Текст книги "Дом и остров, или Инструмент языка (сборник)"
![](/books_files/covers/thumbs_240/dom-i-ostrov-ili-instrument-yazyka-sbornik-82274.jpg)
Автор книги: Евгений Водолазкин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Существует идея, что Средневековье, ни в чем, казалось бы, не близкое нам время, содержит некие формы нынешних вещей и явлений, то есть, повторяется на наших глазах.
Еще Бердяев основывал идею нового Средневековья. Девяносто лет назад он написал работу о дневных и ночных эпохах в жизни человечества. Дневные эпохи (античность, например) яркие, брызжут энергией, искрятся. А ночные – эпохи внутренней работы, собирательства, переживания дневных впечатлений и снов. Средневековье он считал ночной эпохой, когда человек направлен не столько вовне, сколько внутрь себя или на Бога. Бердяев видел признаки того, что на смену блистательному, выполнившему много задач Новому времени придет эпоха большего внутреннего сосредоточения.
Я не философ, и не в моей компетенции обсуждать проблему в целом, но если обратиться к жизни слова, можно увидеть поразительные вещи. Для Средневековья характерны отсутствие идеи авторства, внеэстетическое восприятие текста, его центонная структура, фрагментарность, отсутствие жестких причинноследственных связей и границ. Всё это мы видим и в новейшей литературе. Видим провозглашенную Бартом смерть автора – центонный текст постмодернизма, видим фейерверк стилевых и текстуальных заимствований, как в Средневековье, когда заимствовали не просто идеи или описания, а собственно текст. Новое время – и это было чрезвычайно важно – преодолевало коллективное сознание, оно было временем роста персональности. Теперь коллективное сознание возвращается в литературу в виде многочисленных цитат, явных и скрытых. Как литературовед, я (и не только я) фиксирую возвращение средневековой поэтики в широком масштабе. Всё, что выработало Новое время, – портрет, пейзаж, художественность, психологизм – становится для современной литературы вещью по-средневековому необязательной. Это уже не нуждается быть выраженным, а может подразумеваться имплицитно. Интернет вновь разрушает границы текста, установленные было Гуттенбергом, он также возвращает и к отсутствию границы между литературой профессиональной и непрофессиональной. И что, как не средневековая литература «реального факта», аукается в сегодняшнем напряженном внимании к нон-фикшн?
Никогда не приходилось слышать, что древнерусская литература… ну, скучновата?
Еще как приходилось… Один английский коллега сказал мне: что вы носитесь со своей древнерусской литературой, когда великая русская литература началась с ХIХ века… Я ему ответил: великая/не великая – не научная категория. Великая литература в любом случае возникает не на пустом месте. Если бы не было семи веков русской литературы до того, как она стала великой, ничего бы не было и в ХIХ веке. Древнерусская литература – это совершенно особый мир. Строго говоря, это не литература.
Вот это да! А что же?
Я предпочитаю слова «книжность» или «письменность». А «литература» относится к Новому времени. И в этом нет ничего уничижительного. Просто древнерусская письменность – вне эстетики, средневековое восприятие по сути своей внехудожественно. До ХVII века было, условно говоря, гораздо важнее «что», чем «как». Кстати, и во времени древнерусской письменности были люди, которые писали хорошо, но для них это не было главным. А понятие художественности возникло уже в Новое время. Автор стал осознавать стиль как явление самоценное. Вот тогда литература стала авторской, а до этого была анонимной. Были свои исключения: отцы церкви, пишущие цари, какие-то выдающиеся люди, но…
…но всех их можно пересчитать по пальцам, и одной руки хватит!
Это точно. Древнерусская литература существовала по своим – удивительным! – законам. Это то, что великий византинист Карл Крумбахер назвал литературным коммунизмом. К чужому относились приблизительно так: хороший текст, почему не использовать? Средневековый текст был принципиально незавершенным и не обладал границами, он мог дописываться, меняться – всякий раз за счет других произведений и нового знания. Человек мог позаимствовать до девяти десятых, но при этом он ведь не обозначал своего авторства! Ему важно было, чтобы слово было сказано, а уж кем и как – большого значения не имело.
Об истории и обществе
Вы ведь не только филолог, но – как исследователь древности – и историк? Какие из достигнутых результатов считаете наиболее важными?
Я исследую разные тексты – хронографы, хроники, жития. Самым значительным из того, что я сделал в этой сфере, пожалуй, можно назвать книгу «Всемирная история в литературе Древней Руси», первое издание которой вышло в 2000 году в Мюнхене, второе – в 2008 году в Санкт-Петербурге. В этой книге я рассказываю о том, как воспринимали историю в Древней Руси. Как, знакомясь с сочинениями византийцев, учились писать свою собственную историю. Следует также помнить, что история тогда и история сейчас – это разные вещи. Сегодня это систематически изложенные сведения о том, что было раньше, – с более или менее удачным реальным комментарием. В таком изложении нет метафизики. В Древней Руси было не совсем так: история являлась в большей степени богословием. Она исследовала, как воплощается Божественный замысел в отношении человечества. Естественно, при таком взгляде на историю на передний план выходил нравственный аспект, поэтому в древнерусской истории можно найти такие вещи, которые современный историк никогда бы не счел историческими фактами.
