Текст книги "Какие они разные… Корней, Николай, Лидия Чуковские"
Автор книги: Евгений Никитин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Что же касается твоих чтений нам английских стихов – то, вообще говоря, я их тоже очень люблю, но не нравится мне, что ты сначала читаешь их по-дружески, будто это совместное наше удовольствие (как и есть на самом деле), где каждый волен слушать и читать, сколько может, хочет или считает нужным, а потом уйти, – а я, между тем, отлично знаю, что, уйди я раньше дозволенного тобой времени, вырази я на лице меньше энтузиазма, чем тебе хотелось бы, – и весь твой дружеский вид пропадет, и ты начнёшь читать мне нотацию. Когда кажется человеку, что ему запрещено чесать нос, – он употребляет все усилия, чтоб почесать его. Так и я. Когда ты предложил мне дружески идти вчера на сход – я с удовольствием пошел. Но когда оказалось, что меня тянут на сход силком, – я стал упираться.
Я всегда по-дружески отношусь к тебе, а ты сам ставишь меня в положение врага своим начальническим ко мне отношением».
Нет, отношение Корнея Ивановича к детям не было начальственным. Когда он считал себя неправым, он извинялся перед ними (очень хорошее и, к сожалению, редко встречающееся у родителей качество). Например, 6 августа 1921 года Чуковский написал старшему сыну:
«Дорогой Колька!
Не сердись на меня за сегодняшнее. Просто у меня нервы черт знает как измотались. Я тогда же увидел, что был не прав, и хотел перед тобой извиниться, но смалодушничал».
О жизни семьи в Холомках рассказывает письмо Лидии Корнеевны к отцу от 23 июля 1921 года:
«Милый папа!
Я сейчас сижу с Мурой, так что письмо мое будет очень бессвязное. Она требует, чтоб я рисовала, а я пишу.
У нас уже почти нет никаких вещей для меня, и те, что остались, мама выменивает на хлеб. Пока у нас есть хлеб и картошка, но скоро и этого не будет.
Боба лежит и читает “Капитанскую дочку”. У него бесчисленное количество нарывов, и он не может ходить. (Мурка вырвала карандаш и нарисовала посреди страницы гениальную картину.)
Мы уже кончили “Lost World”[43]43
«Затерянный мир», повесть Артура Конан-Дойла.
[Закрыть], но слов выписали очень мало, потому что их неоткуда взять. Постараюсь достать Диккенса, там, верно, много будет слов».
В конце письма дочь спросила отца: «Как здоровье Александра Александровича? Уже после твоего письма мы получили известие, что ему очень плохо».
Александр Александрович Блок умер 7 августа 1921 года. Трагическая весть дошла до Холомков лишь через несколько дней. 11 августа Чуковский записал в дневник: «Только что вошел Добужинский и сказал, что Блок скончался. Реву». И на следующий день: «Никогда в жизни мне не было так грустно до самоубийства. Мне казалось, что вот в Порхов[44]44
В Порхове были получены письма о последних днях и кончине А. А. Блока.
[Закрыть] я поехал молодым и веселым, а обратно еду – старик, выпитый, выжатый – такой же скучный, как то проклятое дерево, которое торчит за версту от Порхова. Серое, сухое – воплощение здешней тоски. Каждый дом в проклятой Слободе, казалось, был сделан из скуки – и все это превратилось в длинную тоску по Александру Блоку».
Чуковские не только полгода прожили в Холомках, но Корнею Ивановичу к тому же удалось привести оттуда семь пудов муки.
Всё бы хорошо, но начала болеть младшая дочь. В начале августа 1922 года Лидия Корнеевна сообщила находившемуся в Ольгине отцу: «Мура больна… Боба не поехал к тебе из-за Муры». Глава семейства срочно прерывает отдых и возвращается в Петроград. 10 августа он записывает в дневник: «Мура больна. Кровавый понос. Я не узнал ее – глаза закатываются, личико крошечное, брови и губы – выражают страдание. Смотрел на нее и ревел. Как она нюхала розы, как мухи ползали по ее лицу, как по мертвому. Слава Богу, сейчас легче. Как я счастлив, что достал деньги: купил лекарств (я ночью ездил в Знаменскую аптеку) – купил спринцовку – денег не было даже на пол фунта манной. Деньги я достал у Клячко – милый, милый. Он дал Марье Борисовне 100 миллионов и мне 100 миллионов».
