Текст книги "Медные пятаки правды"
Автор книги: Евгений Мосягин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Рисовать я учился у художников Крамского и Чистякова.
– Так бы и сказал! Они что, в оккупации с тобой были?
– Вроде того, товарищ майор.
– Ладно! – махнул рукой Шипулин. – Приступай к работе. Простыни для портретов возьмешь на складе. Там дано указание. К Октябрьским праздникам надо все сделать.
– Если не будут гонять на разные работы, сделаю. Может не все, но большую часть сделаю.
Таким образом, я на недолгое время обеспечил себе некоторую служебную самостоятельность.
Работа над портретами маршалов была кропотливой и долгой. Как и в 45-м году, трудней всего мне дались портреты маршалов Конева и Толбухина. Лица у них круглые, ни усов, ни бороды, ни прически. К празднику Октябрьской революции я успел нарисовать только семь портретов. Оставалось три: портреты маршалов Малиновского, Мерецкова и Толбухина. Портрет Василевского из ленинской комнаты не удалось использовать, так как он не подходил по размерам. Пришлось маршала рисовать еще раз. Портретная галерея смотрелась очень внушительно и впечатляюще. Полностью закончена она была за две недели до Нового года.
Окончание службы
Наступил 1950 год. Для меня седьмой год моей службы в армии.
В начале года вышел Указ правительства о демобилизации солдат и сержантов 1926 года рождения. Значит, для меня наступил последний год службы, но сердце мое не дрогнуло от этой долгожданной новости и душа не возрадовалась. Наступила усталость и отупение овладело сознанием. Стало страшно от абсолютного бесправия и безнадежности. Власть показала, что она управляет жизнью человека самым бесчеловечным образом: семь лет службы без объяснений, без предварительного объявления срока службы правительство считает нормальным явлением, в то время как такое отношение к человеку возможно только в феодальных государственных формациях.
Дед мой по семейным преданиям отслужил двадцать пять лет «николаевской» службы, что, в общем-то, маловероятно. Но, видимо, очень долго служил в армии дед, если в семье сложилось представление о его очень долгой службе. Однако мой дед тянул солдатскую лямку при царском режиме в закрепощенной стране, а вот его внуку досталась тоже долгая солдатчина, но уже в самом свободном в мире государстве.
Если говорить точно, то седьмой год моей службы пошел с 4 марта. 9-го мая исполнилось пять лет со дня Победы. Я думал о том, что хорошо бы освободиться до начала учебного года. Хорошо бы, да только хорошей стороной жизнь для меня давно не поворачивалась. Так что надеяться было не на что.
По заданию замполита я обновлял оформление фасада штабного барака. Рисовал незамысловатые панно на темы газетных передовиц: мир во все мире, великие стройки коммунизма, построение светлого будущего и что-то еще в этом же роде. Когда прибивали к стене панно о мире и демократии, повредили изображение кремлевской башни в нижней части планшета. Я сходил в клуб за краской и кистью и подправил поврежденное место. Закончив работу и собираясь уходить, я увидел, как мимо штаба проходил дежурный по части капитан Мешков. С банкой краски, кистью и тряпкой в руках я отошел от стены барака, чтобы посмотреть на результат своей работы.
– Почему не приветствуете старшего по званию, товарищ старший сержант? – поравнявшись со мной, строго спросил капитан.
– Товарищ капитан, да я же вас уже третий раз вижу, пока здесь работаю, – попытался я оправдаться.
– Не имеет значения! Вы обязаны приветствовать офицера. Или вас не касаются уставные требования? – капитан не принял во внимание мои слова.
Мешков был человеком высокого роста и хотя не сутулился, но постоянно держался с некоторым наклоном туловища вперед. Лицо у него было вытянутое и прыщеватое, а толстые губы казались постоянно сырыми. Я понял, что искать разумного выхода из затруднительного положения мне не следует, решил ждать, что будет и молча смотрел на капитана.
– Как дежурный по части за нарушение дисциплины объявляю вам наряд вне очереди.
