Текст книги "Поздно. Темно. Далеко"
Автор книги: Гарри Гордон
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
6
Винограеву удалось-таки организовать еженедельные поэтические вечера в музее Лучшего поэта. И не то чтобы удалось, – он, как всегда, воевал с мельницами, – и директор, и «бабы», как он их называл, обрадовались этой идее.
Юрочка работал здесь первый год. После долгих поисков достойного места, после размытых обещаний чиновников и явных недоразумений вернулся он к ремеслу студенческих времен – скреб снег, посыпал тротуар солью, выгребал мусор. Так продолжалось несколько лет, зато теперь его неуемная общительность нашла, наконец, достойное применение – он водил по музею экскурсии, читал лекции, а его природная любовь к опрятности торжествовала: ходил он в костюме с иголочки, тщательно подбирал галстуки, ухаживал за седеющей своей бородкой.
До прихода в музей он не то чтобы не любил Маяковского, просто не знал его толком, и не интересовался, зато теперь личная жизнь «кормильца», случалось, отодвигала на задний план его собственную, и он прибегал в Карлу взволнованный, жаловаться на «эту суку Лиличку».
Чуть ли не первым поэтическим вечером в музее был вечер Алеши.
Поэт, в темном костюме, при галстуке, был неузнаваем. Небольшой, очень уютный зал амфитеатром вмещал человек сто двадцать. Карл озирался – все знакомые, полузабытые уже лица, многие из семинара Мастера.
Выступление Алеши совпало с выходом его последней, третьей книги, многие держали ее сейчас в руках, листали зачем-то, ждали автографа.
Книга вышла после большого перерыва. Мучительно долго, несколько лет, рукопись лежала неподвижно, затем неожиданно активизировался редактор, звонил, отговаривался нехваткой времени, или пил с Алешей коньяк и посмеивался над судьбой, кажется, своей тоже. Через некоторое время это ему надоело, и он быстро написал редакционное заключение, не погубив при этом ни одной мало-мальски серьезной строки.
Алеша волновался и был подчеркнуто невозмутим, читал тихо, заставляя зал прислушиваться, напрягаться, таить дыхание.
Карл знал почти все почти наизусть, но магия чтения, магия тишины заставляли его заново удивляться, мотать головой.
«А свет гнездится зрения на дне, А слух пересыхает на закате, И женщина, подобная цитате Из Книги Царств, терзает память мне.
И, кажется, в картавой глубине Полночного ее косноязычъя, Творится что-то девичье и птичье, Почти неразличимое извне».
– Это из старых, а вот: «Пусть облик твой – Мадонна Литта, А голос – фуга и токката, – Ты только тем и знаменита, Что я любил тебя когда-то.
Пересекла твоя орбита Теснину старого Арбата, Тебя сопровождает свита, Глумлива и придурковата.
Но, по признанию Главлита, По мнению Госкомиздата, Ты только тем и знаменита, Что я любил тебя когда-то».
Юрочка был счастлив. Посидев в кабинете Светланы Евгеньевны, осторожно выпили сухого вина и, порадовавшись, разошлись. Юрочка с Карлом ехали вместе – почти соседи.
Винограев был возбужден, мечтал охватить своими вечерами всех от мала до велика, от маститых, достойных, разумеется, до чуть ли не Карла. Карл, утомленный, помалкивал: «Так еще кружка воды», – смеется Роза, когда надо накормить борщом лишнего, неучтенного человека.
– Я друзей на друзей не меняю, – горделиво произнес Винограев непонятные слова.
Друзья менялись этой осенью, мелькали перед глазами, как будние дни: не успел уехать Вова Лосев из Питера, как приехал из Гусь-Хрустального крупный, облизывающийся Утинский.
Утинского сменил Митяй, пропадавший в нетях года полтора, сибирский Есенин, мучительно карабкающийся из первозданной тьмы на неверный свет московских бульваров, завернул с Кавказа в родную деревню, наколол маме дров и вернулся в Москву, полюбив за это время «Мендельштама».
В конце октября северный ветер сорвал в одночасье листву с березовых верхушек, приехал Парусенко.
