Текст книги "Лесная невеста"
Автор книги: Елизавета Дворецкая
Жанр: Русское фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
Только в одном доме поведением Гордени были смущены: у Зобни. Кривуша, старшая Зобнина дочь, уже не первый год вилась возле Гордени, и все привыкли считать, что дело кончится свадьбой. Красавицей ее трудно было назвать: невысокая ростом, плотная и крепкая, она родилась с искривленной шеей, из-за чего держала голову как бы вперед и выглядела слегка горбатой. Толстая, тяжелая темно-русая коса у нее была заплетена гладко и всегда свисала через плечо на грудь, и оттого казалось, будто голова склоняется под тяжестью этой косы. Лицо у нее было свежее, румяное, но из-за густых черных сросшихся бровей оно всегда казалось озабоченным.
Но вопреки расхожему мнению, что увечной-то и надо заниматься ведовством, Кривуша собиралась не в ведуньи, а замуж. Самолюбивая и упрямая, она была твердо убеждена, что достойна владеть самым лучшим, и, как это часто случается, ее убежденность невольно передавалась другим. Едва войдя в возраст невесты, Кривуша выбрала Горденю и в течение двух лет упрямо шла к своей цели. На всех посиделках и гуляньях она неизменно была рядом с ним; благодаря своей решительности и пылкости она среди местных девушек была одной из первых. С ней не любили спорить, потому что она не постеснялась бы пустить в ход и кулаки. Сперва над ее привязанностью к лучшему парню смеялись, но, смеясь, девушки опасались переходить ей дорогу, и Горденя считался уже законной собственностью Кривуши.
Поначалу Горденя только ухмылялся – ему ли, лучшему парню в округе, жениться на горбунье! – но постепенно привык к этой мысли. Он был вожаком среди парней, а она – среди девушек, ее считали дельной и толковой, из тех женщин, что в случае надобности унесут на спине и детей, и добро, и даже мужа. Так чем они не пара? Ну, шея кривая, подумаешь? Шеи он уже и не замечал.
Но появилась Дивина, и Кривуша была забыта. Горденя сразу понял разницу между тем, когда ты позволяешь кому-то любить себя, и тем, когда любишь сам. Крепениха вздохнула с облегчением: упрямая, вспыльчивая, неглупая, но слишком уж самолюбивая Кривуша не нравилась ей как невестка. Даже сам Зобня, сравнивая свою дочь и Дивину, только пожимал плечами: выбор Гордени был понятен.
Но сама Кривуша не смирилась и возненавидела соперницу. Все ее надежды, все труды двух лет были погублены в один день. Было тем более обидно, что Дивина и не помышляла ни о какой борьбе, даже не догадывалась, что кого-то обидела, и на Горденю обращала внимания не больше, чем на других.
Поняла она все в вечер священной «девятой пятницы», когда начиналась Макошина Неделя. С самого утра она была возбуждена предстоящим праздником, ей было весело, и при том весь мир вокруг: серое, хмурое небо, мерзлая темная земля, груды побуревших листьев, холодный ветер – все казалось прозрачным, исполненным особого смысла. С наступлением сумерек они с Елагой разложили огонь – беседа, поставленная еще голядью, жившей здесь до прихода князя Радогостя, отапливалась не печками, а двумя открытыми очагами. Очаг в глубине считался женским, и возле него стоял деревянный идол Макоши, а возле того, что ближе к дверям, – идол Перуна, и он считался мужским. К дальнему очагу Елага принесла охапку нечесаного льна. Вскоре в беседу собрались женщины и девушки.
Две многодетные матери, отмеченные милостью Макоши, подали Елаге белую курицу и нож с рукоятью лосиного рога. Елага перерезала курице горло, набрала в горсть горячей крови и обрызгала ею охапку льна, идол богини, очаг, стены беседы и собравшихся женщин.
– Слава тебе, Макошь-матушка, за все твои дары щедрые! – приговаривала она. – Благослови дома наши миром и ладом, детей наших здоровьем и добрым ростом, молодых изобилием в доме, невест женихами! Благослови наши руки на всю зиму прясть-ткать без устали, девицам приданое готовить!