– Слушаюсь, товарищ капитан, наряд вне очереди, – по-уставному ответил я и подумал, что наконец-то сподобился на седьмом году службы получить первый наряд вне очереди – Разрешите идти, товарищ капитан?
– Не разрешаю! Наряд отработаете прямо сейчас. Стойте здесь, я вам напарника приведу такого же, как и вы, разгильдяя.
Капитан пошел вдоль штабного барака в ту сторону, где размещалась санчасть. Вернулся он тотчас же, а за ним следом двигался с ведром в руке другой разгильдяй, которым оказался старшина Колька Поворочаев, санитар из санчасти.
– Приказываю вам вымыть полы в штабе! – излишне громко распорядился капитан Мешков.
Я с удивлением уставился в лицо капитана и первое, что я намеревался сделать, это отказаться от выполнения такого идиотского приказа. Но прежде чем так поступить, я посмотрел на Колю, тихого, доброго старшину Колю Поворочаева, контуженного в мае 45-го года в бою за Берлин в районе Гросс-клиники. Коля смотрел на меня так, словно говорил, давай отработаем, нам же будет лучше.
– Не слышу ответа! – с прежним голосовым нажимом потребовал капитан, глядя на меня.
– Слушаюсь, товарищ капитан, вымыть полы в штабе! – гаркнул я и выпятил вперед грудь. – Только разрешите мне одному сделать это. Помощник мне не нужен.
– Не рассуждать! Приступайте к выполнению!
И вот два старослужащих солдата, фронтовики Великой Отечественной войны, два младших командира, старшина и старший сержант драили деревянный пол в штабном бараке. Я сочувствовал старшине. После контузии у него не поднималось верхнее веко на левом глазу. В госпитале его не комиссовали, признали годным к нестроевой службе и сказали, что с глазом все постепенно пройдет, но вот уже пять лет миновало с того времени, а веко на глазу Николая так и не подымается. Глаз видит, но он закрыт от света.
Когда вымыли пол, я сказал своему товарищу:
– О выполнении наряда, Коля, докладывай ты. А то ведь придерется, почему докладывает не старший по званию. Пойдем вместе, а доложишь ты.
Так удостоился старший сержант Мосягин получить и отработать свой первый и пока единственный внеочередной наряд. «Все правильно, – подумал я, – нельзя же, в самом деле, столько служить и ни одного наряда не схлопотать». Спасибо бдительному товарищу капитану Мешкову.
Войдя в клуб, я остановился в проходе. С левой стороны на меня строго смотрели великие полководцы Отечественной войны, маршалы Советского Союза: Рокоссовский, Жуков, Василевский, Мерецков, Конев, Буденный, Ворошилов, Толбухин, Малиновский Говоров. В неосвещенной глубине сцены виднелся портрет Генералиссимуса. Генералиссимус на меня не смотрел, так как он был нарисован «в три четверти» и его взгляд был устремлен влево в сторону книжного шкафа. Маршалы на своих портретах все были изображены в анфас и поэтому их зоркие очи были обращены на меня. Я принял стойку «смирно», поднес руку к головному убору и сказал, обращаясь к портретам: «Виноват, исправлюсь!».
«Роняет лес багряный свой убор…» Пожелтел и почти весь облетел Лефортовский парк, только тополя стояли еще зелеными. На Немецком кладбище роняли последние листья старые клены. Старинные памятники в бесконечной печали и пронзительной грусти ожидали очередную зиму. На высоком постаменте крылатый ангел, посвященный памяти народных артистов братьев Адельгейм, в вечной задумчивости смотрел в какую-то, только одному ему известную даль.