Так началась долгая, не поддающаяся излечению болезнь. Сказались недоедание и болезнь матери во время вынашивания ребенка.
Чуковский пытается помочь дочери проверенным способом – стихами. Он создает для нее целый сборник, который так и называет «Муркина книга» (сборник выдержал три издания, два – в 1924 году, одно в 1925, все в издательстве «Радуга»). Стихи, возможно, на время облегчили страдания, но исцеления не принесли.
Врачи советуют переменить климат. Родители с дочерью едут на юг. Но и это не приносит желанного результата. Корней Иванович пишет старшему сыну 19 октября 1931 года из Алупки:
«Вот что, Коля: Муре я больше не нужен. В течение суток у нее есть один час, когда она хоть немного похожа на прежнюю Муру, – и тогда с ней можно разговаривать. Остальное время – это полутруп, которому больно дышать, больно двигаться, больно жить. Комок боли и ужаса. За врачами бегать уже нет надобности. Так что моя работа здесь заключается в том, что я выношу ведра, кормлю голубей, бегаю в аптеку, и, ворочаясь по ночам с боку на бок, слушаю, как мама каждые 15 минут встает с постели и подает Мурочке судно, а Мурочка плачет, потому что у нее болит колено, болит спина, болит почка, болит грудь. В таком положении (ухудшающемся) Мура будет еще месяца 3.
Не пишу тебе подробностей о ней, потому что знаю, что ты будешь реветь, как побитый. Она такая героически мужественная, такая светлая, такая – ну что говорить? Как она до последней минуту цепляется за литературу, – ее единственную радость на земле, – но и литература уже умерла для нее, как умерли голуби, умерла Виолетта, умер я – умерло всё, кроме боли».
Муры, Марии Корнеевны Чуковской, не стало 10 ноября 1931 года. Корней Иванович записал в дневник:
«Ночь на 11 ноября. 2,5 часа тому назад, ровно в 11 часов умерла Мурочка. Вчера ночью я дежурил у ее постели, и она сказала:
– Лег бы… ведь ты устал… ездил в Ялту.
Сегодня она улыбнулась – странно было видеть ее улыбку на таком измученном лице; сегодня я отдал детям ее голубей, и дети принесли ей лягушку; она смотрела на нее любовно, лягушка была одноглазая – и Мура прыгала на постели, радовалась, а потом оравнодушела.
Так и не докончила Мура мне свой сон. Лежит ровненькая, серьезная и очень чужая. Но руки изящные, благородные, одухотворенные. Никогда ни у кого я не видел таких.
Федор Ильич Будников, столяр из Цустраха, сделал из кипарисового сундука Ольги Николаевны Овсянниковой (того, на котором Мура однажды лежала) гроб. И сейчас я, услав М. Б. на кладбище сговориться с могильщиками, вместе с Александрой Николаевной положил Мурочку в этот гробик. Своими руками. Легонькая».
Источник творчестваНо жизнь продолжалась.
Летом 1933 года Чуковский едет в Евпаторию, затем в Ялту. Оттуда, спасаясь от приготовлений к приезду экс-премьер-министра Франции Эдуара Эррио (вся гостиница пропахла вонючей масляной краской), направляется в Тифлис. Мест в гостиницах нет. Выручает случай. «От отчаяния, – записал Корней Иванович в дневник, – пошел я в гостиницу “Ореант” (“Orient”) и спросил, не тут ли остановился Пильняк. “Тут, в правительственных комнатах”. Я пошел туда – и в обширной столовой увидел стол, накрытый яствами, и за столом сидит сияющий улыбками Пильняк. Потом оказалось, что тут же присутствуют: Герцль Базов, грузинский еврей, написавший пьесу о еврейском колхозе; заведующий сектором искусства Наркомпроса критик Дудучава, драматург Бухникашвили, тел. 30–20, кинорежиссер Лина Гогоберидзе, замнаркомпрос Гегенава – и Евгения Владимировна Пастернак, бывшая жена Пастернака и др. Во главе угла сидел тамада Тициан Табидзе, осоловелый тучный человек, созданный природой для тамаданства. Он сейчас же произнес тост за М. Б. и за меня (причем помянул даже мою статью о Шевченко, даже мою книгу “От Чехова до наших дней”), и сейчас же Женечка побежала куда-то и устроила нас в своем номере “Ореанта”, а сама получила другой».
