Автор книги: Евгений Лейзеров
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Хотя отец Набокова всецело связал свою судьбу с интеллигенцией, он вовсе не отказывался от великосветского образа жизни своей семьи. Он по-прежнему жил в родительском доме на набережной Невы, посещал костюмированные балы, оперу, даже бывал при дворе, а в 1895 году, как и его братья, получил камер-юнкерское звание. Светская жизнь продолжалась и летом в загородных усадьбах: пикники, крокет, теннисные площадки. Там-то, за городом он и познакомился с Еленой Ивановной Рукавишниковой (1876—1939), дочерью владельца двух соседних имений в трех верстах вниз по реке Оредеж. Такое же расстояние по берегу Невы разделяло их дома и в Петербурге: как будто сама судьба хотела сообщить им, что имеет на них свои виды.
Теперь пора познакомиться с набоковскими дедушкой и бабушкой по материнской линии. Его дед, Иван Васильевич Рукавишников (1841—1901), землевладелец и филантроп, ему принадлежали поместья Выра и Рождествено. Не жалея средств на благотворительность, он за несколько лет в селе Рождествено построил три школы, двухэтажную больницу на 80 коек, общедоступную библиотеку и частный театр для селян, где играли Варламов и Давыдов, знаменитые актеры того времени. Вот как его описывает Набоков в «Других берегах»: «На старых снимках это был благообразный господин с цепью мирового судьи, а в жизни – тревожно-размашистый чудак с дикой страстью к охоте, с разными затеями, с собственной гимназией для сыновей, где преподавали лучшие петербургские профессора, с частным театром, с картинной галереей, на три четверти полной всякого темного вздора. По позднейшим рассказам матери, бешеный его нрав угрожал чуть ли не жизни сына, и ужасные сцены разыгрывались в мрачном его кабинете. Рождественская усадьба – купленная им, собственно, для старшего, рано умершего сына – была, говорили, построена на развалинах дворца, где Петр Первый, знавший толк в отвратительном тиранстве, заточил Алексея».
Если культурный уровень Ивана Рукавишникова и может вызывать некоторые сомнения, то жену он себе нарочито выбрал из семьи, отличавшейся самыми передовыми воззрениями и хорошо известной в научном мире. Его жена Ольга, в девичестве Козлова (1845—1901), была дочерью первого президента Российской императорской академии медицины. Писатель Набоков не раз задумывался, что такие работы его прадеда по материнской линии, как «О развитии идеи болезни» или «Сужение яремной дыры у людей умопомешанных и самоубийц», служили «забавным прототипом» как его лепидоптерологических работ, так и целой галереи патологических типов в литературных произведенияях. Сама Ольга Николаевна Козлова серьезно интересовалась естествознанием и, уже став женой Ивана Рукавишникова, отвела одну из комнат их вырского дома под химическую лабораторию. Позднее она пригласит знаменитого университетского профессора зоологии Шимкевича давать уроки дочери Елене.
Из восьми детей Рукавишниковых шестеро умерли молодыми; в живых остались только Василий и Елена, самая младшая. Это была нежная, робкая, умная женщина; нервная и чувствительная, она казалась будущему писателю более сложной натурой, чем его всегда невозмутимый отец. Они впервые встретились на рыбалке: он – крупный, удивительно статный, твердый взгляд, усы, и она – тонкая талия, «высокий зачес пепельных волос», красивое лицо, которое казалось мечтательным, почти печальным из-за опущенных уголков рта и слегка удлиненной, подвижной верхней губы. Владимир Дмитриевич сделал предложение Елене Рукавишниковой во время велосипедной прогулки по дороге, круто поднимавшейся из Выры в деревню Грязно. На память об этом событии они позднее посадили на этом месте липу. 14 ноября 1897 года они обвенчались и поехали в свадебное путешествие во Флоренцию.