В день Царскосельского лицея 19 октября я отпросился у парторга съездить в город. Я поехал на Тверской бульвар к памятнику Пушкину. Хотел посидеть на скамье, помолчать, подумать, но мимо постоянно проходили офицеры, приходилось приветствовать. Я постоял в стороне, честь все равно приходилось отдавать, но хоть вскакивать со скамьи не надо было. А ведь офицеры бывают разные: одно дело такие, как подполковник Гарай, капитан Тарасов или лейтенант Ситников и многие другие мужчины в золотых погонах, но совершенно иное дело такие товарищи, как майор Шипулин, подполковник Нетчик или полковник Харкин, или такие капитаны, как Филутин и Мешков…
Вечером после ужина, когда в клубе, как правило, никого уже не бывает и дело идет к отбою, я достал из книжного шкафа толстую книгу с оторванной обложкой. Это были «Сочинения. А. С. Пушкина» 1928 года издания. Книгу эту вместе с другими потрепанными книжками, кто-то из коммунальных соседей Вали выложил на окошко лестничной клетки между этажами. Сочинения Пушкина я унес с собой и с того времени постоянно читал ее. Я хорошо знал Пушкина, но мне доставляло удовольствие читать и то, что мне было известно, и то, что я как бы заново открывал для себя в бесконечности пушкинской поэзии и прозы. Книга была очень удобной для чтения. На больших страницах простой, немного шершавой бумаги и стихи, и проза были напечатаны в два столбца и в этом было что-то привлекательное, как будто нечто старинное и доброе, не совсем еще утраченное исходило от этой книги.
Лежа на своей койке в казарме, я подумал о том, какие странные, все-таки, совпадения случаются в жизни? В 1817-м году Пушкин окончил учебу в лицее, в 1837-м году погиб на дуэли 37-и лет отроду, – всюду семерки. И, засыпая, подумал еще, что и у меня в биографии теперь будет семерка – число лет моей службы в армии.
В субботний вечер в клубе шло кино. Киномеханик долго возился с аппаратурой, что-то у него не ладилось, и фильм начался значительно позже, чем следовало. Картина была скучная, что-то вроде «Кавалера золотой звезды», и я отправился спать, предварительно договорившись со старшиной роты об уборке в клубе после кино. Ключи от клуба у старшины имелись. Все могло бы так и получиться, но на ту беду в клуб заявился комбат полковник Харкин. Кино закончилось уже после полуночи. Солдаты отправились по казармам, а подполковник потребовал представить ему старшего сержанта Мосягина с тем, чтобы снять с него стружку за то, что он оставил клуб без присмотра и не занимается в нем уборкой. Старшина, видимо, побоялся доложить комбату о моей просьбе, а может комбат не стал его слушать. Посыльный разбудил меня и передал приказ. Харкина. Я посмотрел на часы, был первый час ночи, и сказал:
– Передай полковнику, что нет никакой необходимости делать уборку в клубе ночью и что это можно будет сделать утром после подъема.
Я знал, на что я нарывается, но что-то во мне выпрямилось и я подумал: «Будь, что будет». И заснул.
За полчаса до подъема я пошел в клуб и сам навел в нем порядок. Крайнее окно зрительного зала выходило в тупик между круглой башней и стенами здания, где сама по себе обосновалась мусорная свалка. В это окно, стоя на подоконнике, я выбросил мусор и вдруг увидел полковника Харкина. Мы встретились взглядами. Харкин отвернулся и понес дальше по двору свой очень выдающийся и очень круглый живот в расстегнутой шинели. Целый день я ждал расправы, но ни в этот день ни в последующие дни ничего не произошло. Если бы это касалось кого другого, а не полковника Харкина, то можно было бы подумать, что «инцидент исчерпан». Но не такой он человек товарищ командир стройбата, чтобы упустить возможность отыграться на нижнем чине за проявленное нижним чином отсутствие чинопочитания.
Так точно оно и вышло!
Недели через две меня вызвали к начальнику штаба батальона подполковнику Милашкину. Результатом этого вызова явилась «Записка об арестовании сержантского и рядового состав», которую красивым писарским почерком собственной рукой заполнил сам начальник штаба. Писарю не доверил. В «Записке» было сказано: старший сержант Мосягин Евгений Потапович арестован командиром батальона за невыполнение приказа в срок. Срок ареста трое суток простым арестом.
– «Записку» для исполнения предъявите дежурному по части, – приказал начальник штаба.
