Текст книги "Город мой – Ялта (сборник)"
Автор книги: Елена Яблонская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Разбитое будущее
Марине 3.
Мне не следовало писать этот рассказ. Точнее так: не я должна была его написать.
Я снова приехала в родную Ялту и удивляюсь невероятно тёплому ноябрю – в последний раз я была на родине в ноябре двадцать шесть лет назад. Мы с Маринкой, одноклассницей, идём от моего дома по улице Боткинской мимо гостиницы «Украина». С каждым годом «Украина» всё больше ветшает, того и гляди – обвалится второй этаж, и потому её благородный, розово-белый, шелушащийся от старости фасад давно обнесён тонкими верёвками с редко повязанными на них красными лоскутками, чтоб народ не ходил, «опасная зона». Но мы всё равно ходим, подныривая под несерьёзное ограждение, иначе прижимают к тротуару, теснят беспрестанно проезжающие по Боткинской машины. Перейти на другую сторону улицы? Нет, мне на эту сторону, к дому Ханжонкова, в котором с 1919 по 1945 год жил основоположник отечественной кинематографии. Дом был описан мной в одноимённом рассказе и мистически загорелся сразу после того, как рассказ опубликовали. Пожар не повредил столетним каменным стенам дома, но мемориальную доску, конечно, пришлось снять, возможно, она треснула от огня. Зловеще зияют в проломах крыши и окон обгоревшие чёрные балки. Исчез и бежевый фургон, стоявший вплотную к дому. Поговаривают, что это его владельцы были виновниками пожара: квартиру сдавали, а сами жили летом и зимой в фургончике, включали там слишком мощные отопительные приборы.
Хорошо, что я увековечила и этот дом, и некоторые другие ялтинские дома, улицы и дворы хотя бы в коротком рассказе, потому что все они постепенно утверждаются в статусе вечно «опасной зоны» – случайно сгоревшей, закономерно разрушающейся, навеки утраченной, разбитой на мелкие черепки… Не собрать, не склеить…
А вчера в Ливадийском дворце встречались два премьера – российский и украинский. Ялтинцам на целый день неприятностей. Мою улицу Чехова без конца перекрывали. Я рассказываю Маринке, что имела неосторожность утром сбегать в булочную, а буквально через десять минут не могла попасть домой.
– Вы, что же, именно на Чехова живёте? – переспросил милиционер и потребовал:
– Паспорт с пропиской!
Я испугалась: прописка у меня московская. Впрочем, прописанных в Ялте, но на других улицах, тоже не пустили. Кто-то шёл к заболевшим родственникам или нянчить внуков, кому-то на работу. Вместе с местными бабушками мы пробирались проходными дворами, пролезали меж сараев у погорелого «дома Ханжонкова», здесь ещё на наше счастье не успели наставить заборов. Бабки последними словами ругали «Юльку», а к «нашему», чувствовалось, питают безграничную любовь. С тоской говорили мне: «У вас в России…» Господи, о чём это они?! Что за бред! «У меня в России» – это здесь, в этом дворе! Конечно, и в Москве тоже – разве можно нас разделить? Но я не сказала им этого, вспомнила, как четырнадцать лет назад, в Севастополе, мы ехали с подругой-москвичкой в троллейбусе, и одна женщина, мгновенно и безошибочно «вычислив» мою подругу по говору, с такой же тоской, как эта старушка, и нежным упрёком, сказала: «А ведь вы из Москвы… Что же вы нас бросили?» Этим летом мой знакомый, путешествовавший по Крыму на машине, рассказал, как попал в Ялте на фильм, переведённый на украинский язык, многое, разумеется, понимал, но до конца сеанса не дотерпел. Через несколько дней в севастопольском кинотеатре принялся допытываться, на каком языке будет картина. «На русском, на каком же ещё! – обиделась кассирша. – За кого вы нас принимаете?»
– Да, севастопольцы, они такие, «богатыри – не мы», – с грустной и добросердечной завистью отзывается на это Маринка.
Но я хотела рассказать совсем о другом. А получается всё не то, потому что этот рассказ должна была написать не я.