Оказавшись в Грузии, Чуковский спешит посетить знаменитый детский комбинат в Коджорах, где проживают более 500 беспризорных детей. Но как следует ознакомиться с их бытом писателю мешает грузинское гостеприимство. Он, до того времени не употреблявший спиртного, напивается допьяна. Сообщает старшему сыну 3 сентября 1933 года: «Милый друг! Пишу тебе это письмо – пьяный!!! А твоя мать до такой степени угостилась вином, что я еле довел ее до кровати в гостинице, где она немедленно заснула. Кроме того, меня, как Хлестакова, всюду приветствуют флагами, тостами, букетами, кахетинским номер пятый, кахетинским номер восемнадцатый – обнимают меня, целуют, подбрасывают на воздух – и всё потому, что мы в Грузии! Необыкновенная страна, и мы с тобой дураки, что до сих пор сидели в Ленинграде. Вчера я захотел осмотреть в Коджорах детский дом. Нарком Просвещения дал мне свою машину, мы поехали на гору, такую высокую, что, в самый знойный день, ощутили дивную прохладу; там, в этой дачной местности, расположена колония для беспризорных детей. Я разыскал заведующего, и он показал мне две-три детские комнаты, кухню, столовую и пр.; весь показ длился пять минут, потом повел нас в столовку на открытом воздухе, в саду, посадил за стол, уставил его вином, позвал учителей и стал меня чествовать, плохо зная, кто я такой. Со мною, конечно, был твой приятель Тициан, который является блестящим заместителем Паоло Яшвили, он произнес 400 тостов (в том числе за тебя) и выпил 4 бутылки вина. И вот: кругом бегают дети, которые мне страшно интересны, я нахожусь в самом центре любопытнейшего учреждения, но осмотреть его не могу, п. ч. я сижу за столом – и пью кахетинское и провозглашаю тосты за Грузию, за жену Тициана, за Бориса Пильняка, за Бориса Пастернака, за Бориса Бугаева – трех Борисов, побывавших в Грузии, – пью за воробья, пролетевшего мимо, и за цветы в цветниках, пью за шофера, который тут же пьет с нами, оставив машину на улице. Это занимает часа два; потом я иду, наконец, к ребятам, они гениально поют и танцуют, и времени у нас уже мало, шофер волнуется, тогда дети подносят нам огромные букеты необыкновенных цветов, на улице собирается толпа, которая жмет нам руки, мы садимся в автомобиль, и заведующий стоит на подножке – и в такой позе провожает нас версты три – ибо этого требует этикет! И такая канитель длится три дня, и я уже пил с драматургом Бухникашвили, с критиком Дудучавой, с Линой Гогоберидзе, с наркомом Гегенавой, с Лидой Гасвиани – и конца этому нет никакого. Вчера хотел посмотреть музей, да побоялся – ибо и там, должно быть, есть стол, уставленный бутылками. Если добавить, что в той же гостинице, где я, стоит ПИЛЬНЯК, то все станет понятно. Пильняку в гостинице дали правительственный номер, он не платит ни гроша, “Заря Востока”, “ГИЗ” и др. учреждения умоляют его, чтобы он взял аванс от тысячи до трех тысяч рублей, он создан для этой страны и она для него, он обедает сам-двадцать и, когда идет по улице, то одной рукой обнимает одну прекрасную грузинку, другой – другую, и за ним едут цугом машины на случай, если он пожелает куда-нибудь ехать».
Пройдут четыре года, и Бориса Пильняка, одного из самых ярких советских прозаиков, арестуют – 28 октября 1937 года и расстреляют – 21 апреля 1938 года.
