вика вдруг прочувствовал, что такое обожествление. Давка во Второй поточной Первого гуманитарного корпуса. Лотман сидел на чьих-то молодых коленях. Бородатые профессора, чтоб не упасть, хватались за скользкую лысину Ленина, чья белокаменная голова на шее-столпе осеняла председательский стол.
И был какой-то безумный Новый год с непостижимым для Виктора тасованием лошадей и драконов. Радостно прощались с Желтой козой.
– Ну что тут не понимать, Виктор, у вас в Швейцарии наверняка то же самое. Как можно не знать китайский календарь!
А Виктор впервые слышал про китайский календарь. Однако смолчал и со всеми рвал зубами куриную ляжку в четыре ночи и стойко дожидался, не укладываясь, пока пустят метро. Тянулось безразмерное время: оливье и «Ирония судьбы», югославская ветчина из банки, сервелат из Финляндии, «Голубой огонек» и «Мелодии и ритмы зарубежной эстрады». Виктора так напичкали шипучим вином и чачей, и его выворачивало так, что многое прошло мимо – выпрыгивание бородатого толстяка в окно с благополучным приземлением на подъездный козырек и вынос тем же жирным бедокуром трехпудового дубового кресла, изрезанного и исписанного чьими-то номерами. Вообще-то это кресло сорок лет стояло под эбонитовым телефонным аппаратом, пригвожденным в коммуналке. Но не судьба оказалась креслу там дожить. Толстяк, по рассказам, поднял кресло и отправился с ним с третьего этажа на морозную улочку, и где-то прислонил к облезлой переборке в проходном дворе под кривой московской липой.
– Ну вот ты объясни, что тебе наше кресло сделало? За что ты его выбросил? Его и поднять-то нельзя в одиночку.
– Да я не со зла. Просто захотелось прогуляться. В случае чего – с комфортом присесть.
Однако утром второго января, когда вернувшиеся родители бросились искать свое добро, в дворике уже грохотали экскаваторы, и с похмельной агрессивностью летала баба, и вовсю шел снос домов, чтобы успеть к началу Олимпиады обустроить прекрасный столичный сквер.
Сколько даров от пышного спортивного праздника советской столице! А уж Викочке!
Он Антонию получил.
…В июне и первой половине июля, до начала олимпиадных действий, еще не расстреливали облака. Не заливали рукотворным потопом Смоленскую и Псковскую области. Еще не сдали приемочной комиссии Олимпийскую деревню в Никулине и громадную гостиницу в Измайлове, где были корпуса «Альфа», «Бета», «Вега», «Гамма», «Дельта», причем никого не смутило, что буквы «вега» в греческом алфавите нет. Еще не наводнили Москву, по приказанию отвечавшего за безопасность генерала армии Чебрикова, десятерным поголовьем милиции. Еще не привозили в мягком автобусе известных воров в законе – двадцать криминальных вожаков Москвы – на расширенное совещание лично со Щелоковым и Чурбановым.
Еще только наращивали мощности, набирались сил. В ожидании, пока начнется настоящая беготня, всех переводчиков заперли в «Космосе», и кто чем, а они с Антонией двое с великой пользой занимались весь этот месяц друг другом.
И кстати, время от времени русским языком. В промежутках.
– А это вовсе не удивительно. Потому что русскость у меня в душе. И русское имя Тоша.
– Да это же имя мы тебе сейчас придумали, Тоша.
– Ну а Антонией назвали меня не случайно. Жаль, не спросив. Спросили бы – я бы сказала: Ларой.
– Как, тебе больше нравится Лара?
– Да, но и Тоша. Мне все имена нравятся в «Живаго»!
Это она, конечно, о фильме «Живаго», не о романе же. Вспоминала, как вся их компания в кино, надрывая глотку, вопила, видя Джулию Кристи, уходящую от трамвая, в котором задыхается Омар Шариф: «Обернись! Обернись же, идиотина!»
– К слову о Ларе. Ну или почти. К слову о Лере. Знаешь, Тоша, это очень важное в моей жизни имя. Бабушку мою так зовут. Мы с тобой поедем к Лере. С тобой вместе. А вот маму мою звали, как раз к теме об именах – удивительно, правда? – итальянским именем. Лючия. Лючия – «светлая». А бабушкино имя Лиора – «мне свет». И дед мой любил называть себя «человеком света и в мирной жизни и на фронте». В театре он работал светорежиссером, а на войне светомаскировщиком.
– Ты говорил, он картины в Дрездене искал.
– Ну, не всегда искал. Картины – в мае сорок пятого. Я тебе расскажу во всех подробностях. А вот как кончится Олимпиада, поедем вместе мы с тобой к Лере… Вообще, когда мы переселимся жить в Швейцарию, ты согласна?