Маринка, которую мы со школы зовём Маней, родилась актрисой. Нет, в жизни она была и остаётся очень честной и прямой, без кокетливых артистических ужимок: «Ах, я вся такая непредсказуемая, порывистая такая вся…» Наша Маня – актриса в самом непосредственном и точном, профессиональном значении этого слова.
Была в нашем классе и ещё одна прирождённая актриса – Олечка Шалаева. В её случае как раз имела место очаровательная женственная непосредственность, но в очень умеренных дозах и естественная, искренняя, не напоказ. Вот, например, вызывает физик Олю к доске. Оленька, до этого преспокойно шушукавшаяся с подружкой, совершенно по-мхатовски вскрикивает «Ах!..» и красиво растрёпанная, с развевающимся коричневым подолом, сбитым в сторону чёрным форменным фартуком, заламывая руки, несётся к физику и что-то долго нашёптывает в его большое, недоверчиво повёрнутое ухо. Класс замирает. «У Оли в семье произошло что-то ужасное, из-за чего она не выучила физику. Может быть, бабушка умерла? Бедная Оля!» – все так объяты сочувствием, что даже забывают пробегать глазами заданные на дом страницы учебника. Впрочем, теперь уже всё равно – «перед смертью не надышишься»! Физик угрюмым кивком возвращает Олю на место и, низко склонившись над журналом, выискивает новую жертву. Наконец, объявляет: «Яблонская!», по классу прокатывается вздох облегчения, а я иду к доске. На перемене спрашиваю безмятежно весёлую Олю, что случилось. Она удивлена:
– Почему ты думаешь, что что-то случилось? Ничего!
– А что ты сказала Борис-Маркичу?
– Да ничего особенного, так, вообще, что учу, учу и всё равно не могу запомнить… – и тут же простодушно восхищается мной: «Какая ты умная! И как ты понимаешь в этом электричестве?!»
Оля с Маней выступали в разных амплуа. Оля в третьем классе – несомненная принцесса, в пятом – непревзойдённая Золушка, в восьмом – Наташа Ростова и, наконец, Лиза Калитина – в десятом. А потом – студентка романо-германского отделения Симферопольского университета, потому что быть переводчицей и экскурсоводом тоже очень здорово, и эта профессия, кстати, требует немалого артистизма.
Я встретила Олю через восемь лет после школы, мы обе катили коляски по ялтинской набережной. Оказалось, что Оля замужем за офицером, несколько лет прожила с ним в Монголии.
– Как же там чудесно! – это было почти первое, что сказала мне Оля, вдохновенно подняв лицо к невнятно серенькому ноябрьскому небу. – Я так и не поняла, отчего офицерские жёны всё время ныли, пилили мужей… Ну, с водой плохо, с продуктами не очень – подумаешь! Это же мелочи! Зато выйдешь утром в степь – красота! Ничего нет прекраснее!
И вот уже четверть века никогда не виданная мной чудесная монгольская степь живёт во мне и освещает мой унылый путь – подарок моей одноклассницы, талантливой романтической актрисы и переводчицы Ольги Шалаевой.
Ещё одну степь подарил мне одноклассник. В прошлом году, летом. Вовка Леонтьев, узнав, что встречаются несколько человек из нашего класса, примчал из Симферополя на служебной машине для того, чтобы провести с нами полтора часа и уехать обратно – дела. Он не притронулся ни к одной из разнообразных, заманчиво поблёскивающих бутылок, потому что сам был за рулём, у его водителя, как у всех граждан, в воскресенье выходной. А Вовка работает без выходных и, кажется, без отпусков – заведует почти всем энергетическим хозяйством Крыма. И так же, как Оля, первое, что сказал он мне, отмахнувшись от дежурных вопросов о семье («да всё нормально, сын – хороший парень, студент»), было вот что:
– Знаешь, Ленка, меня ведь после института распределили в Туркмению, три года отработал, хотел ещё остаться, но жена не согласилась – вода нездоровая, климат жёсткий… Как же там было замечательно, хотя я люблю Крым, и только здесь, у нас, согласился бы прожить всю жизнь.
– А что там, в Туркмении? Природа?