Расправа с Тицианом Табидзе была еще короче. Его арестовали 10 октября 1937 года, а через три дня по решению тройки расстреляли. Не стало поэта, создавшего множество прекрасных стихов. В том числе такие, пророческие:
Наступил 1939 год, год начала Второй мировой войны, начала войны Советского Союза с Финляндией.
5 декабря 1939 года Чуковский записал в дневник: «Третьего дня мы получили от Марины письмо. Самое обыкновенное – о разных мелочах. И внизу Колина приписка о том, что он уходит завтра во флот – командиром. Я все еще корплю над “Высоким искусством”. Накануне дня Конституции (т. е. вчера) выступал в какой-то школе».
Свои дети взрослеют, уходят в жизнь, сыновья – на фронт (Николай – вернулся, Борис – нет). Но Чуковскому необходимо общение с мальчиками и с девочками. Они – источник его творчества. Корней Иванович признался в конце жизни: «Вдруг ни с того ни с сего – при любых обстоятельствах – обычно в летнее время, когда я встречаюсь с детьми больше, чем со взрослыми, я ошущаю напор какой-то мажорной, неожиданной музыки, каких-то радостных ритмов и праздничных слов и становлюсь стихотворцем».
Удовлетворяя свою потребность в общении с подрастающим поколением, Чуковский на свои средства строит в Переделкине детскую библиотеку, организует костры для детей. От общения с писателем очень много получали и дети, это было движение навстречу друг другу, взаимовыгодное.
О том, что им двигало при постройке библиотеки, Корней Иванович со всей откровенностью рассказал в письмах к своей хорошей знакомой, преподавательнице вокала Надежде Матвеевне Малышевой. Она попросила писателя устроить какой-нибудь заработок нуждающейся студентке Суриковского института Елене Флёровой. В ответ на просьбу Чуковский написал Малышевой 9 ноября 1964 года:
«Дорогая Надежда Матвеевна!
Уверен, что Алену в конце концов можно будет пристроить к какому-нибудь издательству, но это долгая канитель, а помощь ей нужна сейчас.
Пожалуйста, скажите ей, чтобы она в воскресенье часа в 2 приехала компе в Переделкино. Я жду ее часам к 2 или 2.30 – в нашей детской библиотеке (которую я построил в 1956 году), – я дам ей работу: вести художественный кружок – учить малышей рисованию, и деньги она будет получать тотчас после каждого занятия. Все дело в том, чтобы собрать кружок и чтобы после первого занятия дети пришли на второе».
А через шесть дней сообщил:
«Алена мне понравилась: серьезная и милая девушка.
Дети потянулись к ней сразу. Особенно маленькие. Она сразу завоевала авторитет среди них тем, что сама нарисовала несколько хороших картинок.
Я предложил ей очень скромную плату: по 5 рублей за урок (то есть по-старому 50).
Это потому, что мне не хочется, чтоб ей подумалось будто я разыгрываю роль благодетеля. Но если она будет заниматься с двумя группами – старшими и младшими, я с удовольствием буду платить по Юр. за урок. Таким образом в ее бюджете будет дополнительных 40 рублей. У нее, несомненно, есть педагогический такт. Вскоре я налажу в библиотеке переплетную мастерскую. Здесь Алена тоже пригодится: будет расписывать переплеты».
Малышева поблагодарила за выполнение просьбы, но в то же время написала, что ее смущает: не из своих ли собственных денег писатель будет платить студентке. Корней Иванович ответил 21 ноября 1964 года:
«Вы говорите: неужели я помогаю Алене из своих денег? Конечно, и не вижу в этом ни малейшей доблести. В 1956 году я построил детскую библиотеку, снабдил ее книгами, мебелью, люстрами, занавесками, топливом, телевизором – она обошлась мне больше 200000 рублей по тогдашнему. Конечно, прораб обкрадывал меня как хотел – продавал мой цемент на Украину, построил себе из моих бревен халупу, но все же библиотека существует уже 9-й год и обслуживает все окрестные поселки: Лукино, Чоботы, Переделкино, Измалково и т. д. Когда я пожертвовал библиотеку Кунцевскому наркомпросу, у них не оказалось необходимых дотаций, я целый год содержал двух библиотекарей и уборщицу на свой счет – и не вижу в этом никакой заслуги, так как без ежедневного общения с десятками детей я пропал бы от скуки, и не знал бы, куда девать свой досуг. Конечно, умные соседи решили, что все это я сделал для рекламы или для того, чтобы получить орденок, но мне трижды плевать на этих дрянных человечков, которые сидят под охраной громаднейших псов, за высокими заборами, и думают лишь об одном – как бы им угодить – не читателям, нет, а начальству… Денег с собою в могилу не возьмешь: и дети, и внуки мои обеспечены, так что я никаких особенных жертв не принес, а радости себе доставил много».