И мне приятно сообщить, что первый общественный показ фильма «Ключи Набокова», о котором я рассказывал ранее, произошел ровно через сто лет после этого венчания, в ноябре 1997 года в петербургском Доме Журналиста.
А вот что сказано о матери Набокова в «Других берегах»:
«Любить всей душой, а в остальном доверяться судьбе – таково было ее простое правило. „Вот запомни“, – говорила она с таинственным видом, предлагая моему вниманию заветную подробность: жаворонка, поднимающегося в мутно-перламутровое небо бессолнечного весеннего дня, вспышки ночных зарниц, снимающих в разных положеньях далекую рощу, краски кленовых листьев на палитре мокрой террасы, клинопись птичьей прогулки на свежем снегу. Как будто предчувствуя, что вещественная часть ее мира должна скоро погибнуть, она необыкновенно бережно относилась ко всем вешкам прошлого, рассыпанным и по ее родовому имению, и по соседнему поместью свекрови, и по земле брата за рекой. Ее родители оба скончались от рака, вскоре после ее свадьбы, а до этого умерло молодыми семеро из девяти детей, и память обо всей этой обильной далекой жизни, мешаясь с веселыми велосипедами и крокетными дужками ее девичества, украшало мифологическими виньетками Выру, Батово и Рождествено на детальной, но несколько несбыточной карте. Таким образом я унаследовал восхитительную фатаморгану, все красоты неотторжимых богатств, призрачное имущество – и это оказалось прекрасным закалом от предназначенных потерь. Материнские отметины и зарубки были мне столь же дороги, как и ей, так что теперь в моей памяти представлена и комната, которая в прошлом отведена была ее матери под химическую лабораторию, и отмеченный – тогда молодой, теперь почти шестидесятилетней – липою подъем в деревню Грязно, перед поворотом на Даймищенский большак, – подъем столь крутой, что приходилось велосипедистам спешиваться, – где, поднимаясь рядом с ней, сделал ей предложение мой отец…»
«О, еще бы, – говаривала мать, когда, бывало, я делился с нею тем или другим необычайным чувством или наблюдением – еще бы, это я хорошо знаю…» И с жутковатой простотой она обсуждала телепатию, и сны, и потрескивающие столики, и странные ощущения «уже раз виденного». Среди отдаленных ее предков, сибирских Рукавишниковых были староверы, и звучало что-то твердо-сектантское в ее отталкивании от обрядов православной церкви. Евангелие она любила какой-то вдохновенной любовью, но в опоре догмы никак не нуждалась; страшная беззащитность души в вечности и отсутствие там своего угла просто не интересовали ее. Ее проникновенная и невинная вера одинаково принимала и существование вечного, и невозможность осмыслить его в условиях временного. Она верила, что единственно доступное земной душе – это ловить далеко впереди, сквозь туман и грезу жизни, проблеск чего-то настоящего».
И сейчас уместно привести классический пример из набоковских узоров. Он вспоминает в «Других берегах», что в начале 1904 года «в нашем петербургском особняке меня повели из детской вниз, в отцовский кабинет, показаться генералу Куропаткину, с которым отец был в коротких отношениях. Желая позабавить меня, коренастый гость высыпал рядом с собой на оттоманку десяток спичек и сложил их в горизонтальную черту, приговаривая: «Вот это – море в тихую – погоду». Затем он быстро сдвинул углом каждую чету спичек, так, чтобы горизонт превратился в ломаную линию, и сказал: «А вот это – море в бурю». Тут он смешал спички и собрался было показать другой – может быть, лучший – фокус, но нам помешали. Слуга ввел его адъютанта, который что-то ему доложил. Суетливо крякнув, Куропаткин, в полтора, как говорится, приема, встал с оттоманки, причем разбросанные на ней спички подскочили ему вслед. В этот день он был назначен Верховным Главнокомандующим Дальневосточной Армии.