Елага бросила курицу в огонь, яркая вспышка озарила просторную избу, на миг осветила ее до самых уголков, и все собравшиеся радостно закричали – богиня приняла жертву. После того девушки-невесты взялись за Макошину пелену. Одни чесали лен, тут же передавали его другим, те привязывали кудель на лопаски и немедленно начинали прясть. Третьи собирали в дальнем углу ткацкий стан, шепотом споря, как же это делается, – Дивина прошла туда, и все части сложного сооружения как бы сами собой встали на место.
Матери и бабки тем временем, сидя на длинных лавках, пели предсвадебные песни.
На море утушка купалася,
В море да серая полоскалася,
Искупавшись, встрепенулася,
Встрепенувшись, да как вскрикнула:
«Как же мне с синим морем расстаться?
Как же мне с крутых бережков да подняться?
Захватит зимушка, зима лютая,
Выпадут снеги, снеги глубокие,
Ударят морозы, морозы суровые.
Тут-то мне, девице, с синим морем расставаться,
Тут-то мне, молодой, с крутых бережков подниматься».
Кривуша опоздала в беседу и пришла, когда уже собирали ткацкий стан. Дивина заметила, как та тихонько проскользнула в дверь и села на край лавки, где было темно. Обе они не принимали участия в работе над пеленой: Дивина – потому что не просила у богини жениха, а Кривуша – от злобы, видя, как желанный жених ускользает, она на все махнула рукой.
– Вот кому в ведуньи-то идти! – шепнула Дивине Крепениха и украдкой кивнула на Кривушу. – Ей самое оно, а не тебе! Меняйтесь, верно тебе говорю!
Кривуша заметила, как ее предполагаемая свекровь что-то шепчет сопернице, и даже, наверное, догадалась о чем. Ее густые черные брови нахмурились, кулаки сжались. Она не сводила глаз с Дивины, и этот темный ненавидящий взгляд жег, словно уголь. «Ой, домовой!» – с притворным испугом шепнула Нивянке Лисёна и задорно стрельнула глазами на Кривушу.
Когда пелена была готова и преподнесена Макоши, в избу стали по одному пробираться парни и усаживаться возле мужского очага. Все были нарядны, подпоясаны цветными поясами. Одним из первых пришел и Горденя. Крепениха при виде сына не удержалась и толкнула Дивину локтем, глазами показала на него – так хорош был ее старшенький. Его русые волосы были старательно расчесаны на прямой пробор и уложены, а за ушами вились крупные кудри. Широкое открытое лицо Гордени было непривычно серьезно и торжественно, и Дивине было немного смешно смотреть на него, но она только улыбнулась.
Ивушка, ивушка, зеленая моя!
Что же ты, ивушка, невесела стоишь?
Или тебя, ивушка, солнышком печет?
Или тебя, ивушка, дождичком сечет?
– пели тем временем девушки, поглядывая на парней.
Вдруг Блазий сорвался с места и вытащил приготовленное веретено. Девичья стайка вздрогнула, вздрогнула и песня, словно в гладко текущую воду упал камень, но тут же потекла дальше. Блазий подошел к Красуле, кузнецовой дочке, и с поклоном подал ей веретено. Красулей ее прозвал любящий отец, хотя, вообще-то, она красавицей не была: лицо слишком широкое, а нос тоже широкий и курносый. Но девушка она была живая, веселая, и Блазий влюбился так, что всю весну и лето почти не отходил от нее. Все ждали, что наступающей зимой их свадьба будет одной из первых, и Красуля, конечно, тоже ждала. И вот оно случилось – вспыхнув, застенчиво и счастливо засмеявшись своим большим, широким ртом, Красуля взяла веретено, и в ее глазах, черных в полутьме избы, блеснуло целое море отраженного огня. Блазий, довольный своей смелостью, лихо поправил пояс и пошел обратно. Он уже почти посватался: теперь, если девушка в конце беседы вернет ему веретено с пряжей и если мать и бабка, дома разглядев и ощупав пряжу, найдут ее хорошей, отец и дед на днях пойдут к кузнецу свататься и придут назад с согласием.
…Красули теперь уже нет… Она умерла в самом конце последней зимы, ослабленная голодом, не выдержала родов. И родителей ее тоже нет, и бабки Угорихи, которая так радовалась, глядя из старушечьей темной стаи, что ее внучка так отличилась – первой получила веретено… И Лисёна умерла, будто Кривуша сглазила ее за насмешки…
Девица, девица, красавица моя!