Детская библиотека в Переделкине, построенная К. К Чуковским
А через месяц той же корреспондентке Чуковский написал: «Рядом со мною – детская библиотека, которую я построил в 1956 году… Сейчас я организовал в ней “Выставку детского японского рисунка”, чудесных! На днях к нам приезжали с шефским концертом артисты эстрады, в том числе юный Арьков, на днях получивший звание лауреата. Детям они доставили большое удовольствие. Вообще перед детьми нашей библиотеки выступали не раз Образцов, Рина Зелёная, Райкин, американские артисты, иранские студенты и т. д. Я говорю это к тому, что – не подготовите ли Вы какого-нибудь выступления у нас? Скажем к марту, к апрелю? Со своими питомцами из Народной консерватории[46]46
Народной консерваторией К.И. Чуковский называет Народную певческую школу при Центральном доме работников искусств, где преподавала Н. М. Малышева.
[Закрыть]? Это было бы здорово! Пианино у нас плохое, я достану получше. Вообще мы очень нуждаемся в кружке пения. Театральный кружок у нас есть. Сейчас я уезжаю в Барвиху, т. к. в доме начинается капитальный ремонт – всю дачу будут “строить” заново. И если я останусь в живых до весны, давайте запланируем встречу весною – и весенний концерт в нашей библиотеке. А в мае будет костер в моем лесу (для детей). Собирается более 1000 зрителей. Вот Вам и аудитория для Ваших консерваторцев!»
Дети – источник вдохновения и душевного спокойствия, дети чужие и свои. О них, о родных детях Корнея Ивановича, пойдет разговор дальше.
Часть II
Сын николай
Глава 1
Надежный почтальон
Александр БлокОдно из первых впечатлений детства у Николая Корнеевича Чуковского было таким:
«Я помню вечер, дождь, мы выходим с папой из “Пассажа” на Невский.
Блока мы встретили сразу же, чуть сошли на тротуар. Остановясь под фонарем, он минут пять разговаривал с папой. Из их разговора я не помню ни слова. Но лицо его я запомнил прекрасно – оно было совсем такое, как на известном сомовском портрете. Он был высок и очень прямо держался, в шляпе, в мокром от дождя макинтоше, блестевшем при ярком свете электрических фонарей Невского.
Н. К. Чуковский. 1930-е
Он пошел направо, в сторону Адмиралтейства, а мы с папой налево. Когда мы остались одни, папа сказал мне:
– Это поэт Блок. Он совершенно пьян». Это был 1911 год.
Прошло 8 лет. 30 марта 1919 года в помещении издательства «Всемирная литература» праздновалось 50-летие Горького (писатель тогда ошибочно считал, что он родился в 1869 году). Известный петроградский фотограф Карл Булла сделал коллективный снимок. На нем четырнадцатилетний Коля Чуковский (вместе с сестрой и братом) сидит на полу в ногах у юбиляра. Недалеко от мальчика, в первом ряду, – Александр Блок, через стул от него – Николай Гумилёв, разделяет двух соперничавших поэтов издатель Зиновий Гржебин.
Блок прекрасно читал свои стихи. Чуковский-младший неоднократно слышал, как поэт выступает с эстрады:
«Помню, как он читал “Соловьиный сад” в Доме поэтов – учреждении, существовавшем в Петрограде летом и осенью 1919 года. Этот Дом поэтов помещался на Литейном, в том здании, которое известно старым ленинградцам под названием дома Мурузи. Дом Мурузи должен был быть хорошо знаком Блоку потому, что в нем продолжительное время жили Мережковский и Гиппиус. Впрочем, в годы революции их там уже не было – они переехали на Сергиевскую, к Таврическому саду. Дом поэтов занимал в доме Мурузи небольшой зал, отделанный в купеческо-мавританском стиле, и еще две-три комнаты, служившие фойе.