Покинув штаб, я разыскал дежурного по части и вручил ему свой приговор.
– Не могу тебя посадить, – прочитав документ, заявил дежурный. – На «губе» сидят трое солдат. С ними вместе сажать тебя не имею права, а отдельного помещения нет. Гуляй, старшой.
Смена дежурных по части проводилась в 7 часов вечера. Каждый день я в это время обращался со своим приговором к заступившему на дежурство офицеру и каждый день дежурный отказывался сажать меня на гауптвахту. Батальонное узилище не пустовало, в нем постоянно отбывали наказание рядовые солдаты, а младших командиров, согласно Устава гарнизонной службы, запрещалось содержать под арестом в одной камере с рядовыми. «Записка об арестовании» по уставу должна была быть приведена в исполнение в течение месяца, после чего она теряла свою силу. Так прошел месяц. Я положил свой приговор в книгу сочинений Пушкина на долгую и недобрую память. Не довелось мне отсидеть свой срок на «губе», зато осталось у меня свидетельство о проявлении ко мне особого внимания батальонных начальников.
«Записка об арестовании» стала для меня особым символом и последним знаком истинного отношения отцов-командиров к солдату, семь лет прослужившему сначала в Красной а потом в Советской Армии. Взяли в армию восемнадцатилетним юнцом, а выпустили на волю двадцатипятилетним мужчиной. Без благодарности, без денег, без образования, без специальности, но зато с запиской об арестовании.
Демобилизовали старшего сержанта Мосягина самым последним изо всех, кто в батальоне подлежал демобилизации по последнему Указу. Это произошло в конце ноября 1950 года. Трех месяцев не дотянул старший сержант до полных семи лет солдатчины. Завершение службы было скучным и прозаическим. Я получил в штабе документ об увольнении из армии в запас и пошел за проходную. Прощаться было не с кем, старые товарищи все уже разъехались по домам, а новых завести еще не пришлось. Радости не было.
Я уже понимал, что жизнь за проходной «на воле» не сулит мне ни благополучия, ни душевного удовлетворения.
2007 г.
Палата на восьмом этаже
Повесть о ветеранах Великой Отечественной войны
Я, Юрий Петрович Панин, старый солдат Великой Отечественной войны был направлен врачом районной поликлиники на лечение в госпиталь для военных ветеранов. Но не так-то просто было попасть в это лечебное заведение. Я полагал, что для этого достаточно обойти врачебные кабинеты в своей поликлинике, сдать и получить результаты необходимых анализов и, имея на руках заключения местных врачей, явиться в госпиталь. Оказалось, что этого всего мало – необходимо было пройти еще лечебную отборочную комиссию в самом госпитале.
По длинным коридорам приемного отделения госпиталя бродили помеченные войной далеко не молодые люди, удрученные медицинским бездушием и бюрократизмом. От одного кабинета к другому перемещались инвалиды войны, кто с палкой, кто с костылями, а некоторых возили на колясках родственники. «Кто последний?», – то и дело слышалось у закрытых дверей врачебных помещений. Люди занимали очередь и терпеливо томились ожиданием приема у врача. Я тоже мотался по коридорам, тоже сидел у закрытых дверей, недоумевал и про себя ругался. Был момент, когда я хотел, было, плюнуть на всю эту тягомотину и уйти домой. Но сдержался и вытерпел. Когда, наконец, я попал к председателю комиссии, то спросил, зачем такая утомительная канитель с повторными врачебными осмотрами, ведь все же это было проделано в районных поликлиниках. Непримиримо конфиденциальная дама жестко ответила, что она не доверяет участковым врачам. После короткого опроса и беглого ознакомления с представленными ей материалами двукратных медицинских обследований председатель комиссии сообщила, что меня положат на лечение в кардиологическое отделение и что какое-то время мне придется подождать своей очереди.
Я ожидал долго. На исходе четвертой недели мне сообщили, что на следующий день я могу ложиться в госпиталь. Я подумал: «Ну что ж, ложиться, так ложиться, Кстати, забавно получается: в госпиталь ложатся, в тюрьму садятся. Хорошо, что мне придется ложиться».