Что же ты, девица, невесела сидишь?
Или ты, красная, думаешь о чем?
– продолжали петь девушки, зазывно поглядывая на толпу парней. Многие не сводили глаз с Гордени, но он смотрел на одну Дивину. Она давно уже поняла, что Горденя в нее влюбился, но это скорее забавляло ее, чем радовало. Мало сказать, что она не ощущала в душе ничего, похожего на ответную любовь. Она вообще не собиралась никого любить. Горденя нравился ей, но был в ее глазах чем-то вроде младшего брата – несмотря на то, что ей было семнадцать лет, а ему все восемнадцать. Сейчас она была полна решимости навсегда сохранить мудрость, подаренную Лесом Праведным. И где-то в дальнем уголке души жило убеждение: если бы ей все-таки довелось этим пожертвовать… ну, если бы вдруг… то не ради Гордени, нет!
Кривуша не пела со всеми, губы ее были крепко сомкнуты, словно она поклялась не открывать рта. Ее напряженный взгляд теперь не отрывался от неверного жениха. Вот он шарит за пазухой; вот в его руке мелькнула светлая палочка веретена.
Как же мне, девице, веселой быть?
Как же мне, красной, не задумываться?
Что же там у батюшки задумано?
У родимой матушки загадано?
– пела Дивина, поглядывая то на весело пылавший огонь, то на нарядных подруг.
Вдруг перед ее лицом появилось веретено; вскинув голову, она увидела широкое лицо Гордени, смотревшего на нее в упор, с многозначительной улыбкой. Дивина слегка опешила: она не раз говорила, что не думает идти замуж, чтобы ее не считали невестой, и вот ей все-таки предлагают ею стать! Качнув головой, она взяла у Гордени веретено – в случае отказа от сватовства его возвращают пустым.
И тут случилось нечто невиданное. Едва она взяла поднесенное, как Кривуша метнулась к ней, вырвала из рук веретено, решительным движением сломала его, бросила под ноги и, одерив соперницу ненавидящим взглядом, вылетела вон из беседы. Все только ахнули – а ее уже не было, только обломки на земляном полу…
На другой день Кривуша сама пришла к Елаге. Дивина в это время ходила за водой, вернее, она шла рядом с Горденей, который нес ее ведра, и в десятый раз объясняла, почему не может выйти за него. Он слушал, кивал, как будто все понимал, но тут же начинал заново. Еле-еле она от него отделалась возле самых ворот.
Меньшую сестру прежде замуж отдают.
А меньшая сестра чем же лучше меня?
Лучше меня или вежливее?
– в задумчивости пела она вчерашнюю песню, поднимаясь на крыльцо.
Меньшая сестра ведь ни прясть, ни ткать,
Только по воду ходить, с горы ведра катить.
Уж как станьте вы, ведерочки, полным-полны,
Полным-полны, с краями ровны!
Войдя из сеней в избу, Дивина поставила ведра, подняла голову и прикусила язык: песня оказалась в руку и притом некстати. У стола сидела Елага, а напротив нее стояла Кривуша. Никак не ожидавшая ее здесь увидеть, Дивина охнула и остановилась у двери.
Заметив Дивину, Кривуша посмотрела на нее долгим темным взглядом, и в нем была такая тяжелая, упрямая ненависть, что Дивина даже не осмелилась поздороваться.
– Ну, не хочешь – я себе в другом месте помощь найду! – сказала Кривуша зелейнице, словно пригрозила. – Все равно по-моему будет! Все равно не уступлю! Только смотри, как бы и вам хуже не было!
С этими словами она выскочила из избы; Дивина посторонилась, пропуская гостью, а иначе Кривуша оттолкнула бы ее.
– Чего она приходила? – в изумлении спросила Дивина у своей названой матери. – Чего хотела?
Елага качала головой, не хотела говорить, но Дивина не отставала.