– Насчет чего?
– Насчет Леры, что пусть она едет с нами? Европу посмотрит. За деда. Он так и не увидел. Пусть же Лерочка увидит хоть одним глазом. Она в какой-то странной отключке была, когда я навещал ее. А потом побеседовала-побеседовала и сделалась почти нормальной. Ее состояние зависит от меня. Париж ее оживит, Венеция, Рим!
– Хорошо, у нас с тобой вся жизнь впереди…
– …которую мы проведем в Италии, в Швейцарии. Где получится.
– …я думаю, получится вот в такой кровати.
С кроватью они расставались редко. Лишь для чего-то особенного. На второй неделе Антония повела его смотреть «особенное», повела к своей «подшефной» – маленькой старой женщине, дружившей исключительно с итальянцами. Констанция была совершенно кукольная, с китайским личиком, живая нецке. В валенках. У нее в любую погоду зябли ноги. Последствия лагерного ознобления.
В конце двадцатых годов куколка была еще женщиной, и тогда она имела такого же карманного размера мужа, журналиста, и вдобавок какого-то микроскопического, вообразил Виктор, сынка: тот родился на свет, следует полагать, сразу с лупой на цепочке. В те времена муж Констанции работал в корпункте РОСТА, а потом ТАСС в Италии. Жили они в Риме, и в малюсеньких ушах у них звенели воскресные ватиканские колокола, глушившие вой муссолиниевских толп. Обитая в Париоли, по вечерам они дружно читали Маркса, в которого свято верили, и нового для себя Грамши, и все крепче уверялись в преимуществах советской системы, потому что посмотрели фильм «Цирк». А прямых у них впечатлений не было. В СССР они не ездили. Итальянизировались в мелочах и узнали на опыте, что младенчика можно вскармливать шпинатом и пармезаном, заправленными оливковым маслом, если у матери не хватает молока. Благодаря апулийскому олею, тосканскому вину и римскому солнцу мальчик вымахал гораздо крупнее своих родителей-заморышей. Они вернулись семьей в СССР в тридцать седьмом по вызову министерства, через пятнадцать лет после начала итальянского пребывания. Мужа взяли сразу, на вокзале. После расстрела мужа Констанция отсидела десять лет в лагере для жен изменников родины – АЛЖИР. По этому поводу отзывалась сурово:
– Не знаю, какое уж нарушение социалистической законности вы находите… Нам, женам, полагалось десять лет, вот десять лет мы и отсидели. Я не жалуюсь. Другое дело, что они не дали себе труда, например, меня известить о гибели сына, которого убили на фронте, когда ему не было девятнадцати. По закону мне полагалось извещение о смерти ребенка. А они не соизволили прислать. А вообще, жизнь шла и в лагере. Правда, почему-то отобрали у меня Маркса, конспекты. Но я многое помнила наизусть и читала лекции по марксизму солагерницам. Не все внимательно меня слушали, должна признать. Такие, как Гися, – да, да, ты, Гися! – нигилистки, не понимали значения его мощной мысли. Ты помнишь, как мы ссорились, спорили до крика!
Одна из лучших подруг-старух была задиристее других, вольтерьянка и воительница. Она негодовала и на Ленина, и на Маркса, а Констанция была и осталась убежденной коммунисткой.
Из схватки с этой Гисей Констанция выбиралась, как правило, в царапинах.
Констанция в портках, Гися в синем потерханном платье с гипюровой гесткой. Констанция писала очерки об Италии по старой памяти и по новым книгам, которые ей таскали пачками итальянские журналисты; Гися перепечатывала, редактировала и доводила до ума цитаты на иностранных языках. Констанция обожала сигареты в цветных коробках, на импортные пачки любовалась, как на Рафаэля. Гися, с букольками, признавала только «Беломор». Антония, вытащив свой пестрый кисет, бумажку тоненькую, итальянские фильтры, набила и одной и другой козьи ножки, да еще с травкой; старушки с благодарностью приняли и сладко затянулись. Обе держали курево по-блатному, защемляя двумя пальцами и повернув вниз.
Гися, в кудерьках, в сентябре сорок второго спасла Сорок седьмую армию Черноморской группы войск в Новороссийске, когда она была военной переводчицей на Кавказе. Она работала в ближней разведке – высший риск среди военных профессий. И вот в момент, когда Семнадцатая армия фрицев, захватив весь Новороссийск, дралась за его восточную окраину, а русская Сорок седьмая уже готова была сдаваться в плен, настолько была измотана непрерывными атаками и истратила боеприпасы, тогда Гися проползла через нейтральную полосу и на фашистской территории подключилась к их проводу. И в такой удачный момент, что подслушала: для немцев это последняя атака, у них тоже кончаются силы, они пытаются в последний раз, а не получится – отступят. Чуть не налетев на гитлеровских связистов, спасла какая-то канава, Гися докатилась кубарем в расположение и доложила слышанное командованию. Это приказом передали войскам: только один бой остается выдержать. Выдержали.