Через пятнадцать лет маленький магический случай со спичками имел свой особый эпилог. Во время бегства отца из захваченного большевиками Петербурга на юг, где-то, снежной ночью, при переходе какого-то моста, его остановил седобородый мужик в овчинном тулупе. Старик попросил огонька, которого у отца не оказалось. Вдруг они узнали друг друга. Дело не в том, удалось ли или нет опростившемуся Куропаткину избежать советского конца (энциклопедия молчит, будто набрав крови в рот). Что любопытно тут для меня, это логическое развитие темы спичек. Те давнишние, волшебные, которые он мне показывал, давно затерялись; пропала и его армия; провалилось всё; провалилось, как проваливались сквозь слюду ледка мои заводные паровозы, когда, помнится, я пробовал пускать их через замерзшие лужи в саду висбаденского отеля, зимой 1904—1905 года. Обнаружить и проследить на протяжении своей жизни развитие таких тематических узоров и есть, думается мне, главная задача мемуариста».
И в заключение я прочту стихотворение Набокова, написанное в 1930 году, посвященное непосредственно нам. Оно называется: «Будущему читателю».
Ты, светлый житель будущих веков,
ты, старины любитель, в день урочный
откроешь антологию стихов,
забытых незаслуженно, но прочно.
И будешь ты, как шут, одет во вкус
моей эпохи фрачной и сюртучной.
Облокотись. Прислушайся. Как звучно
былое время – раковина муз.
Шестнадцать строк, увенчанных овалом
с неясной фотографией… Посмей
побрезговать их слогом обветшалым,
опрятностью и бедностью моей.
Я здесь с тобой. Укрыться ты не волен.
К тебе на грудь я прянул через мрак.
Вот холодок ты чувствуешь: сквозняк
из прошлого… Прощай же. Я доволен.
Лекция 2. Годы детства в России – 1903—1910
Когда мы говорим о писателе, возникает естественный вопрос: в каком возрасте он начал писать? Сам Набоков заметил как-то, что он стал писателем, когда ему было три года. А в возрасте 64 лет, в интервью французской радиостанции, он сказал так: «Я начал сочинять еще совсем ребенком: хорошо помню, что в пять лет в Петербурге… я обычно рассказывал себе, лежа в постели или во время игры, самые разные истории – чаще всего героические приключения. Вокруг меня и сквозь меня проходила череда образов». Сказались, безусловно, и литературные гены родителей, и самые ранние детские, незабываемые впечатления. Вот что пишет по этому поводу Брайан Бойд: «Его мать зачитывалась поэзией, с удовольствием декламировала и переписывала своим угловатым почерком понравившиеся ей стихи новых поэтов – так же как много лет спустя она станет снова и снова переписывать стихотворения и пьесы сына. Культурный кругозор его отца выделял его среди других членов либеральной оппозиции, которая сама по себе стояла на необычайно высоком по сравнению с западноевропейскими политиками культурном уровне; еще молодым человеком Владимир Дмитриевич вступил в Литературный фонд, а позднее стал его председателем, его библиотека, которая постоянно пополнялась последними новинками, насчитывала 10000 томов, так что его сыну было где всласть порыться в книгах; он печатал статьи о Диккенсе, Флобере, Толстом, о своих любимых русских поэтах».
