Текст книги "Поздно. Темно. Далеко"
Автор книги: Гарри Гордон
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 19 страниц)
– А ху – осклабился Славка, – может, и татарин. Ты вот что, – серьезно сказал он, – возьми тачку, хочешь – свою дам, и навези от меня говна побольше. Весной всю кучу разберут в момент. Долгов на телеге увезет. А я ее, корову, как выпушу весной, так она хер до хера насерет.
Он наполнил свою кружку, долил Карлу.
– Слушай, как тебя, Каря, хер, язык сломаешь. Лександр Иваныч, что, брат твоей хозяйки? Хороший мужик, богатый. А ты бедный, я знаю, Таня твоя – училка. Лариска – тоже училка, с голой жопой ходит. А его баба, Дина, татарка, что ли? Ох, справедливая. Бывалоча, привезет «Примы», чаю, бутылку и спросит – ничего, мол, Слава, не надо? Книжка такая была, там девочка-татарка, Дина тоже, все жратву носила какому-то мужику. Тот в яме сидел. Хорошая книжка, где бы достать.
«Ого, – обрадовался Карл, – надо будет привезти».
– Ладно, Слава, спасибо, пойду я. Да, творог давай.
Славка с трудом встал, снял с подоконника литровую банку с творогом.
– Скажи хозяйке, творог – бесплатно. И молоко сегодня бесплатно. Это за бутылку.
– Да брось, Слава.
– Нет, я так не люблю. Все по-честному. Пойду тоже, жерздины вырублю, холод обещали, дом пеледить надо.
– Слушай, – вспомнил он, – я вот справлюсь, а вечером напьюсь. Так ты мне утром, как болеть буду, налей что-нибудь. Хоть одеколону. Только все не наливай – хозяйке оставь, пусть подушится.
Перед вечером Таня спросила:
– Сигареты у тебя с собой? Пойдем за сарай.
Вид у нее был загадочный. Она подобрала по пути два полешка, установила их в мягкой земле под малиной. Затянувшись, посмотрела на Карла с некоторым сомнением, выдохнула:
– Слушай: «Под вечер мы собрались за цветами, В овраг с нетопырями и кротами, Потом устали и пошли к реке, И в темноте, ухабистой и тяжкой, Белела только папина рубашка, И ландышей пучок в моей руке».
Карл помолчал и поцеловал ее.
– Это лучшее твое стихотворение.
– Правда? – обрадовалась Таня.
Славка оказался прав. Холодно стало, северо-восточный ветер гнал с Волги волну против течения, низкие бежали облака, потом бег замедлили, обступили небо, пошел дождь. Была середина сентября, деревья были нетронуты, на березах изредка проступали желтые пятна, а ивы и вовсе голубели окисью хрома. Было не больше пяти градусов, в бабье лето не верилось, казалось, солнца нет в природе, не будет, по крайней мере, до зимы.
О рыбалке нечего было и думать – рыба забилась в ямы на фарватере, захлопнула рот и замерла, касаясь плавниками дна. А если бы и клевала, – никакой якорь не удержит на середине реки. Хозяйством заниматься тоже неуютно, да и дел-то – вывезти на кучу ботву с огорода, ободрать пленку с парника, поправить забор – два столба прогнили у земли, а так – ничего, сухие, на дрова пойдут. Срубить сосну, на столбы желательно сырую, тяжело таскать только. Может, с того берега, это когда утихнет, в лодке привезти, а от причала – на тележке, по тропинке. Разберемся. Времени полно, а дел – дня на два, не торопясь, как говорит Ян Яныч. Дров бы еще про запас, но это в охотку. А сейчас – в лес. Грибов было мало, ходили с Таней, за полтора часа едва по полкорзины набрали. Может, с дождями…
Пришлось надеть неудобную плащ-накидку – подарок полковника, главное в ней – капюшон. Дождь дождем, но лосиная вошь сейчас, в сентябре, уж больно активна. Квадратная букашка, крабик на хилых крылышках, планирует с деревьев, мягко падает на мокрую шею и ползет вверх, освобождаясь по пути от ненужных уже крыльев. Долго потом вытаскиваешь из-под корней волос мягкую эту дрянь, с омерзением бросаешь на землю, на пол у печки.
Полы плаща намокают в высокой траве, зато колени – сухие, и можно спокойно, хоть и неуклюже, пробираться меж тонких берез.