Села Гися после войны как террористка, участница мирового еврейского заговора.
Ради Виктора с Антонией старушки метали на стол все. Отнекиваться было нетактично: прибивавшиеся к трапезе гости, многие бывшие лагерники, с вожделением взирали на эти блага. Вареная картошка, капуста, соленые огурцы и маринованные помидоры. Констанция подала на блюдце творожнички несъедобные. А Гися принесла к чаю булочку для диабетиков и нарезала на много ломтей. По числу присутствующих.
Чай, чай, бесконечное доливание кипятка в спитую заварку – не чифирить же приходят. Антония вынула из сумки шесть чашек в подарок. Констанция раскричалась:
– Нелепая расточительность! Моя смерть не за горами, а вы тут целый обзавод!
Итальянский язык у нее был немножко детский, но четкий и правильный.
– А потому что надоело чай по очереди пить у вас, – безмятежно парировала Антония.
Звонок в двери, в однокомнатной квартире уже не было места, все новые соседи заявлялись «на итальянцев», вытрясали из кулечков твердые пряники, вроде пуговиц от мужской куртки.
– Что здесь, все соседи социально близкие?
– Так это писательский кооператив, – спокойно ответила Констанция.
И Виктор тут вспомнил, как и в домах творчества судачили, что вот-де строится в Москве кооператив «Аэропорт», и как мечтали Сима с Плетнёвым: туда бы переехать, перенестись, переселиться поближе к «Новому миру», к Твардовскому, к издательствам, к театрам, вырваться из душной провинции…
Вместо тарелок у Констанции использовались железные миски. Хозяйка норовила подложить к недоеденному кусочку рыбы в миску зазевавшемуся гостю кремовый торт. Нипочем не позволяла Антонии и Виктору раздать салфетки. Кому надо, пусть берет, кто не привык – незачем зря поганить бумагу.
В раковине в кухне на дне прела склизкая кучерявая заварка. Виктор думал, что именно там самозарождался страшный зверь-гриб-чага, которого потом отселяли на подоконник в трехлитровой банке, холили и берегли, как в следующую эпоху – тамагочи.
– Когда у меня в доме нет ничего, все равно есть замороженная треска для кошки, – гордо сказала Констанция, видимо готовя шутку. – И мной она тоже излюблена. Это я из словаря Даля. «Тухлица. Излюбленная крестьянами вонючая рыба».
Однако пару раз в месяц, как понял Виктор, наведывались итальянцы, из консульства и посольства, взявшие над Констанцией шефство. Плюхали на стол пакеты, там – пластиковые упаковки брезаолы, красное вино, торрони и пармезан. Причем с запасом, чтобы и гостям хватило, и хозяйке бы впрок осталось. Вместе с заграничным полиэтиленовым пакетом.
После первого или второго тоста, произнесенного лысым соседом-острословом: «Да здравствует все то, благодаря чему мы несмотря ни на что!» – как-то неожиданно, зацепившись языками, общество тронуло щекотливые темы, причем Виктор с Антонией оказались под перекрестным огнем. На них набросились и гости, и обе старухи, с первой же секунды стакнувшиеся на почве общего возмущения европейскими левыми.
Виктор пытался осторожно ссылаться на те факты, в знании которых они с Тошей явно были тверже, чем эти гости и эти старухи.
– Ну да, у нас на Западе в моде и в приличии левизна. А у вас в России, как ни кинь, от большевизма и уходить некуда. Все остальное было и будет кошмарнее. Думаете, предпочтительнее православие? Почвенничество? Или вообще монархия? Привлекательнее всего, если не говорить о перегибах, наследники просветителей. Большевики ваши эти вот как раз вот.
Местные советские, то есть антисоветские, участники спора цеплялись за полуфразу «если не говорить о перегибах»:
– Как же вы смеете так походя пробалтывать весь ужас, пыточную машину! Вы там, на Западе, не знаете ничего и даже знать не хотите!
Гися в паричке, привыкшая спорить квалифицированно, вытаскивала из ридикюля затрепанные выписки из ленинских документов.
– Вы вчитайтесь, хотя бы раз в жизни разберитесь в источниках. «Расстреливать заговорщиков и колеблющихся, никого не спрашивая и не допуская идиотской волокиты». Вот вам ваш Ленин!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?