Палата, куда проводила меня медсестра, была просторной и светлой комнатой с двумя большими окнами, с туалетом и душевой. Койка, расположенная справа у окна, была свободной. Она-то и стала местом моего жительства на ближайшее время. «Располагайтесь», – сказала медсестра и ушла.
В палате находился один только мужчина. Он лежал с газетой на койке, что стояла у стенки слева от входа. Я уложил свои вещи в тумбочку и подошел к окну. Откинув желтую занавеску, я увидел, что передо мной открылся замечательный вид на просторный зеленый массив, раскинувшийся вправо и влево от госпиталя, ограниченный бетонной полосой Кольцевой автомобильной дороги. За дорогой возвышались корпуса строящихся и уже построенных многоэтажных зданий. Где-то слева в зеленых кущах деревьев чуть виднелась крошечная белокаменная церквушка. С удовольствием осматривая эту широкомасштабную красивую панораму, я порадовался, что не придется мне взирать из госпитального окна на скучную стену рядом стоящего дома или постоянно видеть колодец двора, зажатого бетонной или кирпичной геометрией скучных построек. День был солнечным, и за окном госпитальной палаты во всем великолепии сияло подмосковное лето. Я вспомнил, в каких жутких условиях, в духоте и скученности прошлой осенью лежала в больнице моя жена с приступом инсульта. В комнате, чуть побольше этой, размещалось восемь коек, на которых томились страдающие женщины. Думать и вспоминать об этом невыносимо. От этих тяжелых мыслей меня отвлек мужчина, лежавший до этого на койке с газетой. Он подошел и стал рядом со мной у окошка так тихо, что я не услышал.
– Опять пробка, – проговорил он сипловатым голосом. – Все время пробки. Сколько же их едет этих самых большегрузов. Конца им нет.
Действительно, кольцевая дорога вся была забита автомашинами, особенно ее внешняя полоса. Справа налево сплошным потоком, наподобие поезда, одна за другой почти без движения стояли огромные машины. Мимо них по соседним рядам медленно с частыми остановками продвигались вперед машины меньшего размера. На внутренней полосе движение транспорта было нормальным.
– Вот так целыми днями. Как посмотришь, так они больше стоят, чем едут. Дальнобойщики всю дорогу закрывают.
– Не везде же так, не по всей Москве, – поддержал я разговор. – Я ни в одной пробке не стоял, пока ехал сюда. Здесь тоже, видите, на встречной полосе машины хорошо едут.
– А откуда ехал?
– Есть такая деревня Бескудниково. Из нее и приехал.
– Бескудниково? Ты что, тоже из деревни?
– Да нет. Это район Москвы. Бескудниково, Лианозово, Дегунино – раньше все это были деревни, а теперь это Москва.
– Понял, понял. А то я уже подумал, что ты из деревни сюда попал.
Я взглянул на своего собеседника, это был немолодой мужчина невысокий и коренастый. Был он чисто выбрит и аккуратно причесан. Его большая голова плотно и низко, почти без признаков шеи умещалась на могучей груди между широких плеч. Госпитальная пижама сидела на нем хотя и мешковато, но выглядела опрятно. Он показался мне общительным и добродушным человеком, что в дальнейшем общении с ним не вполне подтвердилось. Звали его Василий Семенович. Он отошел от окна. Походка его была такой, что, казалось, будто он не идет, а плывет по комнате. Он перемещался, не отрывая ног от пола, и делал очень короткие, переставляя госпитальные тапочки вперед на половину их размера, как будто ноги его были спутаны в коленях. Дойдя до своей койки, он повернулся и сообщил:
– Я-то сам деревенский.
«Оно и видно», – подумал я и, чтобы поддержать разговор, спросил:
– Из каких мест будете?
– Из Рязанской области. Может, слышали такой город Касимов? Вот мы из-под Касимова.
– Давно были там?
– Где? У себя в деревне? Зачем туда ехать? Дом сгнил, люди все разбежались. Родных – никого.