– Приворотного зелья она хотела, – созналась наконец Елага с таким видом, словно и сама была отчасти виновата. – Ты, говорит… ну, дескать, твоя дочка у меня жениха отняла, а сама тоже… Сама не ест и другим не дает… Помогай, говорит, должна теперь мне жениха вернуть… А я ей: «Да что ты, девонька…»
О том, что было после этого, Дивина могла только догадываться. Где, когда, в лесу, или в поле, или над рекой, или на перекрестке двух дорог услышала Кривуша тихий голос из ниоткуда? Какими словами прельщали ее, обещая вернуть жениха, отомстить обидчикам? Никто ничего не ведал, и Кривуша вела себя тихо, больше не пыталась у колодца вцепиться в косу разлучнице, и на беседах вела себя как обычно, вот только была молчалива, а иногда вдруг принималась громко, невесело, как-то вызывающе хохотать.
Дней через десять прошел слух, будто Горденя заболел. Он не ходил на беседы, не появлялся у Елаги, из избы не показывался, а сидел дома, в самом дальнем от двери углу, и словно боялся света: если кто-то широко открывал дверь, он сердился и кричал, чтобы закрыли. Парень стал злобным, раздражался из-за каждой мелочи, бил младших братьев безо всякой вины и грубил родителям.
– Матушка Макошь, не знаю, что делать! – рассказывала Крепениха у колодца. – Того и жду, что меня саму прибьет! Как будто сглазили парня!
– Не по Дивине ли убивается? – сочувственно спрашивали соседки.
– Да не похоже на то! – отвечала та. – Приходила к нам вчера Дивина, так он в нее горшком запустил. И еще кричал, что ты, дескать, меня погубила, змея подколодная!
Мысль о сглазе напрашивалась сама собой. Сначала Крепениха, как мудрая женщина, пыталась снять порчу: каждое утро, подавая старшему сыну умываться, она приговаривала:
– Вода-матушка, возьми тоску с Горденюшки, унеси в сине морюшко! Как смываешь ты, вода, пенья, коренья, крутые берега, так смой ты тоску-кручину с белого лица, с ретива сердца! – И при этом заставляла Горденю умываться не обычным способом, а тыльной стороной ладони.
Когда это не помогло, Крепениха прибегла к более сильному средству: погасила уголек в воде, наговоренной на утренней заре, потом внезапно, когда он не ждал, спрыснула Горденю этой водой и еще раз прочитала над ним оберег. Не помогло: он по-прежнему сидел в углу, хмурый и злой на весь свет, а если в избу заходили люди, особенно женщины, рычал, как медведь, и бросал в них тем, что попадало под руку. Отец однажды уговорил его съездить в лес, и еще по дороге, у колодца, Горденя поссорился с двумя парнями, и дело кончилось дракой. Противники спасались от него скачками через тын, и угомонил Горденю только отец, набросившийся на сына сзади и не уступавший ему силой. И только увидев, что едва не прибил родного отца, Горденя вроде бы устыдился, в его угрюмых глазах мелькнул проблеск света. Но тут же он опять ушел в себя и по-прежнему засел в углу.
Тогда Крепениха привела к нему Елагу. Зелейница тоже сказала, что тоска наведенная, а значит, ее нужно снимать. На другое утро вся семья еще на заре отправилась к Выдренице. Последним в семье родился Слётыш (тогда ему было всего тринадцать), и ему выпала честь черпать воду из реки. Взяв ведро с водой, зачерпнутой по течению, Елага поставила Горденю посреди луга и, глядя на бледную осеннюю зарю, заговорила:
– Стоит Горденя, сын Крепеня, на утренней заре, на чистой росе, во чистом поле, под красным солнышком, под светлым месяцем, под частыми звездами! Облаками Горденя облачен, небесами покрыт, светлыми зорями подпоясан, светлыми звездами обтыкан, что стрелами острыми! Небо высокое слышит, солнце светлое видит! Дух нечистый, поди прочь от Гордени! Не майте, не мучьте ни ранним утром, ни светлым днем, ни темной ночью! Из леса пришли – подите в лес, из воды пришли – подите в воду! Идите, где ветра не вянут, где люди не заглянут, под пень, под колоду, в болото зыбучее!