– Да, степь необыкновенной красоты, и люди хорошие. Да народ везде неплохой, обычные советские люди. А вот отношения между людьми, точно помню, в Туркмении были особенными. Потому, наверное, что главным была наша работа. Сейчас я тоже, ты видишь, пашу с утра до ночи, куда больше, чем тогда, но здесь – рутина, поддержка из последних сил уже существующего, борьба за выживание, на грани бессмысленности, кажется, ещё шаг – и погрязнем в сизифовом труде, а там – величие замыслов, прорыв к будущему, грандиозное строительство… Понимаешь?
– Думаю, да. Это как в конце пятидесятых, когда строили каракумский канал, нас ещё на свете не было, я у Юрия Трифонова читала, роман «Утоление жажды». Ты не читал?
– Нет, почитаю, если в отпуск наконец вырвусь. «Утоление жажды», говоришь? А что же мы в начале восьмидесятых утоляли? Наверно, жажду созидания, – и Вовка, включив немедленно разразившийся трезвоном мобильник, умчался в Симферополь.
…И опять я пишу не о том. Не я, Маня должна была написать этот рассказ. Она, кстати, дружила с Вовкой, они даже родились в один день. В отличие от Оли Маринка-Маня была не романтической, а характерной актрисой, она очень здорово умела пародировать и вообще много чего умела. В той самой «Золушке», постановке школьного драмкружка, она играла королевского шута, легко и бесстрашно прокатывалась по сцене «колесом». На репетициях в актовом зале то и дело мелькали перевёрнутые тоненькие ножки в чёрных «трениках», а в дни спектаклей, кажется, эти же самые штаны Манина мама обшивала яркими цветными лоскутьями с блёстками.
И теперь у осыпающейся гостиницы «Украина» Маня говорит мне: «А помнишь?..» Два слова, которые как пароль, таинственно понизив голос, повторяем мы друг другу последние двадцать лет.
– А помнишь, здесь работала администратором Антонина Алексеевна, мама Лариски Лысиковой?
– Помню, конечно. Помню даже, как нас отпустили с какого-то урока, а может быть, мы сбежали. Мы тогда втроём – ты, я и Лариска – зашли в «Украину» к её маме за деньгами, потому что Ларка решила подстричься. И также втроём пошли в парикмахерскую «Южанка». Ларку стригли, мы с тобой смотрели, а потом парикмахерша спросила: «Тебе шею подбрить?» Лариска очень испугалась и говорит: «Как это?», а ты закричала: «Бородку ей, бородку!» Помнишь?
– Да, помню, это было в начале седьмого класса, наверно, я тогда ещё не вышла из роли королевского шута. А после седьмого, на каникулах, мы с Лариской после пляжа часто заходили к Антонине Алексеевне на работу, и как-то она познакомила нас с Эдитой Пьехой. Она выпорхнула из машины в гостиничный вестибюль, с концерта, вся заваленная цветами, и стала раздавать букеты всем – Антонине Алексеевне, швейцару, горничным, нам… И такая она была великолепная эстрадная дива, прекрасная блоковская дама, благоухающая духами и цветами, только не печальная, а весёлая, в палевых, розовых, опаловых шелках, искрящихся шифонах, в летящих лентах, бантах, развевающихся шарфах… И ведь она почти не изменилась с тех пор, дай ей Бог здоровья и долголетия! Но я хотела тебе рассказать, как именно здесь тем же летом возникло вдали, чуть забрезжило, поманило меня моё будущее…
Тогда же, в конце августа семьдесят третьего, Антонина Алексеевна познакомила Лариску и Маню ещё с одним артистом довольно редкого в те годы оригинального жанра – он читал, пел, пародировал, исполнял некоторые цирковые номера, а также преподавал в театральном училище. Маня называет ничего не говорящую мне, обычную русскую фамилию, и я тут же её забываю, а переспрашивать не хочется. Этот ленинградский артист, сравнительно молодой человек, серьёзно и внимательно прослушал восторженные Манины рассказы о школьных спектаклях, сходил в школу, где уже начали готовиться к новому учебному году, и познакомился с Эльзой Константиновной, руководительницей драмкружка и учительницей русского и литературы. Между прочим, наша Эльза Константиновна училась некоторое время на режиссёрском факультете, но что-то не сложилось, и она потом закончила пединститут.