Часто приходилось мне слышать такое от сельских жителей и я просто не знал, как реагировать на эти слова, сочувствовать или интересоваться подробностями, которые во всех подобных случаях не очень-то отличались разнообразием. Между тем мой новый знакомец подплыл своей семенящей поступью поближе ко мне и веско спросил меня:
– А ты сам откуда?
– Из Москвы Я же говорил.
– Это я понял. Родом откуда?
– Из Брянской области, – ответил я.
– Из Брянской? А где ж это?
– Как вам сказать? Рядом с Украиной.
– Городской, значит.
– Городской.
– Вам, городским, всегда полегче было.
– Почему это полегче.?
– А как же. В голодовки вам городским по карточкам хлеб выдавали, а нам деревенским – ничего.
Я промолчал. Не хотелось мне возвращаться мыслями ни к голоду начала тридцатых годов, ни к первым послевоенным годам, когда жестокий голод обвалом накрыл страну. По карточкам выдавали очень малую норму хлеба, но правительство требовало еще и еще экономить расход хлеба на местах Мою мать тогда лишили хлебных карточек. Ей было 59 лет, старший сын погиб на войне, второй сын офицер в 21 год вернулся из Берлина инвалидом, я после войны продолжал служить в армии. Во время отступления немцев из города нашего отца поставили к стенке сарая расстреливать, мать бросилась на ствол винтовки, получила пулю в грудь навылет и спасла отца. С большими страданиями выжила. И вот во исполнение требований правительства городские власти сэкономили расход хлеба, лишив мою мать хлебных карточек…
Мне не хотелось продолжать разговор с моим новым знакомым, но он настроен был на иной лад. Сочувствия, что ли, хотелось ему.
Недолгое время он поглядел в окно на забитую машинами кольцевую дорогу, потом, повернувшись, веско заявил:
– А ты знаешь, как мы жили? Сад у отца был на шестьдесят корней. Каких только яблок не было. Торговали. Дом был большой, двор огороженный, ворота, калитка. Три колодца было на усадьбе. Лошадь была, корова с телкой, овец держали. Помню, отец еще одного коня купил. Ох и силен был – двухлемешный плуг в одиночку таскал. Пятьдесят пудов картошки с поля везет, хоть бы что. Машин только боялся. Как попадется навстречу машина, рванется и – оглобли пополам.
Речь у моего собеседника была невнятная, сбивчивая, говорил он повторяясь и подтверждая свои слова густой матерщиной. Если бы запретить ему материться, он, вероятно, онемел бы.
– …А потом, как понаехали из города. Все в кожаных штанах с «наганьями», ходят, матерятся. Все отобрали. Амбары вычистили, овец за ворота выгнали, корову с телкой увели, коня забрали и много чего другого еще погрузили на повозки. А через день опять приехали, яблоки в ящики поклали и со двора. Когда грузили, я подошел к ларю, хотел яблоко взять, так комиссар меня по руке шлепнул и оттолкнул. Я заплакал и к матери. «Что ж вы дитенку яблочко не даете взять, вон, сколько возов нагрузили», – усовестила их мать. Один с наганом ей ответил: «Молчи, баба, а то и тебя заберем!». Все увезли. Землю отрезали. Мать неделю проплакала, а потом перекрестилась и сказала: «Слава Богу. Теперь хоть отдохну». Так все и пропало. Это хорошо еще, что отец уехал на шахты. Его предупредили, что кулачить будут. Потом уже, когда все позатихло, отец устроился в городе работать на кирпичном заводе и я попозже к нему присоединился.