А вот что можно прочесть в набоковских «Других берегах»: «Как-то раз, во время заграничной поездки, посреди отвлеченной ночи, я стоял на подушке у окна спального отделения: это было, должно быть, в 1903 году, между прежним Парижем и прежней Ривьерой, в давно не существующем тяжелозвонном экспрессе, вагоны которого были окрашены понизу в кофейный цвет, а поверху – в сливочный. Должно быть, мне удалось отстегнуть и подтолкнуть вверх тугую тисненую шторку в головах моей койки. С неизъяснимым замираньем я смотрю сквозь стекло на горсть далеких алмазных огней, которые переливались в черной мгле отдаленных холмов, а затем как бы соскользнули в бархатный карман. Впоследствии я раздавал такие драгоценности героям моих книг, чтобы как-нибудь отделаться от бремени этого богатства. Загадочно-болезненное блаженство не изошло за полвека, если и ныне возвращаюсь к этим первичным чувствам. Они принадлежат гармонии моего совершеннейшего, счастливейшего детства, – и в силу этой гармонии они с волшебной легкостью, сами по себе, без поэтического участия, откладываются в памяти сразу перебеленными черновиками. Привередничать и корячиться Мнемозина начинает только тогда, когда доходишь до глав юности. И вот еще соображение: сдается мне, что в смысле этого раннего набирания мира русские дети моего поколения и круга одарены были восприимчивостью поистине гениальной, точно судьба в предвидении катастрофы, которой предстояло убрать сразу и навсегда прелестную декорацию, честно пыталась возместить будущую потерю, наделяя их души и тем, что по годам им еще не причиталось. Когда же все запасы и заготовки были сделаны, гениальность исчезла, как бывает оно с вундеркиндами в узком значении слова…»
Почти сверхъестественная способность Набокова оживлять в памяти картины прошлого – это черта, которую он унаследовал и по материнской, и по отцовской линии, развивая ее в себе «еще тогда, когда, в сущности, никакого былого и не было». Помимо всего прочего он обладал еще цветным слухом. Вот что об этом говорится в «Других берегах»: «цветное ощущение создается, по-моему, осязательным, губным, чуть ли не вкусовым путем. Чтобы основательно определить окраску буквы, я должен букву просмаковать, дать ей набухнуть или излучиться во рту, пока воображаю ее зрительный узор. Чрезвычайно сложный вопрос, как и почему малейшее несовпадение между разноязычными начертаниями единозвучной буквы меняет и цветовое впечатление от нее (или, иначе говоря, каким именно образом сливаются в восприятии буквы ее звук, окраска и форма). Любопытно, что большей частью русская, инакописная, но идентичная по звуку, буква отличается тускловатым тоном по сравнению с латинской».
(Дамы и господа, у кого-нибудь из присутствующих есть цветной слух? Если есть, тогда попытаемся на буквах рассмотреть это довольно редкое явление.)
«Моей матери все это показалось вполне естественным, когда мое свойство обнаружилось впервые: мне шел шестой или седьмой год, я строил замок из разноцветных азбучных кубиков – и вскользь заметил ей, что покрашены они неправильно. Мы тут же выяснили, что мои буквы не всегда того же цвета, что ее; согласные она видела довольно неясно, но зато музыкальные ноты были для нее как желтые, красные, лиловые стеклышки, между тем как во мне они не возбуждали никаких хроматизмов. Надобно сказать, что у обоих моих родителей был абсолютный слух: но увы, для меня музыка всегда была и будет лишь произвольным нагромождением варварских звучаний.
Моя нежная и веселая мать во всем потакала моему ненасытному зрению. Сколько ярких акварелей она писала при мне, для меня! Какое это было откровение, когда из легкой смеси красного и синего вырастал куст персидской сирени в райском цвету! Какую муку и горе я испытывал, когда мои опыты, мои мокрые, мрачно-фиолетово-зеленые картины, ужасно коробились или свертывались, точно скрываясь от меня в другое, дурное измерение! Как я любил кольца на материнской руке, ее браслеты! Бывало, в петербургском доме, в отдаленнейшей из ее комнат, она вынимала из тайника в стене целую груду драгоценностей, чтобы позанять меня перед сном. Я был тогда очень мал, и эти струящиеся диадемы и ожерелья не уступали для меня в загадочном очаровании табельным иллюминациям, когда в ватной тишине зимней ночи гигантские монограммы и венцы, составленные из цветных электрических лампочек – сапфирных, изумрудных, рубиновых, – глухо горели над отороченными снегом карнизами домов».