Он приехал с мороза, раскрасневшийся, как блоковская знакомая, требовательный, капризный. Случившийся при этом Магроли был сражен наповал. Парусенко тоже все понял и, не сговариваясь с Карлом, по чистому совпадению стал называть его Марголиком. Привез он малосол сига и муксуна и маленькую смешную рыбку под названием «мохтик», рассказал, что в Ямало-Ненецком округе есть озеро Вытягай-То.
Большое шумное сердце его по утрам хлопало, как парус, потерявший ветер, и требовалось не менее ста граммов, чтобы привести его в порядок.
Водку Парусенко пил за всех, нисколько не пьянея, только к вечеру, в разгар одесских воспоминаний, когда Карл скакал козлом, изображая маленького Карлика, из глаз Парусенко выкатилась одна сладостная слеза.
Пришел Сашка, Парусенко восхитился и стал его почему-то называть «наш сын», к неудовольствию Татьяны. Под закат вечера, когда были спеты все утесовские песни, и песни Шульженко, и Изабеллы Юрьевой, Парусенко признался, что награжден Орденом Ленина.
Карл вспомнил про знаменитые «сорок лобанов» и поразился: врать Парусенко стал гораздо меньше. «Неужто укатали Сивку», – подумал он и заплакал.
На следующий день Парусенко предложил съездить в ресторан.
– Да ну, – отмахнулся Карл, – Таня на работе, а я – в кабак? Да и что там делать? Ресторан – это рай бездомных, а я люблю свою кухню.
– Ну что хорошего, придет Татьяна, скажет: опять море разливанное! Дались тебе эти бабы!
Они проспорили до Таниного прихода. Парусенко стал рассказывать о расстегайчиках с бульоном, о котлетах по-киевски, о шашлыках на ребрышках, о неслыханных салатах. «Лучше б он врал», – подумал Карл.
– Ребята, поезжайте, я не поеду, хоть отдохну от вас. Давай, давай, Карлик, проветрись.
В такси было скучно, мутная розовая Москва была утыкана красными светофорами, за Большим Каменным мостом горели кремлевские звезды. «Хоть бы одна была зеленая», – подумал Карл.
В Славянском базаре было смешно – дух псевдокупечества был слаб и жалок. Внезапно вспыхивала музыка, и разговор спотыкался, был похож на езду в троллейбусе, когда пассажирская масса то швыряется вперед, то откидывается назад. Икра, правда, была свежая – Карл давно не ел такой свежей икры. Пили мало, не пилось – бутылку «Столичной», да по сто коньяку с кофе.
– Пошли, – торопил Карл, – пока вечер не загублен окончательно. Как хорошо – придем, – Таня уже отдохнула…
– Извини, старик, – ответил Парусенко. – Я поеду к падшим женщинам. А тебя в такси посажу.
– Ну и хрен с тобой, – сказал Карл, – поехали.
Швейцар нападал на Карла с распростертым пальто, настроение было испорчено окончательно.
На улице Двадцать пятого октября Парусенко посадил Карла в машину, заплатив таксисту пятерку.
– Нормально? – спросил он.
Шофер кивнул. Карл прикрыл глаза: «Ну их в баню с их толстыми мордами», – подумал он обо всех. Таксист затормозил.
– Я вот прикинул – по ночному делу до Ясенево пятерки маловато.
– Так договорились же!
– Мало что! Давай еще пять или выходи.
– И пес с тобой! Отдавай бабки!
– Какие бабки? – удивился таксист, – я у тебя ничего не брал.
У самой дверцы Карл увидел милицейского лейтенанта. Он вылез из машины, оставив дверь открытой.
– Лейтенант, – сказал Карл, – разберитесь, в конце концов. Это просто смешно.
Симпатичный молодой лейтенант поговорил о чем-то с таксистом, дверца захлопнулась, и машина уехала.
– В чем дело? – наскакивал Карл.
– Минутку, не волнуйтесь, – успокоил лейтенант и достал рацию.
Карл завелся, стал в лицах показывать, как все было. Потом махнул рукой и пошел было, но лейтенант сказал:
– Нет, постойте.
Через две минуты подъехал милицейский газик, вышел ефрейтор, лейтенант кивнул.
Ефрейтор взял Карла под руку.
– Пойдем, присядем.