Слушая Василия Семеновича, так звали моего собеседника, я отметил, что первое впечатление о нем, как о свойском и простецком мужике оказалось ошибочным. Его маленькие глазки недоверчиво и испытующе смотрели с просторного лица, а в интонациях его косной речи сквозило такое выражение, словно я был повинен во всех бедствиях, постигших его семью, что именно я был среди тех, что с «наганьями и в кожаных штанах» грабили хозяйство его родителей. Бывают такие люди. У одного моего приятеля жена так разговаривала со своим мужем, будто он был повинен во всем, что бы где ни случалось: кран потек на кухне – муж виноват, лифт в подъезде не работает– муж виноват, воду горячую отключили – тоже муж виноват. Если бы в Африке чеснок подорожал, то и этом случае, скорее всего, с позиций жены, тоже был бы виноват ее муж. Василий Семенович, по-видимому, относился, именно, к такой категории людей. Конечно, то о чем он рассказывал, ни простить, ни забыть нельзя, но корректность в разговоре еще никому не мешала. В дальнейшем общении с Василием Семеновичем мне еще не раз придется выслушивать его сожаления о пропавшем саде «на шестьдесят корней», о «трех колодцах на усадьбе» и о многом другом, что безвозвратно было утрачено в его прошлой жизни.
«Ну вот, – подумал я, – с одним соседом познакомился. Какими окажутся двое других»?
Одной из проблем долговременного пребывания в закрытых учреждениях – в госпитале, в больнице в доме отдыха, в солдатской казарме, в студенческом общежитии – является то, с какими соседями придется коротать томительное время казенного распорядка. Практически эта проблема существует во многих сферах человеческого общения: и на работе, и на отдыхе, и в долгой дороге, и в армии. Мне в госпитале, в общем-то, повезло с соседями. Проблематичным оказался только один человек. Во время моей беседы с Василием Семеновичем в палату вошел довольно старый мужчина высокий с маленькой лысой головой и до того худой, что казался совершенно лишенным телесности. Он вошел в палату и, не обратив никакого внимания на меня, направился к своей кровати. В руке он держал два пластиковых пакета. Усевшись на свою койку, он извлек из пакетов какую-то еду и, глядя в окно, принялся методично жевать. Видно было, что этот человек не нуждается в общении со своими соседями по палате. И хотя в его поведении не было заносчивости, некоторая доля собственного превосходства над другими в нем просматривалась. Василий Семенович спросил у него, на каких процедурах он был, но сосед его ничего ему не ответил. Сидел, сгорбившись на койке, и старательно что-то жевал. Обращало внимание то, что тумбочка у его кровати имела самый неряшливый вид по сравнению с другими тумбочками в палате, чего-чего только не было на ней: несколько грязных тарелок, несколько кружек, ложки и какие-то кульки и свертки. То же самое было и на подоконнике. Словом, все это напоминало неопрятный уголок многосемейной тесной еврейской квартиры. Мне в первый же день представился случай присутствовать при раздаче полдника, который работницы столовой развозили по палатам.
– Ну вот, опять вы столько кружек натаскали, – выговаривала столовская женщина, безразличному к ее словам мужчине. Звали его Илья Лейбович.
– Зачем вам три кружки? Две я у вас заберу. А тарелки! – возмущалась официантка. – Четыре тарелки и все грязные. Одну вам оставлю, а остальные заберу.
– Забирайте, – безучастно отреагировал Илья Лейбович.
– Куда я вам запеканку положу? Сколько тарелок и все грязные. Хоть бы вы прибрались у себя.
Уборщицы по утрам, занимаясь уборкой в палате, тоже проводили с Ильей Лейбовичем постоянную и всегда безрезультатную воспитательную работу, призывая его к поддержанию порядка и аккуратности в своем уголке да и в туалете. И вправду, Илья Лейбович был неопрятен, но это нельзя было назвать неопрятностью от старческой слабости и слабоумия. Мне очень скоро довелось убедиться в том, что Илья Лейбович при своем более чем почтенном возрасте имел вполне ясный ум, хорошую память и владел грамотной и правильной речью. То, что он держался особняком, так это, вероятно, потому, что он не считал достойными своего внимания людей, подобных Василию Семеновичу.