Наговаривая, она окатила парня из ведра, потом послала Слётыша опять за водой, и снова он должен был черпать ее по течению, не произнося ни слова. И так три раза. Горденя мерз, облитый холодной водой посреди поля, под осенним ветром, но зато, когда все торопливо шли домой, он уже выглядел не таким вялым и мрачным. Торопились, опасаясь, как бы не встретить кого-нибудь, но все соседи знали, что на заре Горденю будут заговаривать, и сидели по домам. На углу мелькнула девичья коса и тут же спряталась за воротами Зобни. Однако Крепениха успела узнать Кривушу. Сперва она рассердилась на любопытную девку, а позже сообразила, что та попалась неспроста, – в таком случае виновного в сглазе всегда тянет навстречу жертве…
Все выяснилось уже на третий день. Дойдя после обливания до дома, Горденя почти сразу слег: у него началась лихорадка. Елага кивала: так и должно быть. Сглаз, то есть вторжение какой-то чужой силы в человеческую душу, делает человека беззащитным перед болезнями. У Гордени был сильный жар, он потел так сильно, что мать постоянно меняла ему рубахи. В придачу он был в беспамятстве и бредил.
– Порча выходит! – говорила Елага.
А Горденя говорил свое.
– Пойду из дверей в двери, из ворот в ворота, пойду не прямой дорогой, а мышиными норами да лисьими тропами, встану на восток затылком, на закат лицом! – бормотал он, а Елага, отстранив даже мать, с суровым лицом прислушиваясь, ловила каждое слово. – Напади, моя тоска, и печаль, и великая кручина, не на землю, не на воду, а напади на Горденю, в горячую кровь, в семьдесят жил, в семьдесят суставов!
Обмирая, Крепениха слушала и понимала, что нанесенная тоска выдает себя.
– Как огонь горит в печи жарко и не потухает, так бы и Горденя тосковал и горевал по мне! – доносилось до нее невнятное, прерывистое бормотание. Елага наклонилась совсем низко, слушая голос порчи; знакомые слова любовного заговора разбирались еле-еле, а надо было не упустить ни одного: вот-вот та, что навела тоску, невольно скажется, назовет свое имя. – Как мил ему белый свет, как светел ему светлый месяц, как красно ему красное солнце, так бы ему была и я… я…
Горденя задохнулся и замолчал, тяжело дыша. Елага зашептала, обращаясь не к нему, а к тому духу, что жил в нем. И Горденя снова заговорил:
– Как тоскует мать по дитяти, как корова по теленку, кобыла по жеребенку, так и он бы по мне тосковал; и той тоски ему есть, не заесть, пить, не запить, спать, не заспать; плачет тоска, рыдает тоска, по всему свету блуждает, и ни в году, ни в полугоду, ни днем при солнце, ни ночью при месяце… Не мог бы Горденя ни жить, ни быть, ни днем при солнце, ни ночью при месяце без меня… А…
Имя рвалось наружу, но что-то его не пускало, чья-то невидимая рука зажимала рот. Горденя в беспамятстве дергался на лавке, пытался приподняться и падал; у Крепенихи от страха за сына, от жути перед темной силой, терзавшей его, кривилось лицо, казалось, она плакала, но глаза ее оставались сухими. Слётыш, Смирёна и их сестра-подросток, Перепелочка, жались друг к другу на полатях и прятали лица, боясь, что эта дикая сила соскочит со старшего брата на них.
Едва дыша, мать и зелейница вслушивались в бессвязный шепот и ждали, что болезнь назовет себя. Скрипнула дверь… Повеяло прохладой из сеней… Обе женщины обернулись…
В полутьме, у самого порога, спиной к закрывшейся двери стояла Кривуша. Вид у нее был странный, какой-то ошалелый: платок сбился с затылка на шею, руки были сжаты перед грудью, взгляд расширившихся глаз блуждал, зрачок казался огромным и совсем черным. Девушка, похоже, не понимала, где она и почему сюда пришла; она слегка вздрагивала, словно иголки кололи ее под свитой. Рот был приоткрыт, как будто она не могла дышать носом.
– Кривуша! – ахнула Крепениха.
Ей все стало ясно. Как она раньше не догадалась, кто и почему в последнее время мог желать зла Гордене! И ворожба зелейницы, призвавшая к Гордене того, кто его сглазил, только подтвердила очевидное.