В машине Карл выдохнул оставшееся негодование и успокоился. Не все же сошли с ума, сейчас он все объяснит в отделении. Пахнет, правда, от него, но ведь только пахнет. Двести пятьдесят да стопка коньяка. Детский лепет.
– Что, Абгам, – сочувственно сказал ефрейтор, – кугочкой надо было закусывать…
Они зашли в небольшое полутемное помещение. Майор за деревянной стойкой посмотрел и ничего не сказал. Рядом с майором сидела женщина и скучала. Похожа на ту, из детской комнаты, когда их с Кокой сняли с трамвая. И возраст тот же, и подмышки. Только теперь она младше его.
– Вот, Людмила Павловна, установите факт опьянения.
Женщина равнодушно глянула на Карла и пробормотала:
– Состояние крайнего алкогольного опьянения.
«Слава Богу, не узнала, – подумал Карл, и тут же испугался, – что я, действительно пьяный?»
– Пойдем, – сказал ефрейтор.
Комната была огромная, под потолком тускло светила синяя лампочка, штук двадцать железных кроватей стояли в два ряда, несколько мужиков лежали ничком, один при их появлении встал и молча пошел к двери. Ефрейтор вернул его, толкнул на койку.
– А позвонить, – метнулся Карл, – два только слова.
– Не положено. Да давай, раздевайся скорей, буду я с тобой тут…
Ефрейтор унес вещи и запер дверь. «Танечка с ума сойдет», – с тоской подумал Карл и уснул.
Тихий, ласковый стук разбудил его. «Что же это?», – не открывая глаз гадал Карл. Будто девушка стучится, да осторожно так, чтобы не разбудить родителей. Опомнившись, Карл увидел в зарешеченном окне голые черные ветки. Одна из них, едва касаясь, постукивала о стекло.
Дверь наконец открылась. В одних трусах он проследовал за безмолвным сержантом по коридору в маленькую каморку, назвал фамилию и получил вещи. Одевшись, он обнаружил, что мелочь из кармана исчезла. Выкатилась, наверное.
– Место работы? – спросил дежурный капитан, записывая.
– Телега в комбинат. Ладно, это не так страшно. Там и не такое видели.
– Нет ли у вас пятака на метро?
Капитан не удивился, достал из кармана гривенник.
– Верну в следующий раз, – сказал Карл, повеселев.
– Лучше не надо. Всего хорошего.
Едва Парусенко улетел, приехал Эдик, собрался-таки. Карл встречал его на Киевском вокзале, было холодно, на перроне синели встречающие, по виду одесситы.
На Эдике была хорошая ондатровая шапка, – Жорик, наверное, дал, – теплая куртка с воротником голубого искусственного меха. Он похудел еще больше. Здесь, на платформе, он казался таким выпавшим из гнезда, что у Карла заболело сердце.
– Я был в Москве тридцать пять лет тому назад, проездом из армии, – заявил он, – она совсем не изменилась.
Эдик хромал, и при входе на эскалатор Карл взял его под локоть.
– Ты умеешь кататься на метро? – спросил он, чтобы Эдик не сопротивлялся.
– Да, – покачнулся Эдик.
– Мы тебя поправим, – сказала Таня, – будем тебя усиленно кормить.
– Что меня Валя не кормит?
– Господь с тобой, – смутилась Таня, – но ты же дома не кушаешь.
– Правильно. Ты знаешь, сколько калорий в бутылке шмурдила? Больше, чем в голубцах.
Ню? – тут же спросил он.
Эдик прочно угнездился на почетном месте в кухне – в углу у окна, сидел там целыми днями, не соглашаясь полежать.
– Что я, дефективный! – возмущался он.
Роман, который он долго писал, оказался повестью в двести страниц. Были трудности с перепечаткой, машинистка стоила дорого, но в конце концов справились, Измаил отнес рукопись в Союз, показать.
Образовалась очередь, Эдику приходилось надевать глаженые штаны и ездить в город, слушать комплименты.
– Печатать нельзя, – хвалили все в один голос, – сам понимаешь, но какая свежесть, какие характеры! Ничего подобного о войне не писали.
– Ты заметил, – спрашивал Эдика «крепкий писмэнник», – там нет положительных и отрицательных героев. Поразительно.
– Страшно, – радовался известный лирик, – молодец!