Летние подберезовики со светлыми шляпками, на тонких волокнистых ножках, были нехороши: самые крепкие на вид разваливались в руках, не стоит и наклоняться. Но уже попадались осенние – мраморные, скользкие, и совсем светлые, с маленькой круглой шляпкой, и длинными, хоть и достаточно толстыми ножками, серыми, слегка розоватыми, как будто разрисованными мягким карандашом. Радовал внезапно черный, матовый, с толстой ножкой.
Этот стоил подосиновика.
В Катькином лесу, в березняке, нечего пока делать, слишком сухо пока, нужно пойти в бор, на ту сторону ручья. Для этого надо пройти луг с высокой травой, а это обидно, праздные триста метров, только время тратить.
«Куда ты все несешься? – услышал он Танин голос. – Выдохни, оглянись, ты же дома…»
«И жить торопится, и чувствовать спешит…» Что там еще… «Что за кони мне достались привередливые» – нет, это не отсюда.
«Обабки все, обабок что за гриб, Болотные обабки – тонки лапки…»
Странно, Магроли полюбил Леоновича до колик, до вывернутых колен. Полуволжанин, полушляхтич, и – луганский очкарик. Впрочем, ничего странного нет: «И это не базар, (Что надо объяснить), А неотвязный дар – Платить, платить, платить, За все, чего давно На свете больше нет, За Город, за Окно, Где погасили свет».
В бору лежали сыроежки, как яблоки – красные, зеленые, желтые. Чернели останки моховиков. Кое-где дозревала запоздалая брусника, и – вот уж действительно странно, – полуоблетевшие кустики черники сплошь синели чуть примятыми уже, но вполне живыми ягодами. Из черники вытягивался, голубел, гонобобель, или пьяника. В Карелии, говорит Ян Яныч, его называют «ссыка». Мочегонное, наверно.
– Ого, подосиновик. Старый, правда, и не оранжевый, а малиновый, но ничего, чистый, на сушку пойдет. Кто-то прошел – разрезанный масленок. И еще – пенек от толстой ножки. Кто бы это мог быть? – в деревне никого нет. Славка с Васькой сюда не ходят, да и заготавливают они все больше волнушки да дуплянки.
– Березовый – это баловство, – говорит Славка, – дачный гриб, говно.
– Кто-то из Дома рыбака. Все равно, какой бы ни был грибник, а пропустит, иди следом, и найдешь обязательно.
«Вы слышите, грохочут сапоги…» Вот ведь память ассоциативная – в позапрошлом году, на этой опушке перепел всего раннего Окуджаву. И стоит теперь только ступить…
И еще, весной как-то у старой деревни рыбу ловил. Язва обострилась, сидел, корчился, а вокруг – понимал – все оживало, плескалось, ерзало. Птичка невидимая повторяла одно и то же:
– Вить-тя, Вить-тя, мессию видел? Попрос-си, попроси же!
И стоит теперь попасть на то место или услышать эту птичку, как начинает болеть живот.
Дождь перестал, немного прояснело, подул тугой ветер, дальний березняк отшатнулся, закипел, серозеленый, как море. У Плющика был такой этюд.
О Плюще ходят легенды – то он умер, то, наоборот, поселился здесь, недалеко, на Волге, в деревне Сволощи. Илюха рассказывал:
– О твоем Плюще только и говорят в тусовках, а живет он в еврейской общине под Москвой.
А Парусенко – тот и вовсе встретил его на Пикадилли, идет с портфельчиком, в шляпе.
Нет, не подошел, зачем.
В утихшем березняке было чисто, грибами и не пахло. Незаметно из-за деревьев вышли коровы, с любопытством обступили, черные, ухоженные, серые пятна на них меркли, как блики ушедшего лета.
Поднялся из травы Коля, чернобородый, без передних зубов, похожий на цыгана.
– А это ты, Карл. А я подоить пришел. Они здесь третий день, хорошо им здесь, травы много. Пускай, пока трава есть, загонять их сейчас – кормов не напасешься. Только тяжело – я ведь один, да мамке девяносто почти, набегаешься по пять верст туда и обратно. Веришь, по лесу в темноте. Вот скажи мне, я был пастух, а теперь вроде фермер – какой, к бесу, фермер? – семь гектаров, да вот двенадцать коровок. Жизни нет. Вот ты меня понял, рубашка истлела. А продать – никто не берет, только за живой вес, и то по закупочной цене. Зарезать – жалко, они же, как дети. Вот ты меня понял. Ты заметил, все хорошие слова начинаются на «М» – вот чудо-то – мама, молоко, мед, мир, что еще…
– Молодость, – подсказал Карл.