Переговорив с Эльзой Константиновной, артист пошёл к Маниным родителям и убедил их, причём особенно долго пришлось уговаривать папу, что дочь их – почти готовая артистка, у неё голос, слух, дикция, пластика и талант, который нельзя зарывать в землю. И она непременно должна после восьмого класса, не откладывая, поступать к ним в училище, а он поможет, поддержит. И уехал, оставив скептическому Маниному отцу свой адрес.
– А в октябре, – рассказывает Маня, – я сидела на кухне и ела куриный суп с вермишелью из большой белой тарелки, она у нас одна такая была – старинная, фарфоровая, осталась от бабушки, чудом не пропала во время войны. Как обычно бормотало радио, и вдруг я услышала, что разбился самолёт с летевшими на гастроли артистами, и среди них – он. Внезапно наступила жуткая звенящая тишина, наверное, до меня просто перестали доходить звуки, а бабушкина тарелка почему-то сама собой соскользнула со стола и разбилась вдребезги. Я сидела с приклеившейся к губе вермишелиной и думала, что сегодня вместе с жизнями стольких прекрасных, талантливых людей разбилось и моё будущее.
– Почему же ты не поехала в Ленинград или ещё куда-нибудь? Ведь ты вполне могла поступить и без поддержки? Хотя бы попытаться? – спросила я и тут же пожалела об этом, потому что уже знала, что Маня ответит.
– Да, могла бы, но тогда мне казалось, что будет предательством, если я попытаюсь строить свою жизнь так, как будто ничего не произошло. Родители ни разу не напомнили мне об этой истории, словно и не было ничего, и Эльза Константиновна не стала спрашивать, почему я перестала ходить в драмкружок.
После десятого класса Маня поступила, как и Оля Шалаева, на романо-германское отделение. Но на четвёртом курсе бросила университет вместе с ещё несколькими девочками из их группы, восстав против какой-то преподавательской несправедливости. Потом вышла замуж, родились дети. Через много лет Маринка всё же окончила университет заочно, но не «инъяз», а филологический факультет. Правда, работать по специальности ей не довелось. Может быть потому, что к тому времени, когда Марина Николаевна получила диплом учителя русского языка и литературы, в Ялте уже говорили с тоской: «у вас в России», а в Севастополе – «вы нас бросили».
– А почему ты пошла именно на «инъяз»? Вслед за Олей? А на филологию – как Эльза Константиновна?
– Возможно, но если я и подражала им, то неосознанно. Я ведь всю юность прожила как в тумане, всё мне виделось, как падает со стола и разбивается бабушкина тарелка, а вместе с ней и моё будущее…
– Вот и напиши рассказ в память об этом артисте, ты же филолог! Собственно, рассказ уже есть, осталось только записать. Нельзя же вечно носить боль в себе и делать вид «будто и не было ничего». Ведь написать, сама знаешь, как новую жизнь вдохнуть! Глядишь, тогда что-то и склеится, конечно, не здесь, не сейчас, может, в каких-то иных измерениях. А иначе – зачем всё это? Маня, напиши! Обещаешь?
Маня отрицательно качает головой. Она очень честный человек и ничего не будет обещать зря.
Не я, моя одноклассница Марина должна была написать этот рассказ.
* * *
…Вот так и мечусь я раненой белкой меж родных моих городов и людей, обрезаюсь в кровь об осколки разбитой страны и зачем-то всё стараюсь собрать и склеить прошлое, и подогнать его к настоящему, и соединить с будущим. И всё это, наскоро слепленное, на живую нитку примётанное, рассыпающееся и трепещущее, вновь и вновь неумолимо падает со стола, как белая фарфоровая тарелка, и разлетается на мелкие звенящие кусочки…
Ноябрь 2009 г.