– Эдуард, – наставлял писатель Коваливский, – вам треба взять псевдоним. Сами понимаете. Издавать, конечно, не будем, Киев не позволит, но вы должны помнить, что у нас с вами общий ворог – Москва.
После повести Эдик написал несколько рассказов, но неизданная повесть давила его. Из московского журнала пришел отзыв с уверениями в почтении, с просьбой прислать еще, когда напишется, но повесть противоречит устоявшемуся представлению о Великой Отечественной войне.
– Так это хорошо, идиоты, – недоумевал Эдик. Здесь, в Москве, читать было больше некому, обитатели кухни давно прочли, Борис Михайлович приглашал в гости. Магроли вызвался написать предисловие, но на полноценное не потянул, получилось что-то вроде аннотации:
«Эта повесть написана непрофессионалом. Таким диким, нелепым способом – сочинением книги – он отвоевывает право на свою собственную судьбу. Поединок с собственной судьбой – сюжет известный. Здесь же – поединок с отсутствием судьбы.
Невостребованность делает возможным обратить в события жизни даже погоду. Дождь… Ветер… Шторм».
– Папуас, ты мне надоел, – повторял Эдик Ефиму Яковлевичу и нежно елозил кулаком по его теплому блестящему носу.
На Эдика приходили смотреть, он посылал Карла за шмурдилом, тот повиновался, но старался наливать ему меньше. Это было трудно: Эдик был на стреме.
– Знаешь, ничего, как ни странно, – отозвался Алеша о повести, – несовершенно, как впрочем, все живое.
Эдик дорожил этим отзывом и пытался втянуть Алешу в какой-нибудь литературный спор, но Алеша не втягивался.
– Давай-ка, мы с тобой съездим лучше в клубешник. Посмотришь хоть, какие бывают настоящие писатели. А этого не возьмем, – кивнул он в сторону Карла.
– Поезжайте, – обрадовался Карл.
С Эдиком было трудно в общественных местах, а Алеша человек надежный.
В Дубовом зале, с хоров, на которых некогда играли музыканты графа Ростова, озирал Эдик литературные горизонты и, как Наполеон на поклонной горе, недоумевал, почему так долго не несут горячее.
– Алеша, – громко по причине глухоты спрашивал Эдик, – а этот кто, ну тот, лысый?
– А-а, – нежно тянул Алеша, – это так, Ираклий Андронников…
– А этот, биндюжник с усами?
– Между прочим, тише, – увещевал Алеша, это Гриша Поженян. Знаменитый «Огонек».
Не знаешь? Ну, ничего.
– А где Евтушенко? – беспокоился Эдик.
– Сейчас придет, куда он денется. А тебе что, очень нужно?
– Зачем, – обижался Эдик, – просто ассоциируется…
Гамном назвал Эдик фаршированную рыбу.
– Кто ж так делает! Кто их учил!
С соседнего столика недружелюбно поглядывали.
– Спокойно, – сказал Алеша и обнял Эдика за плечи, – это мой друг Эдик. А кому не нравится – на мороз…
– Где Евтушенко? – стонал Эдик.
– А Алеша ничего, развитой, – размышлял Эдик наутро, – не то что Вовка-полковник.
Это же Маугли. Тридцать лет прожил в резервации.
– Если б не резервация, как ты говоришь, где б ты был, и мы все? Он же в армию пошел, как в заложники. Камикадзе. Права Роза – ему надо в ножки поклониться. Тридцать лет семью тянул. И когда уже вроде и не надо было.
– Правильно, а я что говорю. А Изька – гамно. И Мишка.
– Ты-то больно хорош, – рассердился Карл, – только чем?
Эдик задумался.
– Я валяжный, – неуверенно сказал он. Карл улыбнулся.
– Я добрый, – наращивал голос Эдик.
– Ну и в чем твоя доброта?
– Я помогаю товарищам…
7
Жгли на снегу ящики из-под марокканских апельсинов – палисандровую щепу. Дамы хлопали себя по бокам, как извозчики, огоньки сигарет светились терпеливо, не мигая, по-волчьи, люди мирно переговаривались – ждали завоза елок.
Синий снег пищал под валенками продавщицы, похаживающей в тулупе, в кроличьей шапке, с завязанными под губой ушами.