За века лучше мы не стали?
Так никто такого и не обещал. Конечно, существует забавное выражение «с высоты нашего времени», то есть все они убогие – там, а мы, продвинутые, здесь. Но средневековый взгляд на дело прямо противоположен. Там сознание не перспективно, а ретроспективно: высшая точка истории – воплощение Христа; всё, что после этого, – удаление. Мы, нынешние, всё те же, разве что с квартирным вопросом стало чуть легче. Мы летаем на самолетах и пользуемся мобильниками, но вопрос, зачем мы живем и зачем умираем, от этого не исчезает. У человечества – особенно в последний век – есть замечательные научные открытия, которые производят сильное впечатление. Нам кажется, что мы мчимся со скоростью курьерского поезда, это бодрит, но в решении основных вопросов мало продвигает к цели. Дело даже не в том, что путь далек – хуже то, что не всюду проложишь рельсы. Рациональный тип познания имеет свои границы – это я говорю как человек, посвятивший свою жизнь науке. Перед основными «почему» и «зачем» мы так же беспомощны, как люди Средневековья.
На Ваш взгляд, чем люди Средних веков отличались от современного человека – в самом главном?
Другим ощущением времени. Дело не только в том, что люди Средневековья быстрее нас взрослели, меньше жили, что день их был менее насыщен событиями и счет минут был им не нужен. Важно, что время их всегда было разомкнуто взглядом sub specie aeternitatis, с точки зрения вечности. Такой взгляд я бы посоветовал иметь писателю. Хороший писатель всегда должен быть немножко не здесь.
Ваша книга «Лавр» заканчивается вечным вопросом: «А вы-то сами свою страну понимаете?» и вполне логичным ответом: «Сами мы ее, конечно, тоже не понимаем». А Вы свою страну понимаете? Пытаетесь понять? Ищете разгадку?
Ищу, конечно, но делаю это иначе, чем, скажем, лет еще пятнадцать назад. Тогда я пытался рассуждать в категориях истории, теперь ищу ответы на уровне персонального. С точки зрения истории трудно, например, объяснить, отчего русские бунты возникали в не самые сложные по нашим меркам годы – в 1905-м, 1917-м, а в гораздо худшие времена народ безмолвствовал. Объяснение, наверное, следует искать не в политической, а в духовной истории народа, которая в основе своей глубоко персональна. Точно так же сейчас мы удивляемся, что у нас не прививается демократия западного типа, и не обращаем внимания на то, что уровень персональной ответственности у нас гораздо ниже западного, а без личной ответственности настоящая демократия невозможна.
Почему, как Вы думаете, нашим современникам явно нравятся романы про старину – в диапазоне от Алексея Иванова до Колядиной? Вот во времена Вальтера Скотта понятен был этот феномен успеха: романтика, поиски национального самосознания, противоядие от современного буржуазного прагматизма. Но у Вас прошлое и современность шокирующе похожи друг на друга; почему же людям всё равно это кажется любопытным? Просто чтоб убедиться, что во все времена люди одинаковы?
Знаете, есть два основных типа отношения к истории. Одни ищут в прошлом то, чего нет сейчас, другие – наоборот – то, что существует и в современности. И то и другое приводит к захватывающим открытиям. В своих занятиях историей я в разное время принадлежал к обоим типам. Сейчас же я всё больше склоняюсь к мысли, что история – это не более чем сцена, которая предоставляется каждому для его неповторимой роли. Костюмы, декорации – всё это выдается каждой конкретной эпохой и от человека не зависит, как не зависит от него и игра других актеров. Единственное, за что человек отвечает, – это его собственные действия, и вот здесь-то следует проявлять предельную сосредоточенность. Иными словами: история всеобщая есть лишь фон для истории личной. Личная история для человека как индивидуальности – самая важная. Да, мой пятнадцатый век порой не очень-то отличим от века двадцать первого, но это говорит не о сходстве эпох, а о сходстве людей. О том, что в любом времени жизнь человека строится примерно по одним и тем же законам, он делает те же открытия и ошибки, любит, ненавидит, предает, раскаивается, завидует. А в каких исторических костюмах он всё это делает – не так уж и важно.