– Вот, правда, ты меня понял, – обрадовался Коля и тут же погрустнел, – меня тут все за сумасшедшего считают. Вот только вы с Таней. Слушай, выходи на пенсию, я тебе ульев дам.
Пчелки, они ведь… Знаешь, как интересно? Весной пойдем, там, за Харпаевом, я дикие рои видел, привадим. Травы-то у нас, а, Карл? Ты надолго? А то зайди ко мне, в Кокариху. Я тебе сети дам. И на пятьдесят метров и на тридцать. Мне-то самому некогда… Какой зайди – не застанешь, я сам тебе привезу.
– Да нет, Коля. С сетями свяжешься, только этим и заниматься. Проверяй да переставляй, да еще в такую погоду. А я сегодня не знаю, в кои-то веки, что завтра буду делать.
– Тоже верно. Пойдем супчику похлебаем, тут у меня берлога.
Из берлоги Коля, согнувшись, вынес котелок и пол-лепешки. Костер прозрачно, бесшумно горел, похлебка была из козлятины, с непривычным и приятным привкусом. Было грустно. На прощание Коля чуть ли не силой втиснул Карлу полуторалитровую пластиковую бутылку из-под джин-тоника – с молоком.
– И мне легче везти будет, – кивнул он на велосипед. – Не пьешь молоко, так простоквашу сделаешь. Для язвы полезно. Вот ты меня понял.
Бутылка каталась по корзине, давила немногочисленные грибы. Карл шел домой. Низко над Катькиным лесом проступало сквозь облака матовое солнце. Если завтра будет сухо, схожу все-таки за клюквой. Пять километров до болота, там целый день, да обратно, тяжело, и куража уже нет.
Три года назад ходил через день, пятьдесят с чем-то литров принес, существование свое оправдывал. И так бездарно разошлась – втискивал всем помногу, друзья недоумевали – сколько той клюквы надо, брали, чтоб не обидеть. Только теща знает толк: «Не откажусь».
А летось, как Славка говорит, принес полведра – и хватило. Легче купить, ведро по шестьдесят, а то и по пятьдесят, но… Призрак неукушенного локтя не дает покоя. И потом – трудно на болоте, но помнится потом долго, как Север.
Читать нечего, все бабушкины «дрюоны» и детективы. На всякий случай надо лечь пораньше, если идти. Выходил ночью – вызвездило, иней на траве.
Ночь талая полна с краями, И ветра нет.
Стоит звезда в глубокой яме, А сверху – свет.
Зеленый воздух заструился В пандан ручью, Передний волхв остановился, Задул свечу.
Таит цветных туманов сонмы, Лесов альков, Глиссандо над рекою сонной – Каскад мальков.
В траве высокой не найти, чьи Альты, басы, Чисты посвистыванья птичьи – Светлей росы.
Многоголосие несется – Молчать невмочь, Под дымчатым покровом солнца Ликует ночь.
Утром вода на веранде замерзла. Выпил кофе, стараясь не спешить, – «Опять помчался» – сказал Танин голос, – выкурил сигарету. В рюкзак положил корзинку, литра, кажется, на два, и бутерброд с салом завернул в полиэтиленовый пакетик. Свитер и телогрейка – дождя наверняка не будет.
В желто-зеленом сияющем небе – ни облачка. На единственной улице в деревне лежали поперек чистые тени. У Славкиной калитки на столике стоял вымытый дождями фаянсовый чайник с отбитым носиком – пепельница. Сверкнул впереди на солнце ярко-зеленый свитер Василия.
– По ягоду, – спросил Василий, – один?
– А ты не пойдешь?
– Нет, я уже набрал, – Василий повернулся и побрел, сутулясь и кашляя, в избу.
Возле дома Шурика Карл свернул на лесную тропинку. Минут двадцать, перешагивая через поваленные деревья, до проселка, а там – прямо до Кокарихи, мимо двух злобных собачек, мимо угрюмого Андрея, бурчащего в ответ на приветствие, мимо Колькиного дома, дальше, по столбам.
Заржавленный, выбеленный годами автобус «ЗИС», неведомо как попавший сюда, сквозь бездорожье, справа, среди черных развалин, дикая плантация дягиля – четырехметровые трубчатые стволы, огромные зонтики диаметром с ведро, больше даже.