Больной вдруг замер, замолчал. А девушка, услышав свое имя, перевела взгляд на Крепениху и словно не сразу узнала ее; но тут же вздрогнула, и лицо ее стало обычным. Почти обычным: выражение растерянности вмиг сменилось испугом, как будто изба Крепеня была для нее самым опасным местом на свете. Ахнув, Кривуша отшатнулась, наткнулась на дверь, спиной выдавила ее в сени и выскочила из избы. Дверь захлопнулась, потом взвизгнула вторая дверь, во двор, и только два шага быстро ударили по крыльцу и ступеньке. Все стихло, и трудно было сказать, приходила сюда Кривуша или она только померещилась в полутьме.
Но Крепениха была уверена, что глаза ее не обманули! Соседи в изумлении прижимались к тынам, глядя, как всегда степенная и уравновешенная Крепениха несется с ухватом в руке, догоняя убегающую девушку. Понимая, что выдала себя с головой, Кривуша бежала со всех ног, но и Крепениха, немолодая и дородная, кипя от ярости, почти не отставала.
Вихрем влетев к себе во двор, беглянка умчалась в хлев и там зарылась, должно быть, в сено. А Крепениха наткнулась на хозяина, выбежавшего навстречу. Размахивая ухватом, она едва не побила Зобню с семейством, которые никак не могли понять, что ей тут надо. Еле-еле им удалось ее выпроводить, но на прощание она велела, чтобы Кривуша никогда не показывалась на глаза.
Избавившись от нее, Зобня отыскал дочь
– Неужели ты и правда Горденю сглазила? – спрашивал он, качая головой и не веря. – Неужели правда?
– Не сглазила я его! – злобно отвечала Кривуша. – Очень надо было!
– Да ты, верно, приворожить его хотела! – догадалась мать.
– Мой он! А не мой – так пусть никому не достанется!
– Ах ты, бессовестная! – Тихий Зобня был в ужасе от искаженного мстительной злобой лица дочери и едва смел ее бранить, чувствуя, что перед ним уже не родное дитя, а какое-то иное, чуждое существо. – Жениха тебе! Да разве не знаешь, что от навороженной любви только хуже бывает! Лешего тебе, а не жениха! В лесу, в болоте тебе такого злыдня только искать, чтоб тебя взял!
– Ну и пойду! – в гневном отчаянии воскликнула Кривуша и даже топнула. На лице ее вместо стыда были только досада и презрение. – Хоть удавлюсь, а к вам не приду больше!
– Да куда ты, постой! – Мать кинулась вслед за ней, но не догнала – Кривуша убежала к лесу.
В последующие дни о ней много говорили в Радогоще. Поначалу ждали, что она вернется, но напрасно. Отец и мать ходили искать в лесу, звали, аукали – откликалось им много голосов, но только дразнили и заманивали в глушь, на болота. Родители объездили все окрестные веси, добрались даже до Русавки, до которой был целый день конного пути, но нигде ее не видели.
– Хоть бы косточки найти! – плакала мать. – Хоть бы похоронить по-людски! Хоть непутевая она, а все-таки… Я ее родила такую, мне и ответ держать!
Пошли к Елаге, попросили поглядеть в воду. Но и вода не показала упрямой и ревнивой дочери Зобни, и Елага только развела руками.
А потом стало не до Кривуши: кончился хлеб, начались болезни. Сперва новое большое несчастье заслонило прежнее событие, но потом о ней снова стали поговаривать. Конечно, одна, пусть и непутевая, девка не могла быть виновата в том недороде, но в округе жило убеждение, что и большое несчастье как-то связано с Кривушей. Когда вслед за первым пришел второй голодный год, Кривушу бранили уже вслух, и сам Зобня, постоянно ежась под косыми и враждебными взглядами, почел за лучшее забрать семью и переехать жить в Гульбич. Его покинутый двор в первую же ночь сгорел. Но лучше от этого не стало.
– Я так думаю, она тогда на первой осине в лесу удавилась, а волхиды ее из петли вынули! – наутро рассказывала Дивина Зимобору. При этом она волновалась и потирала пальцами собственное горло, словно чувствовала на нем жесткую петлю. – Я у нее вчера след на шее видела! С горькой осинкой она подружилась, вот про что говорила! Вот к какой подружке меня посылала!
– Да ты ее не слушай… – пытался утешить ее Зимобор.