Как и его мать, Набоков довольно часто болел в детстве. Вот как он описывает в «Других берегах» случай из детских лет, произошедший с ним, так же, как и с литературным героем из его романа «Дар»: «После долгой болезни я лежал в постели, размаянный, слабый, как вдруг нашло на меня блаженное чувство легкости и покоя. Мать, я знал, поехала купить мне очередной подарок: планомерная ежедневность приношений придавала медленным выздоравливаниям и прелесть и смысл. Что предстояло мне получить на этот раз, я не мог угадать, но сквозь магический кристалл моего настроения я со сверхчувственной ясностью видел ее санки, удалявшиеся по Большой Морской по направлению к Невскому (ныне Проспекту какого-то Октября, куда вливается удивленный Герцен). Я различал все: гнедого рысака, его храп, ритмический шелк его мошны и твердый стук комьев мерзлой земли и снега об передок. Перед моими глазами, как и перед материнскими, ширился огромный, в синем сборчатом ватнике, кучерский зад, с путевыми часами в кожаной оправе на кушаке; они показывали двадцать минут третьего. Мать в вуали, в котиковой шубе, поднимала муфту к лицу грациозно-гравюрным движением нарядной петербургской дамы, летящей в открытых санях; петли медвежьей полости были сзади прикреплены к обоим углам низкой спинки, за которую держался, стоя на запятках, выездной с кокардой.
Не выпуская санок из фокуса ясновидения, я остановился вместе с ними перед магазином Треймана на Невском, где продавались письменные принадлежности, аппетитные игральные карты и безвкусные безделушки из металла и камня. Через несколько минут мать вышла оттуда в сопровождении слуги: он нес за ней покупку, которая показалась мне обыкновенным фаберовским карандашом, так что я даже удивился и ничтожности подарка, и тому, что она не может нести сама такую мелочь. Пока выездной запахивал опять полость, я смотрел на пар, выдыхаемый всеми, включая коня. Видел и знакомую ужимку матери: у нее была привычка вдруг надуть губы, чтобы отлепилась слишком тесная вуалетка, и вот сейчас, написав это, нежное сетчатое ощущение ее холодной щеки под моими губами возвращается ко мне, летит, ликуя, стремглав из снежно-синего, синеоконного (еще не спустили штор) прошлого.
Вот она вошла ко мне в спальню и остановилась с хитрой полуулыбкой. В объятиях у нее большой удлиненный пакет. Его размер был так сильно сокращен в моем видении оттого, может быть, что я делал подсознательную поправку на отвратительную возможность, что от недавнего бреда могла остаться у вещей некоторая склонность к гигантизму. Но нет: карандаш действительно оказался желто-деревянным гигантом, около двух аршин в длину и соответственно толстый. Это рекламное чудовище висело в окне у Треймана как дирижабль, и мать знала, что я давно мечтаю о нем, как мечтал обо всем, что нельзя было, или не совсем можно было, за деньги купить. Помню секунду ужасного сомнения: из графита ли острие, или это подделка? Нет, настоящий графит. Мало того, когда несколько лет спустя я просверлил в боку гиганта дырку, то с радостью убедился, что становой графит идет через всю длину…»
Как вы уже понимаете, мы подходим во времени к 1-й русской революции и сейчас необходимо рассказать об отце Набокова, Владимире Дмитриевиче, который проявил себя незаурядным политическим деятелем. Еще когда был еврейский погром в Кишиневе в апреле 1903 года, в результате которого было убито 45 человек, сотни человек ранено, разрушено более тысячи домов и лавок, он откликнулся на это событие в газете «Право» статьей «Кишиневская кровавая баня». Сама газета «Право» была леволиберальной и один из ее основателей, Иосиф Гессен вспоминает, как вошел в редколлегию еще в 1898 году, до рождения своего первенца, отец Набокова. Долго не могли найти специалиста по уголовному праву. После того как две кандидатуры пришлось отклонить, решено было обратиться к В.Д.Набокову, которого в редакции «опасались как элемента чужеродного». Вот как он это описывает: «Мы все в общем были люди одного круга, одной социальной ступени. Набоков же, сын министра, камер-юнкер, женатый на миллионерше Е.И.Рукавишниковой, живший в барском особняке на Морской… рисовался нам человеком с другой планеты.» Вот этот элегантный, светски-надменный с виду человек и удивил весь редакционный комитет газеты, выразив «радушную готовность войти в состав редакции». Однако он не только не принес с собой «холодок великосветских условностей» – как того опасались сотрудники, между которыми уже успели сложиться простые, дружеские отношения – но и еще «теснее спаял их кружок», «открылся прекрасным товарищем… и необычайно добросовестным работником», готовым брать на себя самые ответственные статьи.