Перед Кокарихой – болотина, – вспомнил Карл, – как бы не вляпаться. Болотина оказалась еще более устрашающей, чем в прошлом году, обойти ее можно было, только свернув в густой ольшанник, продираясь, и то…
– Нет, не зачерпнул, – вздохнул Карл с облегчением и тут же почувствовал, как правый сапог наполняется ледяной тяжестью.
По лесу, по мокрому лугу, сквозь порез в подошве вода не поднималась, так, вечером носок оказывался влажным, а тут…
– Старый ты козел, – обозвал себя Карл, – дожил до пятидесяти пяти, а позаботиться о себе элементарно не можешь. Ведь это же непрофессионально. Как Эдик, ей Богу, недаром батя называл тебя Э-два. Ведь есть же другие сапоги, Виргиния, поискать только.
Дело плохо – если б зачерпнул через верх – куда ни шло – согрелась бы со временем вода, вышло бы что-то вроде мокрого гидрокостюма. Но когда подпитывается снизу, – долго не походишь, ломая ледяные корочки на лужах. Добро бы еще на обратном пути.
Повернуться и пойти домой – еще не родилось такое благоразумие… «Ино еще побредем». Карл вылил воду из сапога, отжал носки, хлопчатый и шерстяной, и снова надел. По твердой дороге еще можно было громко топать, особенно правой. Он посмотрел на себя со стороны и ухмыльнулся: прямо Магролик какой-то. На болоте будет хуже.
Проскочив пропитанной водой перелесок, Карл увидел болото. Поросшее у берега высокой рыжей осокой, дальше оно представляло собой унылое последовательное чередование равновеликих, примерно, кочек величиной с круглый кухонный стол, только гораздо ниже. На каждой кочке стояла полувысохшая елочка, метр-полтора, не выше, под ней индевели яркие или сизые маленькие игрушки – клюквины: Новый год прошел, и Рождество прошло, и хозяева исчезли бесследно. И так – до самого горизонта, только слева и справа темнели береговые мысы.
Кое-где на елках висели тряпочки или пакеты – сборщики клюквы оставляли ориентиры.
Карл менял положение – то упирался коленями в мокрую, холодную кочку, то склонялся над ней. За несколько десятков секунд выступившая под ногами вода поднималась до края сапога. Приходилось с трудом вытаскивать ноги, ставить их на новое место. Правая нога ныла нестерпимо, начал болеть затылок. Карл снял телогрейку, положил на кочку, сел и с трудом стащил сапог. Выкрутив носки, он повесил их на елочку, понимая, впрочем, что это бесполезно.
Воду вытряхнул, стельку вытер досуха болотной травой, снял шерстяную шапочку, обмотал ногу и сунул в сапог. Несколько секунд он испытывал блаженство, затем, боясь промочить еще и телогрейку, встал, – и все началось сначала.
Клюквы было много, но первая корзинка, как всегда, была самая трудная. К полудню солнце пригрело, Карл снял телогрейку, промокшую шапочку развешивать не стал, а сунул вместе с носками в карман рюкзака. Срезал с кочек траву и запихивал ее в сапог. Стало полегче.
Корзинки Карл набирал доверху, с горкой, чтоб не оказалось, что собрано меньше, чем он думал. После третьей корзинки он позволил себе уйти. У самого берега, у осоки, увидел он нетронутые россыпи и снова сел.
Возвращался он весело – нога уже ныла привычно, рюкзак был легок, но и не болтался, висел приятным комочком. Было так тепло, что телогрейку пришлось нести в руке.
Кокарихинскую болотину пролетел напрямик, зафантаж. Ну, набрал еще воды, ну штаны намокли.
Домой он пришел около четырех. Есть не хотелось, но вспомнил, достал из рюкзака бутерброд, наткнулся на мокрые тряпки. Так Растопить печку, повесить эту мокрую дрянь, потом клюкву рассыпать, пусть сушится. Не удержался, тут же взял литровую кружку, оказалось – ровно восемь литров. Это за счет горки, да и корзинка, может, два с половиной.
– Хорошо, – сказал он, окая, не как Славка даже, а как Ян Яныч, окающий в шутку, но почти всегда.
Печка горела, Карл переоделся в теплое и сухое, открыл банку тушенки, нарезал хлеб, почистил и разрезал пополам луковицу. Налил водки, чуть повыше половины граненого стакана.
– Со свиданьицем, – отнесся он к печке.