Профессор Никольский из «Соловьева и Ларионова» призывает события всемирной истории оценивать критерием не прогресса, а нравственности. Вам самому дорога эта мысль? Кто-то назовет ее утопической, неосуществимой…
…и будет совершенно неправ. Оставляю за скобками метафизическое измерение нравственности и ограничусь прагматическими соображениями. Нравственность – это регулятор отношений. Что-то вроде общественного светофора. Она поддерживает равновесие, без которого не может существовать ни одна система – будь то межличностные отношения или межгосударственные. Есть безнравственные вещи, которые на короткой дистанции кажутся выгодными. На деле же они изначально несут в себе вирус разложения, оказываются тем слабым звеном, которое губит созданную конструкцию. Ведь если эта конструкция ущемляет чьи-то интересы, ее непременно будут расшатывать.
Государственные деятели во всем мире говорят о нравственности в политике и в душе смеются над сказанным, считая это политическим фольклором. Им кажется, что они – большие ловкачи, что обладают той полнотой информации, которая позволяет им плевать на нравственную сторону дела. Да, знание их обширно, но – не глубоко. Если бы они хоть в какой-то степени знали всемирную историю (а политика – ее передний край), они, возможно, поступали бы иначе. Я много лет занимаюсь средневековыми хронографами. Для понимания современных событий я нахожу там подчас больше материала, чем в газетах.
Что нужно сделать, чтобы жизнь в стране стала чуть лучше? Что для этого делаете Вы?
Нужно, чтобы каждый занимался своим делом. В сфере моей прямой ответственности – изучении древнерусских хронографов – дела идут неплохо. Осталось подтянуть остальные сферы.
Каковы Ваши политические взгляды?
У меня их нет. По крайней мере – нет такой их совокупности, которую я всегда мог бы предъявить. Я не принимаю ни одну политическую идеологию как систему. Отдельные положения идеологий могут быть вполне симпатичными. Так их и нужно обсуждать – по отдельности, но, честное слово, не стоит ничего принимать в пакете. Ни одна идеологическая система полностью не укладывается в границах нравственности: что-нибудь обязательно выпирает. Политическая идеология – это своего рода комплексный обед. Так вроде бы и дешевле, и мороки меньше, да только обязательно подадут и то, чего не любишь. И проследят ведь, чтобы всё съел, – такая это кухня.
Считаете ли Вы, что писатель должен откликаться на происходящее вокруг?
Не знаю… Можно, наверное, и откликаться. Важно при этом не превратиться в собаку Павлова.
Сейчас, когда мы с Вами разговариваем, вовсю бурлит Майдан в Киеве, где Вы родились. Как Вы относитесь к очередной украинской революции?
Я не поклонник революции как таковой. Это не лучший способ решения общественных проблем. Несмотря на красивую фразу о том, что революции – локомотивы истории, эта самая история упорно показывает, что в какой-то момент локомотив обязательно идет не туда. Но самое печальное в этом виде транспорта то, что с него уже не соскочить. Когда оказываешься в людском потоке, начинают работать совсем другие законы, безжалостные и от тебя не зависящие. Поэтому я, как персоналист, считаю, что в такие моменты надо блюсти себя и не очень-то сливаться с массами. Хочешь сделать добро обществу – борись с бесами в себе самом, их там достаточно. А всякая попытка исправлять зло в целом, спасать мир глобально мне кажется довольно бессмысленной. Пока мы такие, какие мы есть, – каждый персонально – все общественные перестройки имеют второстепенное значение. Именно поэтому, по выражению незабвенного Виктора Степановича Черномырдина, какую бы партию мы не создавали, получается КПСС.
Когда-то я был весьма социальным человеком – выходил защищать Ленсовет в августе 1991-го. Сейчас мне это не то чтобы смешно (я с пониманием отношусь к себе тогдашнему), но с трудом представляю себе, что мог бы сейчас стоять на баррикадах. Это не страх: с возрастом я всё меньше чего-то боюсь, тут дело в ином взгляде на жизнь. С определенным опытом возникает вопрос: можешь ли ты повлиять на глобальные вещи – например, на то, что происходит в той или иной стране, в моем случае – России? Теоретически, можешь – как одна ста сорока миллионная часть населения страны. Но единственный процесс, на который ты можешь повлиять существенно, – это процесс в тебе самом.
Вам должно быть близко высказывание Пушкина, писавшего в 1833 году: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества».
Я подпишусь здесь под каждым словом. В какие порядки ты ни выстраивай людей и сколько раз ни меняй власть – новые комбинации, как в басне «Квартет», особых результатов не дают. Вообще говоря, власть – это в какой-то степени портрет народа. Это те, кто закономерно приходят и отражают состояние людей. Власть определяется единственно состоянием общества. А общество трудно исправить в целом, оно исправляется путем исправления каждого отдельного человека.
Сейчас в России гуманитарное знание чувствует себя не лучшим образом. Вам не кажется, что это серьезная общественная проблема?