Именно такой статьей и была вышеуказанная «Кишиневская кровавая баня», Эта сдержанная по тону, статья взбудоражила всю столицу. В ней В. Д. Набоков не только возложил на полицию ответственность за то, что она не препятствовала погромам, дожидаясь, пока они утихнут сами собой, но также вынес обвинительный приговор интеллектуальному убожеству антисемитизма, поощряемого режимом, при котором с евреями обращались как с париями, а погромщики чувствовали себя безнаказанно. На единомышленников отца Набокова – а они ставили на карту гораздо меньше, чем он, – произвело особенно сильное впечатление то, что он, зная о последствиях публикации для его карьеры и положения в обществе, сделал этот шаг без малейших колебаний.
Необходимо сказать, что сам набоковский дом на Большой Морской стал заключительным местом проведения первого Всероссийского земского съезда в ноябре 1904 года. Дело в том, что власти разрешили проведение этого съезда в столице только в частных домах. Надежды на этот съезд – «самое важное собрание общественности за все годы существования Российской Империи» вызвали небывалый подъём революционного движения в стране. Интересная деталь: когда делегаты со всей России приезжали в Петербург на съезд, они не знали даже, в каком частном доме он будет происходить, поскольку ни объявлений, ни оповещения в печати по распоряжению властей не было. Зато извозчики и полицейские всегда с готовностью указывали им адрес проведения съезда. Точно также как почтовые работники без промедлений знали, куда отправлять корреспонденцию, предназначенную Всероссийскому земскому съезду. Решения съезда, открыто призвавшего к принятию конституции, созыву законодательного собрания и предоставлению гражданских прав, были, по существу, революционными и «в действительности послужили началом революции 1905 года». По приглашению отца Набокова заключительные заседания съезда состоялись в его доме на Большой Морской и именно здесь были подписаны резолюции съезда. После подписания один из делегатов «воскликнул, что будущие поколения увековечат это событие мраморной мемориальной доской».
К сожалению, мы знаем, что дальше произошло – что про этот съезд благополучно забыли, что наша многострадальная история, на смех иностранцам и в угоду власть предержащим, переписывалась, переписывается и будет переписываться. В связи с этим приведу своё короткое стихотворение на эту тему:
Согласование времён:
Когда и где? как обусловлен?
Фальсификацией сражен
И ею же был восстановлен.
Что вы хотите, если миф
История всегда… и кроме,
Себя отчасти осветив,
Она отсутствует … —
в истоме
Пожарищ, войн, благих идей,
Предначертаний, вех, проектов…
Там царствует сам Берендей,
«…Там чудеса…» – программный вектор!