Четвертым обитателем палаты был мужчина, ни сколько не соответствующий представлению о том, какими должны быть болящие и страждущие пациенты госпитального контингента. Это был черноволосый, крепкого телосложения, довольно статный человек, едва достигший пенсионного возраста. Лицо его выражало сознание собственной значимости и при том не было лишено ни приветливости, ни привлекательности. Он был словоохотлив, открыт и доброжелателен. Женщины от таких мужчин, как правило «тащатся» напропалую. В нем просматривалась хорошо наработанная манера общения с окружающими, весьма присущая всякого рода государственным аппаратчикам, профсоюзным и партийным работникам. Словом, это был человек «приятный во всех отношениях».
– Надо же, – с улыбкой отреагировал он на то, как я представился ему. – Я тоже Юрий, только Павлович.
Госпитальная жизнь очень располагает людей к общению и это большая удача, если у кого-то складываются доверительные отношения, друг с другом. У меня с Юрием Павловичем, все сложилось именно таким образом. Я больше любил слушать, чем говорить, и это, видимо, подкупало моего собеседника и вызывало его на откровенность. Поводом для первого разговора послужило то, что я заметил на тумбочке Юрия Павловича знакомый мне конверт с Президентским поздравлением с праздником Победы.
– Судя по вашему возрасту, никак не скажешь, что вы могли принимать участие в Отечественной войне, – заметил я и, указывая на пакет с кремлевским штампом, спросил: – Почему же у вас это поздравление?
– А я – блокадник, – ответил Юрий Павлович.
Девятилетним мальчиком он встретил то страшное время, которое в истории Великой Отечественной войны называется блокадой Ленинграда. С матерью и младшей сестрой он прожил в осажденном фашистами городе до февраля 1942 года. И голод, и холод, и смертельную опасность бомбежек, – все это полной мерой пришлось испытать маленькому Юре вместе со своей семьей в несчастном городе. Отец первое время жил с ними, он работал на военном заводе и у него была «бронь». Потом, когда командование обороной Ленинграда принял генерал армии Жуков, была проведена дополнительная мобилизация мужского населения города и отца взяли в армию. Отец погиб в бою за оборону Ленинграда зимой 42-го года.
Юра с мамой и сестрой ледовой дорогой по Ладоге вместе с другими женщинами и детьми были вывезены из осажденного города. Только благодаря самоотверженной стойкости матери маленькие дети выжили в долгих скитаниях по железным дорогам и неприютным, голодным городам военной России. Где-то в Удмуртии они нашли приют и пережили там войну. В 1945-м году мать добилась пропуска и семья вернулась в Ленинград. Квартира их уцелела, хотя и была разграблена. С пятнадцати лет Юра поступил на работу и перешел учиться в вечернюю школу. На заводе он работал в цеху по сборке электроприборов. Работал он прилежно и старательно и добился некоторых производственных успехов. Его заметило начальство, и заводской комитет комсомола привлек интеллигентного юношу, передовика производства к активной общественной работе. Он стал членом заводского комитета комсомола, а когда закончил среднюю школу и поступил в электротехнический институт, его избрали членом райкома комсомола.
С этого времени началась успешная общественно политическая карьера Юрия Павловича. Не все было понятно мне, как получилось, что мой собеседник в сравнительно молодом еще возрасте занял в Ленинградском руководстве такое положение, при котором ему доверялись весьма ответственные дела: он встречал иностранные делегации, приезжающие в город на Неве, занимался устройством их быта, организацией и проведением экскурсий по городу. Через некоторое время Юрия Павловича направили в Москву на учебу в Академию международного права, по окончании которой его определяют на работу в Международный отдел ЦК КПСС. Несколько лет он работал в Сомали, причем в Могадишо пользовался таким авторитетом, что, к примеру, когда правительство Сомалийской Демократической Республики готовилось к войне против Эфиопии, то даже посол Советского Союза не знал об этом, а Юрий Павлович был осведомлен о готовящейся военной акции. Он даже увещевал президента Сомали – кажется, это был Мохамед Саид Барре – отказаться от опасного для его страны намерения. «Я говорил ему, что в Эфиопии населения в десять раз больше, чем в Сомали, значит и армия у них многочисленней. Нельзя воевать с таким государством».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?