В углу загородки чернели оставшиеся, некондиционные, елки, время от времени к ним подходил кто-нибудь, ставил елку вертикально и тут же отпихивал, ворча, назад, в кучу. В массе же эти останки, если прищуриться и сместить масштабы, выглядели бором, чернеющим вдали.
Высокие дома, обступившие дворовую эту площадку, стояли хороводом наряженных елок, светились всеми окнами. Было около десяти часов. Елки обещали привезти к одиннадцати.
«До чего же все-таки холодно», – переминался Карл. Вот уже пятнадцать лет в Москве, а все не привыкается. Вернее, к холоду можно привыкнуть, можно даже полюбить его, вот только терпеть – трудно.
Ладно, еще какой-нибудь час. Картошка может быть мороженной, мясо может быть костлявым, фрукты – червивыми, вино – дешевым, но елка, елка должна быть классная. В крайнем случае, нужно взять две и составить.
Катя будет наряжать ее неохотно, капризно, может и вовсе отказаться – характер ее скакал еще, как металлический шарик детской игры, бился о борта, неизвестно, в какой лузе, крутясь, остановится.
Взлетела между домами ракета, рассыпалась по морозному небу, затмив звезды, вздох восхищения прошел по ожидающим. Карл с детства не любил салюты и фейерверки, в этом стыдно было признаться, и он вместе со всеми кричал, равнодушно глядя на искусственные букеты, выраставшие в небе, делающемся плоским, даже если они отражались в море. Когда ракеты гасли и сквозь слепящую тьму выступали нормальные, будничные огни на корабликах, Карл вздыхал с облегчением, темный мир их пребывания подразумевал огромную, таинственную жизнь. Позже, наткнувшись на гриновские гавани, он догадался, что его туда впустили.
Татуля будет наряжать азартно, руководить, спорить, в конце концов поссорится с мамой и убежит к себе, хлопнув дверью. Оставшись у елочки одна, Татьяна растерянно и сердито продолжит, потом увлечется, обрадуется, возникнут новые идеи.
Холодно, но терпеть еще можно. Карл вспомнил, как он мерз не где-нибудь, а в Крыму, в Рыбачьем. Делали там мозаику на фасаде пансионата, был апрель, мокрый ветер хлестал по лицу, выдувал слезы, не давал работать, белые штормы кидались на серую гальку, в поселке было сыро, в каменном бараке, где они жили, и того хуже, а вино Ковбасюк разбавлял немилосердно. Карл думал тогда, что холоднее не бывает. Он вспоминал московские морозы как нечто трескучее и безобидное, вроде фейерверка. Кто знал, что настоящий, безнадежный, нескончаемый холод еще впереди.
В Амурской области, в полувоенном поселке пытались они заработать с Мишиком Чопикяном…
Карл заканчивал работу в дальнем колхозе, в тридцати километрах от поселка. Рабочий поезд уходил в шесть с чем-то утра. Светлыми от снега переулками добрался Карл до состава из пяти заиндевевших коричневых вагонов, мороз был небольшой для этих мест, градусов за двадцать.
Несколько человек ожидали посадки, среди них заметил Карл одного – парня лет двадцати. Одет он был не по погоде – растянутый хлопчатый свитер и хлопчатый же серый пиджак. На ногах, правда, были собачьи унты.
Парень неотступно смотрел на Карла. Не то чтобы смотрел, – лицо его было ориентировано в сторону Карла, а взгляда не было. Круглые глаза парня были похожи на дверные глазки. В них ничего не было. Или, скорее, это были сквозные отверстия, в которых крупным планом виден был раскатанный наст перрона. Глаза эти не допускали возможности какого-либо контакта, спрашивать их, или тем более просить, было бы бессмысленно.
Парень держал правую руку в кармане пиджака.
Карл не страдал манией преследования, не говоря уже о мании величия, наоборот, заинтересованные взгляды, обращенные к нему, считал он случайными, а если это были женские взгляды, – прямым недоразумением.
Но парень не сводил с него отверстий, держал правую руку в кармане и норовил зайти за спину. Пропустив входящих в вагон, Карл подождал и парня, но тот сделал шаг назад. «Не думал, что смерть моя выглядит так омерзительно», – легкомысленно размышлял Карл, взбираясь на высокую ступеньку.