Выпил залпом. Водка с шелестом упала на что-то твердое и холодное, поднялась теплым облачком, раздвинула грудную клетку. Потеплели уши.
«Пью один, как Юрочка» – подумалось без тревоги.
– Юрочка. Что натворил. И умер как-то по-детски, вот, дескать, посмотрю, как вы будете плакать. Знал ведь, что нельзя, а выпил бутылку водки всю, до последней капли.
– Ладно тетя Женечка – она младенец, на небесах она, Алла Евтихиевна – страстотерпица, ей зачтется. Даже Вовка Лосев – и то понятно. Был в нем какой-то лад, хоть и перепутанный, бешеный. Эдик. Эдик – просто победитель.
А Мишка на похоронах Эдика все хохмил, доказывал, что он на очереди, изображал в лицах как все будет. «Ничего святого» – говорили о нем с благородным негодованием. Да кто сказал, что негодование может быть благородным! Это как праведный гнев – чушь собачья. Может, он просто мудрый. Этакий приблатненный Пьеро, и всю жизнь самоотверженно валял спектакль, не мог не валять. И не боялся быть непонятым и неприличным. Во всяком случае, хорошей мины не строил даже при хорошей игре. А ты, приезжая в Одессу, добирался до него в последнюю очередь. Если вообще добирался.
Карл выпил полстакана.
– Прости меня, – сказал он и застеснялся.
– А Юрочка…
«Потому что превыше ночных разговоров ничего я не знаю и знать не хочу». Его кредо. А ночные разговоры как раз и опасны иллюзией понимания. Во всяком дерьме он искал друга, и платил, по бедности, чистой монетой. Даже в себе он искал друга, и не находил, потому что любил себя самозабвенно…
Книжку хотел назвать «Свет в окне». Очень точное название – не было, наверное, ночного стекла, на котором бы он, биясь, не оставил свою пыльцу.
Поразительно, как один человек вместил в себя все несовершенства – и свое, и своих друзей, и тех, кого считал друзьями. Какие мы были чистенькие рядом с ним…
Карл проверил печку, поворошил кочергой. Еще полчаса примерно. Надо выпить. То первое, чудное тепло не повторялось, тепло было в избе.
– И на том спасибо, – сказал Карл, помаялся немного, закрыл печку и лег спать.
Проснулся он перед рассветом, не вполне протрезвевший, выпил воды и снова лег.
Тревожно было на душе и стыдно, будто буянил он вчера в приличном обществе, но спросить было не у кого, все разошлись.
Встал он в одиннадцатом часу, с теми же ощущениями, даже хуже – словно ребенка обидел. Голова не болела, а так – была неприятна.
Солнце не сияло, как вчера, оно пропадало и появлялось, менялось в лице, было тепло почти по-летнему, буднично прокрякали над головой две утки.
Карл взял тачку, вилы и стал вывозить растительный мусор. Всякий раз, подъезжая к яме, он смотрел на реку. Река была белая, спокойная, мелкую зыбь разводил южный ветер.
Карл двигался медленно, предвкушая и оттягивая долгую рыбалку. После пяти или шести тачек оказалось, что вывозить больше нечего. Он взял пассатижи, стамеску и пошел отдирать полиэтилен. Крыша парника в середине провисла, на ней лежала объемистая радужная линза дождевой воды. Часть лужи пролилась на руку, затекла в рукав, Карл сказал «ебт!»… и повеселел.
Червей, как ни странно, почти не было, и это после таких дождей… Он резко поднял втоптанную доску у порога – земля была сухая, дырчатая, единственный червь пытался уйти.
Карл догнал его и увидел еще одного с краю. Червяк был светло-розовый, тонкий, и едва шевелился. Карл взял и его. Вспомнил про парник – туда бабушка запихивает весь навоз.
Несколько раз копнул – все правильно.
Заставил себя пообедать – сейчас только два, а стемнеет в восемь, а то и позже – день светлый. Выпил бульона из кубика, доел вчерашнюю тушенку.
Поплавок покачался, кто-то задел хвостом леску, потом надолго успокоился. «Одно и тоже, – думал Карл, – сначала „июль, июнь – на рыбу плюнь“, потом август, тоже нехорошо, теперь вот сентябрь. А рыбы полно, вон к вечеру как забухает. И что еще надо – тихо, ветер южный, погода после ненастья установилась, червяк живой, а по осени, как и весной, другой наживки и не нужно».