– А я и не слушаю! Но горе-то какое! Ладно бы волхиды, они, нечисть поганая, на то и родились, чтобы добрым людям вредить. Но Кривушка! Своя же! Была своя, а теперь хуже лютого зверя! Она, все она! И заломы делала она, и в лесу нас заворожить она хотела! И белой свиньей она обернулась! Она…
Дивина вдруг разрыдалась, закрыв лицо руками, и Зимобор без слов понял, отчего она плачет. Несомненно, Дивина тоже почувствовала черные волны той горькой тоски, которой дышала Кривуша, тоже поняла ее неутолимое страдание – ведь все то, из-за чего Кривуша подружилась с горькой осиной, происходило у нее на глазах. Дивина была до глубины души возмущена тем вредом, той злобой, которую Кривуша несла своим бывшим родичам, соседям и подругам, но она не могла не думать о той боли, которую та сама приняла перед смертью и продолжает терпеть сейчас.
Зимобор придвинулся к Дивине, обнял ее и положил голову девушки себе на плечо. А между тем он и сам был бы не против, если бы кто-нибудь его успокоил. Никогда в жизни он не спал так плохо, как в эту ночь. Он не помнил своих снов, но отчетливо запомнил чувство пронзительного ужаса – ощущение чьего-то чужого присутствия в своей душе, и от этого делалось невыносимо жутко. Сердце сильно билось, и он просыпался от собственного сердцебиения, чувствуя, что вот-вот грудь не выдержит и лопнет. Такого дикого ужаса он не испытывал никогда – ни в бою перед лицом смерти, ни даже там, под курганами, в ночь перед погребением отца. Ведь тогда Младина защищала его. А теперь он почти изменил ей. И только это «почти» позволило ему проснуться живым. Сделай он еще шаг – и сердце разорвется. Та, что вобрала в себя всю красоту звездной ночи и цветущей весны, может быть гораздо более опасным врагом, чем горбатая ревнивица со следом от петли на шее…
– На Купалу опять придет! – вдруг почти спокойно произнесла Дивина, отстраняясь от него.
– Кривуша?
– Да. Опять явится. И хорошо. Плакун-траву новую достану, будем ее искать. Ее крови для Гордени надо.
– Надо – найдем, – обронил Зимобор. Рядом с Младиной Кривуша казалась совсем легким противником.
В последующие два-три дня Зимобор постоянно держался настороже, но все было тихо, опасные «соседи» ничем не напоминали о себе. По утрам женщины и старухи собирали целебные травы, Дивина ходила к реке и в рощу, и он ходил с ней, но никто больше не тревожил их чародейным пением. Вечерами все отправлялись на Девичий луг, но и там не было опасностей страшнее ревнивых взглядов Порелюта.
Наступила Купала, все украсили головы венками – свежими, яркими, пышными. Многочисленные цветы, луговые и лесные, пестрели голубым, белым, желтым, розовым, лиловым и красным, маки у края поля пылали сплошной огненной полосой. С утра молодежь, опоясанная травами и зелеными ветками, выбирала в лесу молодую березку, в образе которой чествуют богиню Ладу, матери и бабки возились на полянах и в оврагах, собирая травы. Кое-где самые смелые, в основном подростки, заводили песни, но веселья не получалось: среди яркого, светлого дня, полного цветов и зелени, все пугливо озирались, точно ждали нападения. В священную ночь тот свет и этот соприкасаются, преграда между ними истончается и становится легче тени, и кто знает, что за ужасы рвутся оттуда сюда на призыв горячей живой крови…
Близился вечер. В самый длинный день в году солнце ярко светило, хотя склонилось уже низко к краю небес. Во дворе Елаги стали собираться женщины и старухи. С собой они притащили старую борону, в которой кое-где не хватало зубьев.
– Сиди в избе, не выходи! – сказала Зимобору Дивина. – Волхид будем гонять, а они со злости мало ли чего наделают.
Зимобор, понятно, не мог возражать, но чувствовал досаду. Во время Купалы, право же, есть занятия повеселее, чем гонять волхид!
Когда женщины собрались, Крепениха, как самая сильная, подняла борону зубьями вверх и положила себе на голову, и все дружной гурьбой двинулись со двора.
Овсень, коляда,
Суконная борода!