Поезд тронулся, парень легко вскочил на подножку. С неприятным ощущением между лопаток Карл вошел в вагон. Пассажиры прошли в дальний конец и разбрелись, Карл, чтобы проверить и избавиться, наконец, от этого бреда сел один, у входа. Парень сел сзади.
Поезд не торопясь шел вдоль окраины поселка. Цепные псы разрывались от ненависти, бегали по проволоке вдоль высоких заборов по верху, по специальным карнизам. Крепкие бревенчатые дома были обиты листовым железом – ветры ли в этих краях жестокие, или часты пожары, или много железа в окрестных гарнизонах и лагерях. Жители, в основном потомки раскулаченных хохлов, обзаводились новой культурой.
– Устал я, наверное, – думал Карл, – кому я нужен, вернее, не нужен до такой степени? Мишик очень даже легко может надуть, но чтобы… Была еще дюжина армянских бригадиров-строителей, шабашников, говорливых и нежных. Может, кому что не так сказал… Жизнь человека, тем более залетного, в этих краях ничего не стоила. Интересно, сколько. Бутылка спирта? Две бутылки портвейна?
Поезд шел, погромыхивая, в сторону белой зари. Что можно сделать? Подойти и прямо спросить? В этом было преимущество – едва ли тот ввяжется в откровенную драку. Но если все не так? Ох, как будет неудобно.
Карл встал и медленно прошел вперед, в другой вагон, и сел снова неподалеку от входа.
Через минуту серой тенью возник и парень.
Так они и ехали около часа. Карл продышал на стекле лунку и смотрел сквозь нее на бесконечные болота, цепенеющие в малиновом рассвете.
Перед своим полустанком Карл вышел в тамбур, глянул на парня, не сомневаясь, как бы даже приглашая. Парень спокойно вышел следом. Они спрыгнули на твердый, слегка только подавшийся наст. Со ступенек соседнего вагона медленно сползала женщина в черном. Поезд неторопливо уходил, все трое ждали.
Дождавшись, женщина первая перешла пути и ступила на глубокую тропинку, протоптанную через поле, к виднеющимся метрах в трехстах сооружениям из силикатного кирпича. Карл пошел следом, сзади, метрах в пяти, скрипел парень.
«Другое дело, – думал Карл, – и светло, и женщина, и снег скрипит сзади. Изменится ритм, можно успеть среагировать».
Наконец они ступили на бетон, здесь начиналось перепутье тропинок. Женщина свернула направо, Карл пошел прямо к Дому культуры, парень – Карл впервые оглянулся – побрел по левой тропинке.
– Как холодно, – буднично подумал Карл, поднявшись по внешней металлической лестнице на площадку застекленной галереи, пытаясь попасть ключом в замочную скважину.
В галерее, где он работал, было чуть теплее, чем на улице. Труба, проходящая вдоль стеклянной стены, имела температуру живого человеческого тела, может быть слегка возбужденного, – тридцать семь, наверное, и пять.
Предстояло закончить большой плакат – шесть квадратных метров, и все – домой, домой, уже конец марта, а в Москве… Работы было дня на два, но Карл решил добить ее сегодня, во что бы то ни стало. Хватит с него серых призраков.
Сам Ленин был еще ничего, – большое, хорошее охристое лицо, да и был он почти готов.
Но вместе с ним шли куда-то все пятнадцать республик с гербами на знаменах, гербы эти доканывали своей подробностью, нужно было их выписывать мягким колонком, прислоненная кисть руки примерзала к загрунтованному железу. Пальцы задеревенели, плохо держали кисть, ноги замерзли уже давно, галерея была узкая, метра три, – отойти, чтобы посмотреть, было некуда.
Листы железа, приколоченные к подрамнику, были вздуты, наподобие стеганого одеяла, преследовало сожаление о заведомой неопрятности.
Время от времени Карл плотно комкал газеты – ими был застелен пол под плакатом – и поджигал их: краткое живое пламя создавало иллюзию тепла. Пепел он сгребал ботинком под трубу.
По заросшему махровым льдом стеклу ползло оранжевое пятно – солнце поворачивало к вечеру В шесть часов рабочий поезд шел обратно, но Карл понимал, что не успеет. Неважно.