Беда в том, что наступление на гуманитарную сферу – это явление мировое. До сих пор доминирующей была европейская цивилизация, к которой принадлежим и мы. В ее развитии огромную роль играло гуманитарное знание. Сейчас на мировую арену выходит огромный неевропейский мир, и его, понятное дело, стремятся как-то вписать в существующий порядок вещей. Создается новый тип цивилизации, в котором человек, сидящий за компьютером в юго-восточной Азии, без труда поймет своего партнера в Торонто. Это прагматичный (что называется, ничего личного) подход, способный обеспечить рост производства и торговли. С точки зрения глобалистского подхода гуманитарное образование – лишняя трата, отягощающая государственный бюджет, не ведущая ни к каким видимым материальным достижениям и в конкурентной борьбе ничем не оправданная. Общий знаменатель, к которому мало-помалу приводятся самые разные народы, не предусматривает тех ценностей, которые входят в наш культурный код. По крайней мере, не предусматривает их в полной мере. Происходит не просто дегуманитаризация образования – налицо его деевропеизация. Возникает убогое равенство всех перед компьютерными играми, Голливудом и экзаменом-кроссвордом по литературе. Энтузиасты этого пути пока не чувствуют опасности, им кажется, что дело развивается по немецкой пословице, согласно которой у самого глупого крестьянина самая крупная картошка. Они исходят из того, что для добычи углеводородов знание Гоголя не обязательно, а потому культура представляется им ценностью избыточной. Это глубокое заблуждение. Картошка будет крупной до тех пор, пока не истощится земля. А дальше придется заниматься починкой мозгов, восстанавливать гуманитарное полушарие, без которого – это выяснится очень скоро – полноценный мыслительный процесс невозможен.
Как Вы объясняете людям, далеким от науки, почему общество все-таки должно содержать филологов? Почему, то есть, здание Пушкинского Дома не следует отдавать, например, Таможенной службе – при том что дивиденды от деятельности таможни выглядят более очевидными?
Всякая цивилизация словоцентрична, а филолог – хранитель слов. Хорошо бы написать антиутопию о том, как начали вдруг исчезать филологи, а за ними стали исчезать слова. Общество же поощряло только то, что приносило доход, и постепенно дошло до состояния, когда звон денег стал сопровождаться мычанием. Ну, потом, конечно, исчезли и деньги.
При том что христиан, согласно статистике, на Земле треть населения, современный мир, и цивилизованный в том числе, руководствуется, прежде всего, языческими по своей сути понятиями (национальный интерес, корпоративизм, культ власти/контроля над другими людьми/государствами, культ наслаждения и пр.). Вы согласитесь с мыслью, что путь и учение Христа оказались не очень востребованными человечеством?
Те понятия, которые Вы перечислили, не являются специально языческими, они, скорее, общечеловеческие. Что же касается востребованности христианства, то я бы не говорил о человечестве в целом. Кем-то оно востребовано, кем-то нет. Но ведь, судя по поговорке «Всяк крестится, да не всяк молится», это было и раньше, в те времена, когда принадлежность к той или иной конфессии была делом обязательным. Массовое, в силу общественных условий, посещение церкви еще не говорит о духовном благополучии – вспомните, чем окончился синодальный период русской церкви. Сейчас этой массовости нет, но есть свобода выбора, а свободно принятое решение имеет особую цену.
На Ваш взгляд, в популярном на сегодня понимании свободы как следования своим желаниям есть какая-то системная ошибка?
Системная и, в конечном счете, боюсь, фатальная. История цивилизаций – это, как известно, история ограничений – без этого было бы не выжить. Возможность заплывать за буйки и переходить улицу на красный свет – это тоже свобода, но мы ведь знаем, к чему она ведет.
Закадровый спор апологии успеха и апологии милосердия в романе «Лавр» может быть разрешен, или это по определению конфликтные стратегии?
Идея милосердия, я убежден, вневременная, внеклассовая и вненациональная. Она существует как в хижинах, так и во дворцах. В этой мысли я укрепился, столкнувшись с реакцией на мой роман. Ято опасался, что пишу о своих внутренних фантомах, и вдруг обнаружил доброе отношение к книге с самых разных сторон – так называемых «простых» людей с присущим им консерватизмом и воспитавшей меня научно-либеральной среды, верующих и неверующих, успешных и неудачников, здоровых и больных. Как сказал мне по поводу «Лавра» Леонид Юзефович, есть темы, перед которыми равны все.
Я довольно долго жил на Западе, где давно решили проблему еды и одежды. Так вот сейчас, сытые и одетые, категорию милосердия они парадоксальным образом соединили с категорией успеха. По-настоящему успешен тот, кто помогает другим – потому-то у них так развита благотворительность. Думаю, когда мы наедимся за все десятилетия недоедания, так же будет и у нас. Я вижу первые признаки этого.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?