Третий ёж
1
Ежи не были редкостью в южном городе, где мне посчастливилось родиться. И до сих пор в покрытых сосновыми лесами обступивших город горах, в многочисленных скверах и санаторных парках ежикам есть где разгуляться. Однако первого своего ежа я обрела не в лесу и не в парке, а на самой что ни на есть «городской» улице. Ныне она зовётся, как и до революции, Екатерининской, а тогда была улицей Литкенса. Кто такой Литкенс – не знаю до сих пор, наверное, какой-нибудь революционер. «Екатерининская-Литкенса» славится невероятным количеством канализационных люков. Буквально на каждом шагу, через метр-полтора натыкаешься на старинную прямоугольную решётку или чугунный кругляш с выпукло отчеканенными надписями. Если приглядеться, можно прочитать, что данное металлическое изделие произведено таким-то товариществом в 1907 или в 1896 году. А мне даже приглядываться и наклоняться не требовалось, потому что было мне пять лет отроду, и читала я всё, что попадалось на глаза.
Ёж деловито семенил от одного люка к другому и весь, до последней иголочки, графически чётко выделялся на ярко-белом пятне асфальте в пересекающихся лучах фонаря и луны. При моём приближении ёж, как ему и положено, свернулся, но то ли сам не счёл нужным меня колоть, то ли был так молод, что его колючки ещё не приобрели необходимой жёсткости. Во всяком случае, я голыми руками несла серый шар с любопытно высовывающимся чёрным носиком и такими же бусинками глаз. Благо дом совсем рядом.
Ежика поселили на деревянной, обвитой глицинией веранде. Вернее, он сам там поселился, потому что мог беспрепятственно ходить по всей квартире и выходить при желании во двор. Ему у нас, несомненно, понравилось. Любимым блюдом ёжика была вермишель с творогом или просто с маслом. Вообще-то её готовили для меня, а я щедро делилась с ёжинькой. Мы так и звали его – Ёжинька. Обыкновенно Ёжинька лежал на спине у меня на коленях и прилежно разевал рот. Я отправляла туда вермишель ложку за ложкой, иногда, если мама спохватывалась, то одну-другую ложку проглатывала сама. В отличие от меня, Ёжинька готов был поглощать вермишель бесконечно. Когда объём съеденного начинал превышать его небольшой желудок, заглотанная вермишель вываливалась на серый животик. Ёжинька, ловко изогнувшись, подбирал её язычком и снова жадно раскрывал рот. Трапезы обычно заканчивались угрозами в мой адрес: и сама не ем, и причиняю вред здоровью животного!
Хотя ёжика кормила я, больше всех он, кажется, любил папу. Долгими зимними вечерами папа с газетой, положив ногу на ногу, сиживал в кресле у журнального столика под торшером. Ёжинька забирался под брючину на папину ногу и, замерев, сидел так часами. Чтобы не беспокоить Ёжиньку, я подносила папе чай, книгу или свежую газету взамен прочитанной. Мы с папой как-то провели исследование: обмерили Ёжиньку с головы до ног и сравнили результаты с данными Брема. Оказалось, наш ёж полностью соответствует среднестатистическим параметрам – и длина его, и ширина, и окрас, а также длина лапок и крохотного хвоста полностью совпали с научными! Как я теперь понимаю, удивительным было совсем другое: ёж милостиво разрешил себя измерить. Но далеко не всем позволялось фамильярничать. Мама как-то вздумала, держа Ёжиньку на руках, почесать его под подбородком, это место отличалось особо мягкой светло-дымчатой шёрсткой. Наш милый Ёжинька цапнул её за палец! Зубки оказались очень острыми.
Ёжинька прожил у нас не менее двух лет. Помню, когда случилась трагедия, я уже ходила в школу. Соседи снизу иногда жаловались, что ёж мешает спать, по ночам топает по деревянному полу веранды. Но вот прошло несколько дней, Ёжинька не появлялся. «Сегодня топотал?» – с надеждой спрашивала я соседку. «Нет, больше не топочет», – расстроено говорила тётя Вера. Недели через две, когда я рылась в стоявшем на веранде бабушкином сундуке и невзначай оторвала взгляд от какого-то платья с рюшами, то увидела тёмное пятно на буровато-серой тряпке, что висела на спинке кровати. Собственно, это была не одна кровать, а несколько разобранных – составленных в ряд железных спинок и панцирных сеток. Я десятки раз проходила мимо них в поисках Ёжиньки и ничего не замечала. Ёжинька, видимо, лазил по ним, зацепился колючками за тряпку, пытаясь высвободиться, просунул голову между прутьев и задохнулся. Я заорала. Прибежала мама и тоже заревела в голос. Пришёл папа – было воскресенье, – молча снял с кровати крохотное тельце, вместе с тряпкой завернул в газету и вынес на улицу, в мусорный бак. В тот день он не сказал нам ни единого слова, а мы с мамой прорыдали до позднего вечера.