Иногда синие, с фиолетовыми пятнами руки Карл засовывал под тулупчик, под свитер, грел под мышками, бегая по галерее. Клуб не работал, а другого теплого публичного заведения не было в деревне, да и, кажется, во всем мире. Кроме, разумеется, конторы. Еще чего.
Наконец, дошло до ленинских морщинок у глаз, оставленных на закуску. В сумерках тыкался Карл холодным ключом, ключ выписывал кривые вокруг скважины, не попадал. Карл плюнул, притянул покрепче дверь и непослушными ногами как-то одолел лесенку, сваренную из прутов арматуры. Посмотрел на часы – да, около двенадцати часов провел он в этом склепе.
Мороз, видимо, был сильный, но холоднее не стало, наоборот даже, Карл топал по тропе, направляясь к шоссе. Грузовик остановился.
– Что, замерзли? – спросил шофер с голой шеей в армейской шапке на затылке.
– Спасибо, что подобрали, – Карл вытянул ноги.
– В такую погоду я и фашиста подберу, – разглагольствовал шофер, – перед морозом все равны, верно?…
Карл не хотел рассказывать Татьяне историю про серого человека, только через несколько лет рассказал.
– До сих пор не понимаю, что это было.
– Это был твой страх, Карлик, – сказала Таня.
Новый год последнее время праздновался как-то не так. Девались куда-то веселые гости, то ли переженились и сидят дома, то ли остепенились, то ли просто устали. Куда-то девались катания с горки на детских саночках или на своих двоих, куча мала в снегу, помятые ребра, братание с бродячими компаниями под шампанское.
Приедет ранним вечером Антонина Георгиевна с тяжелой сумкой – банки собственноручно закатанных огурцов, Тане и Шурику, – встречать Новый год она будет у Шурика, там больше места, поедет через весь город часов в девять – достанет жестяную банку с безе, сама делала, и шарлотку – Тане и Шурику Подарки привезет: Татуле и Кате – по книжке, Тане – шампунь импортный, Карлу покажет шерстяные носки:
– Понимаешь, я их не довязала, сейчас довяжу, чуть-чуть осталось.
– Спасибо, Антонина Георгиевна, потом довяжете, на двадцать третье февраля.
– Как знаешь, – слегка обидится теща, – дело твое.
И потихоньку довяжет перед телевизором.
Налетала Татуля с подарками, тщательно экономила деньги, старалась, изматывала всех – убьет, а подарок сделает.
Катя нехотя отделывалась рисунками со стихами: «Под кроватью мокрый носик, Оказалось – это песик» Таня дарила Карлу что-нибудь мужское, ножик например, а Карл Тане – женское, крем какой-нибудь не такой, или духи «Быть может». Книги не считались подарком, это для общего пользования, вроде кастрюли.
Приедет Бекетов – матерый пятидесятилетний холостяк, лысый, бородатый, пишущий стихи по субботам и воскресеньям, поэт выходного дня. Работал он трубочистом, очень гордился если не профессией, то названием, громко гоготал. Жил с мамой, обзаводился время от времени женщиной и, едва заметив приметы посягательства на свою душу, выгонял ее, равнодушно зевая, почесывая мохнатый живот.
Изредка печатал его в «Московском комсомольце» старый знакомый, еще по «Магистрали», Аронов, в пионерской какой-то рубрике «Турнир поэтов» с изображением почему-то шахматного коня. Аронов и Карла с подачи Бекетова опубликовал в этой рубрике, два раза по одному стихотворению. Это были единственные его, Карла, публикации в Москве.
– Не пойму я тебя, Бекетов, – недоумевал Аронов, – почему ты не печатаешься? У тебя же фамилия, лучше, чем у Блока.
– Отчество подкачало, – гоготал Бекетов.
Придет Магроли, елочка затрепещет, зазвякает шарами, беззвучно упадет кусочек ваты.
Часа в три Ефим Яковлевич притомится, завертится на одном месте, ища, где бы прилечь.
После часу ночи придет Винограев, веселый, нацеленный на общение. Запоет: «Цвите терен, цвите рясный…», хорошо запоет. Магроли приподнимет веки, выпьет и подтянет таинственным хрипловатым басом. У Ефима абсолютный слух, в детстве его учили «Играть на скрипочку».