Чтение “Соловьиного сада” происходило почему-то днем, – я хорошо помню, что свет падал на окна, и за окном было солнце. Мне было пятнадцать лет, я знал большинство стихотворений Блока наизусть и боготворил его. Ни одно явление искусства никогда не производило на меня такого впечатления, как в те времена стихи Блока; я все человечество делил на два разряда – на людей, знающих и любящих Блока, и на всех остальных. Эти остальные казались мне низшим разрядом.
Я уселся в первом ряду; никакой эстрады не было. Блок сидел прямо передо мной за маленьким столиком. Читал он негромко, хрипловатым голосом, без очень распространенного тогда завывания, с простыми и трогательными интонациями.
Как под утренним сумраком чарым
Лик прозрачный от страсти красив.
Чтение длилось недолго. Когда он кончил, я, потрясенный, первым выскочил в фойе. Я так взволновался, что мне захотелось побыть одному. Вслед за мной потянулись и остальные слушатели. Вышел в фойе и Блок.
Я стоял в углу и благоговейно смотрел на него. Он медленно оглядел всех в фойе своими выцветшими голубыми глазами, словно кого-то ища. Заметив меня в моем углу, он остановил взор на мне и пошел прямо на меня сквозь толпу. Я затрепетал. Он подошел ко мне близко, даже ближе, чем обычно подходят к тому, с кем собираются заговорить. Наклонясь ко мне, он шепотом спросил:
– Где здесь уборная?
Вряд ли он знал, кто я такой. Просто он считал, что с таким вопросом удобнее обратиться к мальчику, чем к взрослому».
Через год Николаю Корнеевичу еще раз довелось услышать Блока: «…Он читал “Что же ты потупилась в смущеньи” в так называемом Доме искусств (Мойка, 59)… Он стоял на невысокой эстраде, где не было ни стола, ни кафедры, весь открытый публике… Зал был купеческий, пышный, с лепниной на белых стенах, с канделябрами в два человеческих роста, с голыми амурами на плафоне. Блок читал хрипловато, глухим голосом, медленно и затрудненно, переступая с ноги на ногу. Он как будто с трудом находил слова и перебирал ногами, когда нужное слово не попадалось. От этого получалось впечатление, что мучительные эти стихи создавались вот здесь, при всех, на эстраде».
Была у Николая Корнеевича и встреча с поэтом один на один, случайная, безмолвная. Он вспоминал: «В те времена Горький был председателем правления Дома искусств, а членами правления были и Блок, и мой отец. Отец мой был, по-видимому, очень деятельным членом правления и потому имел позади библиотеки комнатку для занятий – нечто вроде служебного кабинета. В январе 1921 года мой брат и моя сестра заболели скарлатиной, и меня, чтобы уберечь от заразы, родители переселили в Дом искусств, в этот “папин кабинет”. Но уже через несколько дней заболел и я… В то время затевался журнал “Дом искусств”, редакция которого состояла из Горького, Блока и моего отца. Им удалось выпустить всего два номера журнала, но собирались они часто и трудов положили много. Одно заседание редакции состоялось как раз в той комнате за библиотекой Дома искусств, где я, выздоравливая, лежал в кровати. Блок пришел первым и, кажется, удивился, увидев меня. Спросил, будет ли здесь Корней Иванович. Негромкий, словно затрудненный голос его звучал глухо. Я, заранее предупрежденный, сказал ему, что отец просит подождать. Блок сел на кровать у моих ног, опустил голову и не сказал больше ни слова. Так прошло, по крайней мере, минут сорок. Темнело. Я смотрел на него сбоку. От благоговения и робости я не осмеливался заговорить, не осмеливался двинуться. Сгорбленный, с неподвижным большим лицом, печально опущенным, он был похож на огромную птицу. Не знаю, думал ли он или дремал. Отец и Горький очень запоздали, но, наконец, пришли оба. Отец включил свет, громко заговорил. Блок поднялся и пересел к столу».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?