2
Вторая история про ежа веселей, а я на десять лет старше. Десятый класс, середина мая. Нас, видимо, не слишком волнуют грядущие выпускные экзамены и поступление в ВУЗы, потому что мы с одноклассниками постоянно находим время и поводы для разного рода безобразий. Вот и вчера Володька Граматунов пригласил всех к себе кататься на мопеде и ловить ежей. Он живёт на горе возле старинного замка, вокруг «графских развалин» и Володькиного дома – запущенный парк. На приглашение откликнулись только мы с Мишкой Пестеревым. Я – из любви к ежам, Мишка – из любви ко мне. Приходим. Володьки нет. «Катается», – говорит Володькина мама и смотрит с неодобрением. Мопед Володька собрал себе сам из запчастей, найденных в отцовском гараже. Автоделу он отдаёт неизмеримо больше времени и души, чем учёбе.
На другой день мы набрасываемся на Граматунова с упрёками. «А это кто такой?» – говорит он и вынимает из-за пазухи ежа. Как и Ёжинька моего детства, Володькин ёж и не думает колоться, поглядывает на столпившийся вокруг «десятый А» с нескрываемой симпатией. Кто-то помчался в буфет за молоком. Его нам выдавали бесплатно. Мишка, большой любитель молока, как-то на перемене выпивший на спор целое ведро, пошутил, что не обязан делиться.
Ёж охотно пил молоко, угощался булочками, иногда вырывался из двадцати восьми пар рук и бегал по партам. Учителя возмущались. Наша классная руководительница Лидия Васильевна отняла его и ходила с ежом на плече из класса в класс, с урока на урок. Четвёртые классы встречали их восторженным рёвом. Правда, после пятого урока она его нам вернула – не решилась явиться с ежом на педсовет. А шестым уроком у нас, как на грех, была физика.
Свирепый физик Борис Маркович потребовал: ежа немедленно удалить. Мы возражали. Тем временем ёж вырвался из Мишкиных рук и забрался под кафедру. В физическом кабинете для опытов предусмотрена раковина, под доски, скрывавшие водопроводные трубы, и забился наш ёжик, протиснулся в щель. Остаток урока прошёл в нервозной обстановке, а под конец Борис Маркич объявил, что если к понедельнику вверенный ему кабинет не будет освобождён от ежа, то он поставит Мишке в аттестат не «пятёрку», а «четвёрку»! Это был запрещённый и довольно неубедительный приём: все понимали, что Борис Маркич поставит то, на что Мишка сдаст. А сдавать мы будем, к счастью, не одному Борис-Маркину, а комиссии, в составе которой непременно присутствует, как математик, и наша Лидия Васильевна. Но Пестерев всё равно испугался.
На другой день, в воскресенье был мой день рождения. Утром, часов в десять, явился мрачный Пестерев – в одной руке гвоздичка, в другой топор, – сунул мне цветок и, махнув топором в сторону школы (я жила рядом), бросил: «Пошли!» Надо ли говорить, что никаких охранников тогда и в помине не было, ни школа, ни отдельные кабинеты не запирались! Мишка быстро отодрал несколько досок и вытащил на свет Божий ежа, который, похоже, и рад был, да не знал, как выбраться. Потом Пестер прибил доски на прежнее место, а я, чтобы окончательно умилостивить Борис-Маркича, помыла полы. Ежа, разумеется, потащили ко мне. На кухне предложили молока, он не отказался, да ещё по собственному почину поел чего-то из кошачье-собачьей миски. Терьер Пифинька и кот Шустрик обожали друг друга и кормились совместно. «Что там у вас? Ёжинька? – позвала мама из спальни. – Дайте мне его!» Я вручила ей ежа. Папа, читавший в постели газету, внимательно посмотрел и ничего не сказал. А Пифинька, валявшийся, как всегда, поверх одеяла в ногах родителей, очень обрадовался. Шустрик в это время пропадал где-то на улице. Так я и оставила их: папу с газетой, маму с «Новым миром», кудлатого Пифиньку у них в ногах и ежа, вальяжно разлёгшегося между мамой и папой в точно такой же позе, что и Пифинька, на спине, лапками вверх. А мы с Мишкой побежали на пляж.