Потом все начнут уговаривать спеть Татьяну, рассердят, наконец, особенно Карл, – Таня любила петь, и пела, но только когда хотела сама.
Карл пел не менее вдохновенно, чем все, если не вдохновеннее, но, путаясь в тональности, мешал остальным, приходилось на ходу подлаживаться под него.
– Это я хочу петь сразу за всех, – оправдывался он.
Среди ночи ввалится Сашка со своей студенческой компанией.
– Мыл! – загудит Магроли, а Винограев на всякий случай обидится.
В Сашкиной компании будет взрослый человек лет тридцати пяти по фамилии Утявкин, режиссер детского театра при Дворце пионеров, Сашкин учитель. Утявкин будет стесняться своего межеумочного положения – между детьми и ровесниками, но вскоре затеет с Магроли занимательный разговор.
У Сашки побледнеет лоб, и он будет солировать диким высоким голосом сложные народные песни. Большими юношескими промокшими ногами компания эта так уделает пол… Январь, как всегда, был морозный и солнечный, Карла раздражало это бесполезное солнце, и он задергивал шторы. Январские каникулы прошли в суете, в трудных поездках Тани с Катей по праздничным елкам, с подарками в жутких затейливых упаковках из яркой пластмассы.
Таня дремала в метро рядом с нахмуренной Катей, а вокруг и напротив дремали или нервничали другие мамы, похожие друг на друга, как пластмассовые упаковки.
На Старый Новый год поехали к Каменецким. Карл с благоговением слушал рассказы Олега о выловленных лещах.
– Какой я профессионал, – отмахивался Олег, – самый большой мой лещ – два восемьсот.
Была там и Галка из Чупеево, Феклина дочь, молодая женщина. Татьяна с Ларисой решили ее выдать замуж за Магроли:
– А что? С ее трезвым умом и бабьей хваткой. А Магролик так хочет детей.
Карл обрадовался авантюре, грустно в то же время гадая, кому они собираются подложить свинью – Галке или Ефиму.
Карл маялся – он стеснялся малознакомых людей, напиться же и петь было неудобно.
Стол был обилен и вкусен, они объелись и поехали домой.
Праздники наконец кончились, и Карл постепенно стал оживать. Таня с утра была на работе, дети – в школе и садике, вертелись по утрам какие-то строчки, и по ночам вертелись.
Часам к трем Карл готовил обед, или подогревал, или ходил в магазин, словом – приносил пользу. Давно прошли времена, когда он отстаивал права на ремесло, противоречий теперь не находил, вспомнив из некогда любимого Маяковского: «…мельчайшая пылинка живого ценнее всего, что и сделаю, и делал». Помог в этом и Алеша:
– А что, – сказал он высоким голосом, как всегда, когда говорил о значительном, – детишки бегают, святое дело, что еще надо! Окромя пива! – добавил он.
В конце января образовалась «халтура» – оформление кабинета Гражданской обороны при местной поликлинике. Начальник кабинета, дотошный отставник, считал Гражданскую оборону делом куда более важным, чем здравоохранение, – перед угрозой мирового империализма следовало быть начеку и выбил у главврача средства.
Работать предлагалось понемногу, дома, монтируя планшеты постепенно, за два месяца сделаешь – и хорошо, а деньги получать ежемесячно в течение полугода, по шестьдесят рублей.
Карла это устраивало – в комбинате работы пока не было. К тому же перспектива срочной поездки куда-либо пугала – с недавних пор чувствовал Карл постоянную боль в животе справа.
Боль усилилась в марте, самом мрачном месяце – Испятнанный, сырой, хоть выжми, Приляжет ветер на пустырь, Сомнет пырей, сломает пижму, Ворону выбросит в кусты… В апреле, впрочем, боль пропала, и Карл стал забывать о ней. Татьяна тем не менее встревожилась и позвонила давнему знакомому, экстрасенсу и хирургу. Экстрасенсорику эту Карл презирал, тем более, что Андрей попробовал как-то, смеха ради, заткнуть ему глотку во время чтения. Карл прокашлялся и продолжал как ни в чем не бывало.
Но Андрей был хирург с пятнадцатилетним стажем, а с профессионалами надо считаться.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.