– вдруг резким голосом запела одна из старух, а все остальные подхватили хором:
Овсень, коляда,
Суконная борода!
«Дома ли хозяин?»
– «Его дома нету!
Он уехал в поле,
Рожь-пшеницу сеять!»
Сейся, рожь-пшеница,
Колос колосистый!
Слыша это, Зимобор опешил: зимняя песня-колядка была так же неуместна, неожиданна и нелепа в купальский вечер, как если бы кто-то вздумал сегодня нарядиться в меховой кожух. А другой голос уже завел новую:
Слава тебе, боже,
Что в поле пригоже!
В поле копнами,
На гумне стогами!
На гумне стогами,
В клети закромами!
Забыв, что ему велено не показываться из дому, Зимобор вышел к воротам и из-за них слушал, как удаляющиеся женщины поют после осенних, жнивных, весенние песни:
Лето, лето, вылазь из подклета!
А ты, зима, иди туда, —
С сугробами высокими,
С сосульками морозными!
А ты, лето, иди сюда, —
С сохой, с бороной,
С кобылой вороной!
Лето теплое, хлебородное!
С ума они посходили, что ли? Похоже было, что это какой-то местный вид ворожбы: волхид и прочую нечисть старались запутать, сбить с толку и как бы выбросить из годового круга, в котором зима, лето и осень были перемешаны между собой. С бороной обходя все улицы городка и ближайшие поля, женщины не раз шагали мимо Елагиных ворот, и Зимобор снова слышал странно звучащие, совсем не вовремя выпеваемые слова:
По месяцу жали,
Серпы поломали,
В краю не бывали,
Людей не видали…
Мороз, мороз!
Не бей нашу рожь, наш овес!
Бей дуб, да клен, да бабий лен!
Да конопли, как хочешь, колоти!
– вразнобой голосили женщины и старухи.
Вот песня ушла в сторону пострадавшего поля, куда после той жуткой ночи никто не смел ходить. Зимобор стоял под воротами, поглядывая на багровеющее небо, где последние лучи солнца уже гасли, и с нетерпением ждал, чтобы все скорее кончилось: хотелось, чтобы Дивина побыстрее вернулась. Купала есть Купала: его разбирало смутное возбуждение, нетерпение, неопределенное, но тревожно-приятное ожидание. Что бы там ни было, в купальскую ночь не спят и не сидят дома: будь хоть весь лес полон волхид и прочей дряни, их ждет Девичий луг, костры, речка… В мыслях носились смутные, тревожащие образы, Зимобор уже ощущал рядом с собой девушку, к которой его так тянуло, его пробирала дрожь, и он напряженно вслушивался в далекие голоса, ожидая, не возвращаются ли они в город, не идет ли она домой…
И вдруг там, на поле, раздался крик – пронзительный крик немолодой уже женщины показался особенно диким среди тишины, после слаженного пения. Зимобор вздрогнул и схватился за створку ворот. Вдали закричали снова, теперь уже много голосов. Ему вмиг представилась не то белая свинья, бегущая прямо на толпу беззащитных женщин, не то еще что-то жуткое.
Забыв, что ему велено сидеть дома, Зимобор толкнул створку ворот и бегом бросился за избы, откуда было видно поле. Из ворот показывались люди, все смотрели в ту же сторону, многие спешили наружу, хотя и боязливо; но Зимобор, мчавшийся со всех ног, опередил остальных.
– А-а-а! – завопил кто-то совсем близко впереди, и это был голос Дивины – искаженный, немного хриплый от ужаса. – Помогите, помогите! – задыхаясь, срываясь, звал голос, и Зимобор мчался, как ветер, в холодном ужасе от мысли, что может не успеть. – Спасите! Ой, гибель моя!
Он выскочил на поле и тут же наткнулся на толпу женщин. Увидев его, все разом ахнули, вскрикнули, замерли. Крепениха, все еще с бороной на голове, выкрикнула что-то неразборчивое и вдруг швырнула борону прямо в Зимобора. Он едва сумел уклониться, чтобы торчащие сучья не поранили ему голову, быстро огляделся, пытаясь увидеть белую свинью или другую напасть, но тут все женщины накинулись на него. У каждой вдруг оказалась в руке дубина, и все эти дубины осыпали его градом ударов.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.