Деятельность В. Д. Набокова не осталась, конечно, незамеченной. Реакция не заставили себя ждать. Буквально, после этого события в течение недели он лишился места в Училище правоведения и титула придворного камергера. Отец Набокова однако не жалел, что его отлучили от такого двора и «преспокойно поместил в газетах объявление о продаже придворного мундира»,
И тут надо привести отрывок из «Других берегов», чтобы стало понятно, как сам писатель относился к потере в жизни материальных благ:
«В сем месте американской и великобританской версий книги, в назидание беспечному иностранцу получившему в свое время через умных пропагандистов и дураков-попутчиков чисто советское представление о нашем русском прошлом (или просто потерявшему деньги в каком-нибудь местном банковском крахе и потому полагающему, что «понимает» меня), я позволил себе небольшое отступление, которое привожу здесь только для полноты; суть его покажется слишком очевидной русскому читателю моего поколения:
«Мое давнишнее расхождение с советской диктатурой никак не связано с имущественными вопросами. Презираю россиянина-зубра, ненавидящего коммунистов потому, что они, мол, украли у него деньжата и десятины. Моя тоска по родине лишь своеобразная гипертрофия тоски по утраченному детству».
И еще:
Выговариваю себе право тосковать по экологической нише – в горах Америки моей вздыхать по северной России».
Но вернемся к отцу Набокова в годы первой русской революции. В октябре 1905 года в Москве состоялся учредительный съезд Партии конституционной демократов (КД) или – согласно официальному названию – Партии Народной Свободы. Свою основную задачу кадеты видели в предоставлении свобод личности и создании такого законодательного органа, в котором могли бы проходить дебаты меду представителями самых разных сословий. Кадеты были не буржуазной партией, но «партией профессоров» и всегда подчеркивали внеклассовую природу своей партии. Когда съезд уже закрывался, Николай II обнародовал свой манифест от 17 октября. В газете «Право» В. Д. Набоков назвал условия Манифеста неудовлетворительными и «утверждал, что коренными элементами этой реформы должны быть всеобщее избирательное право, свобода и конституция, выработанная учредительным собранием».
В марте 1906 года, когда Володе было 7 лет, в семье произошли 2 события: 18 (31) марта родилась Елена, четвертый ребенок в семье (кстати, она стала долгожительницей среди братьев и сестер, прожила 94 года) и самого отца Набокова избрали в первую Думу от партии кадетов. Лучшие дни В.Д.Набокова, как политика, были связаны с Первой Думой. Его ярко индивидуальный, выразительный русский язык, его легкая ирония в безукоризненной джентльменской оправе, его мастерство кристально ясной формулировки идей – все это сделало В.Д.Набокова одним из лучших ораторов Думы. Его сюртуки были безукоризненны, а его изысканные галстуки, которые он менял каждый день, считались одной из думских достопримечательностей.
Отец Набокова был избран докладчиком комиссии по составлению проекта ответного адреса на тронную речь Его Величества. Несмотря на широту и смелость ответного адреса на тронную речь, документ был принят Думой единогласно, чему в немалой степени способствовали такт и энергия В.Д.Набокова, когда он с трибуны парламента примирял партии, расколотые существенными разногласиями. Через некоторое время председатель Совета Министров Иван Горемыкин раздраженно объявил Думе, что правительство не принимает программы, изложенной в ответном адресе на тронную речь. Когда Горемыкин закончил свое выступление, отец Набокова сорвался с места и «с гордо поднятой головой и благородной осанкой, в изящном светло-сером сюртуке, он ровным убедительным голосом чеканил обвинительный акт против правительства. Вот фрагмент из речи, которую он произнес: «Мы не имеем и зачатков конституционного министерства, мы имеем все те же бюрократические лозунги… Господин председатель Совета министров приглашает Думу к созидательной работе, но вместе с тем… категорически отказывает в поддержке наиболее законным требованиям народа». И закончил словами, которые еще долго будут звучать в российской политике: «Исполнительная власть да покорится власти законодательной!»
Речь В. Д. Набокова была встречена громом аплодисментов. Его пример воодушевил депутатов, один оратор за другим осуждал правительство все более резко. В итоге Дума вынесла вотум недоверия Совету министров. Известный русский юрист заметил даже, что задав тон всему заседанию, В.Д.Набоков «был косвенным виновником роспуска Думы» почти два месяца спустя. Елена Ивановна, следившая за заседанием, с галереи для публики, «всегда с гордостью вспоминала эту речь».