Когда я вернулась, папа обедал на кухне, а мама с Пифинькой и «Новым миром» по-прежнему нежились в постели. Ежа не было. «Ушёл», – сказала мама. «А Шустрик его хоть видел?» – расстроилась я, заметив кота, вылизывавшегося на подоконнике. «Почём я знаю? – отмахнулась мама. – Не морочь мне голову!» «Ну, а ты куда смотрел? – спросила я Пифиньку про себя. – Собака называется!» Тогда я ещё не разучилась разговаривать со зверями молча, телепатически. Пифинька виновато вильнул хвостом.
3
Третий ёж появился в моей жизни, когда я стала совсем взрослой – моему сыну было восемь лет. Сын учился во втором классе, а мы с мужем работали в институтах подмосковного академгородка Курослеповка. На территории моего института, построенного прямо в лесу и обнесённого бетонной стеной и колючей проволокой, жили две косули, целая стая уток, лебедь и какие-то тетёрки в вольерах. Всю эту живность поставлял нам соседний Институт экологии и эволюции. Лебедь нередко подходил к проходной, и вооружённый охранник очень серьёзно говорил: «Пропуск!» Потоптавшись и издав несколько гортанных звуков, лебедь шёл восвояси к пруду, где плескались довольные жизнью, никуда не стремившиеся утки. Копытные не пытались выйти за проходную, но всё время рвались в лабораторный корпус, забегали даже на третий этаж. Уборщица вывешивала в вестибюле отчаянные объявления: «ЗАКРЫВАЙТЕ ДВЕРЬ! ВХОДИТ ОЛЕНЬ И ГАДИТ!»
Как-то по дороге с работы мы с коллегой встретили ежа. Судя по колючим, частью обломанным желтоватым иголкам, ёж был немолод и утомлён жизнью. При виде нас он сразу же свернулся, и взять его руками не представлялось возможным. Мой коллега сбегал в лабораторию, принёс бумажный рулон от самописца. Ежа предъявили охраннику. И хотя его, даже завёрнутого в линованную бумагу, никак нельзя было спутать с катарометром, охранник, как мы и предполагали, потребовал пропуск «на вынос материальных ценностей». Не говоря ни слова, я отступила на несколько шагов и принялась вытряхивать «материальную ценность» из свёртка на клумбу. Охранник испугался так, будто я оставляла на его попечении гадюку. «– Идите, идите! – завопил. – Во народ! Шуток не понимают…»
Дома нас ждали. Мой товарищ успел позвонить и сообщить приятную новость. Для ещё одного члена семьи были приготовлены молоко, вермишель, творог, свежая капуста, морковь, яблоки, печенье и ещё какие-то, специально для него подобранные яства. Ёж, однако, не стал ни пить, ни есть, забежал в туалет и уткнулся носом в веник. Так он и стоял там к великому огорчению нашего молодого, игривого и дружелюбного кота Тихона. Тихон многократно подходил к туалету и, оглядываясь на нас за поддержкой, подкрадывался к ежу. Ёж топорщил колючки и злобно хрипел. Обескураженный кот отступал. Так продолжалось двое суток. Ёж не дотрагивался до угощения и, похоже, менять тактику не собирался. «Не ёж, а какой-то, прости господи… козёл!» – подытожил всеобщее разочарование глава семьи. Решено было вернуть гостя в естественную среду обитания, а то ещё помрёт с голоду. Тем более проку от него никакого, а Тихону – так и вовсе одно расстройство.
Сипящего ежа завернули в «Литературную газету» и всей семьёй, оставив на хозяйстве Тихона, отнесли в близлежащий лесок, где и выпустили на тропинку. Он не спешил уходить и, насупившись, нелюдимо взирал на нас из-под своих колючек. «Иди уже, тормоз!» – не выдержал сын, и третий ёж, шурша жухлой прошлогодней листвой, задумчиво поковылял прочь.
Март 2013 г.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.