Карл постоял полчаса и погреб дальше. На глубине, может, она и стоит, но если свалилась, клевать уже не будет. И якорь тяжелый таскать туда-сюда. Надо стать в утильнике возле устья ручья – идеальное место и глубина метра два. Тем более, вечереет, скоро она пойдет к берегу.
Карл загнал нос лодки в утильник, она стала неподвижно без всякого якоря, пересел на корму и закинул, хорошо закинул, как раз куда хотел.
На берегу ручья, у пляжа, появились коровы, некоторые спустились к самой воде, над бугром показалась подпрыгивающая голова Коли, а вот и весь он, едет тихонько на велосипеде.
Карл отвернулся, чтоб не махать рукой, не нарушать безнадежную эту гармонию.
Зазвенела моторка, показалась – красная, типа «Крым» – рыбинспекция. Человек в черной шапке с кокардой, проезжая, уставился на Карла, уже миновав, никак не отвернется, шею сломает. И то понятно – не каждый день увидишь в прибрежной куге идиота с удочкой, тем более, что закончился дачный сезон.
Заколебалась вода, волны от моторки подошли к берегу. Поплавок мягко поднялся, опустился, еще выше поднялся, опустился и… пропал. Карл подсек – окунь кинулся к траве, но был слаб, и скоро оказался в воздухе – раскачивался над лодкой. Строевой. Для ухи годится.
Поплавок стоял, как будто никогда и не погружался. У противоположного берега заштилело, в черной воде отразился бор. – Там-то уж точно, – в очередной раз обманулся Карл, знал, что обманывается, но вдруг… Он погреб к тому берегу, торопясь, поглядывая на солнце. Минут пятнадцать выпадает, это как через луг идти. «Опять дергаешься», – сказал себе сам, без помощи Татьяны, но темпа не сбавил.
У того берега оказалось прохладней, солнце осталось за излучиной. Мелкие окушки заклевали сразу, надежно, верно, Карл поймал штук шесть или семь. Явно вечерело, но солнце еще угадывалось.
Клев как отрезало, рыба плескала вокруг, не успевали круги разойтись, как их перебивали другие, накладывались, сопрягались. Карл разволновался, бросал прямо в эпицентр, понимая, что это глупо.
Поплавок продвинулся двумя толчками и медленно лег, вернее, улегся, будто устал. Это было подозрительно, и Карл боялся пошевелиться, стал зачем-то считать и, досчитав до шестидесяти семи, не выдержал, аккуратно подсек – Зацеп, – не успел подумать Карл, как кто-то тяжелый медленно пошел по дну, натягивая леску. – Это не окунь, – знал Карл, и потащил осторожно, но решительно.
Что-то белое всплывало медленно со дна, выворачивалось, похожее на утонувшее отражение улетевшей чайки. Перехватив леску пальцами, Карл, замирая, подтащил к борту – ясно уже – леща. Наклонившись, он цапнул его немилосердно левой рукой за голову. Рукав телогрейки намок, вода неожиданно оказалась теплой.
Лещ долго не отпускал крючок, далеко вытягивал мягкие губы. Было в нем около килограмма, а если честно – грамм восемьсот. Был он черен в спине и слегка золотился, будто смазанный маслом, как тщательно хранимая запасная деталь жизни.
Карл вдруг устал. Он снялся с якоря и погреб на середину реки, посматривая на леща. «На кого же он похож? – гадал Карл и не догадался. – На леща и похож, только на большого».
Досадная, посторонняя залетная туча заслонила запад. На ней стояли два маленьких белых облака, сначала неподвижно, затем поднялись выше и разбежались в разные стороны. Казалось, они поднимали занавес – туча пошла вверх, растворяясь в зените, и вдруг в полнеба открылась Высокая Безвкусица. Все свои – решили ангелы, оставим условности, забудем о приличиях, зачем нам эстетика…
Зеленое наливалось малиновым, по малиновому проносилось оранжевое, белое, белое светилось по голубому. Вода переливалась бирюзовым и розовым перламутром, на востоке небо было фиолетовое, прилип к нему прозрачный месяц, кружочек из марли.
Прямо у лодки плавали круглые колокольные облака, молчали великим молчанием.
Тишина в колоколах гуще, тяжелей, прохладней.
По привычке Карл готов был обрадоваться – как все-таки хорошо, а в Москве… Но радоваться не хотелось, не хотелось вообще ничего, – ни удивляться, ни вглядываться в поплавок, ни даже курить.
«Наверное, я счастлив», – уныло подумал Карл.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.