Отдавая себе отчет в том, что Дума не отступит от своих требований, т.е. от требования создать министерство, подотчетное Думе и от требования насильственного отчуждения земель (на этом настаивал Герценштейн, выступавший по аграрному вопросу от кадетской партии), правительство в июле 1906 года ее просто распустило. На следующий день делегаты кадетской партии собрались в Выборге (тогда он относился к Финляндии, а там были более либеральные порядки, нежели в столице империи) и, чувствуя острую потребность предпринять ответные шаги, составили документ под названием «Выборгское воззвание». В нем они призывали население страны оказывать сопротивление правительству, не давая «ни копейки денег в царскую казну, ни одного солдата в армию». Это был самый революционный жест кадетов за всю историю существования их партии. Как и многие другие, Владимир Дмитриевич не одобрял текста воззвания, но когда стало известно, что полиция готова помешать их встрече, все собравшиеся подписали документ, подтвердив тем самым верность партии, – ибо нужно было обнародовать хоть какой-то отклик кадетов на роспуск Первой Думы. За это решение В.Д.Набоков и все другие кадетские депутаты Первой Думы были лишены политических прав. Вплоть до Февральской революции 1917 года отец Набокова не сможет больше активно участвовать в политической жизни страны.
После роспуска Думы, буквально через несколько недель, в конце июля 1906 года был убит теоретик кадетской партии по аграрному вопросу М.И.Герценштейн. Очень хорошо, что Набоков вместе с женой в августе того же года выехали из России в Голландию, – реакционерами-черносотенцами был разработан план ликвидации самых влиятельных лидеров левых сил и Набоков в этом плане стоял вторым в ожидании физического уничтожения.
А в том же году, когда Володе было 7 лет, он открыл для себя бабочек. В «Других берегах» писатель вспоминает, что это увлечение в некотором роде дань семейной традиции: «Было одно место в лесу на одной из старых троп в Батово, и был там мосток через ручей, и было подгнившее бревно с края, и была точка на этом бревне, где пятого по старому календарю августа 1883 года вдруг села, раскрыла шелковисто-багряные с павлиньими глазками крылья и была поймана ловким немцем-гувернером этих предыдущих набоковских мальчиков исключительно редко попадавшаяся в наших краях ванесса. Отец мой, как-то даже горячился, когда мы с ним задерживались на этом мостике и он перебирал и разыгрывал всю сцену сначала, как бабочка сидела, дыша, как ни он, ни братья не решались ударить рампеткой и как в напряженной тишине немец ощупью выбирал у него из рук сачок, не сводя глаз с благородного насекомого».
А вот как Набоков описывает свою первую встречу с бабочкой: «Началось все это, когда мне шел седьмой год, и началось с довольно банального случая. На персидской сирени у веранды флигеля я увидел первого своего махаона – до сих пор аоническое обаяние этих голых гласных наполняет меня каким-то восторженным гулом. Великолепное бледно-желтое животное в черных и синих ступенчатых пятнах, с попугаячьим глазком над каждой из парных черно-палевых шпор, свешивалось с наклоненной малиново-лиловой грозди и, упиваясь ею, все время судорожно хлопало своими громадными крыльями. Я стонал от желанья. Один из слуг – тот самый Устин, который был швейцаром у нас в Петербурге, но почему-то оказался тем летом в Выре, – ловко поймал бабочку в форменную фуражку, и эта фуражка с добычей была заперта в платяной шкаф, где пленнице полагалось за ночь умереть от нафталина; но когда на другое утро Mademoiselle отперла шкаф, чтобы взять что-то, бабочка, с мощным шорохом вылетела ей в лицо, затем устремилась к растворенному окну, и вот, ныряя и рея, уже стала превращаться в золотую точку…».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?