Текст книги "О гражданском неповиновении"
Автор книги: Генри Торо
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)
Одиночество
Сейчас чудный вечер, когда все ощущения обостряются и тело впитывает наслаждение всеми порами. Я удивительно свободно двигаюсь среди Природы – я составляю с ней одно целое. Я иду вдоль каменистого берега пруда, без сюртука, хотя погода облачная, ветреная и прохладная; меня ничто не привлекает особенно, я ощущаю необычайно тесное сродство со всеми стихиями. Лягушки возвещают приближение ночи, и ветерок доносит с того берега пение козодоя. Я смотрю на листы ольхи и тополей и всем сердцем ощущаю их трепет, но, подобно озеру, мой дух не встревожен – это всего лишь легкая зыбь. Маленькие волны, подымаемые вечерним ветром, так же далеки от бури, как светлая поверхность пруда. Хотя уже стемнело, ветер еще шумит в лесу, волны еще набегают на берег, и какие-то существа баюкают песней засыпающий день. Покой никогда не бывает полным. Самые дикие животные не спят, они сейчас выходят на промысел; лисица, скунс и кролик бесстрашно бродят по полям и лесам. Это – стражи Природы, связующие один ее день с другим.
Вернувшись в дом, я обнаруживаю, что у меня побывали гости и оставили свои визитные карточки – букет цветов, гирлянду из вечнозеленых веток, имя, написанное карандашом на желтом листе грецкого ореха или на щепке. Те, кому редко доводится бывать в лесу, берут какой-нибудь кусочек леса и всю дорогу вертят его в руках, а потом, намеренно или случайно, оставляют у меня. Кто-то очистил ивовый прутик, свил его в кольцо и положил ко мне на стол. Я всегда мог определить, что в мое отсутствие у меня побывали гости – по примятым травинкам и сучьям или по отпечаткам обуви: нередко я даже мог определить их пол, возраст и звание по какому-нибудь неприметному знаку – оброненному цветку или вырванному и брошенному пучку травы, иногда брошенному далеко, почти у железной дороги, в полумиле от меня, или по стойкому запаху сигары или трубки. Часто я за сотни футов узнавал по запаху трубочного табака, что здесь проходил путник.
Обычно вокруг нас достаточно простора. Горизонт не совсем надвинут нам на нос. Лесная чаща не подступает к самым дверям, и пруд тоже, – они всегда отделены от нас каким-то знакомым, расчищенным и огороженным пространством, отвоеванным у Природы. Но почему у меня такой простор, целые мили пустынного леса, отданные в мое владение? Ближайший сосед живет на расстоянии мили, и мне не виден ни один дом, если не взобраться на вершину холма, в полумиле от меня. Горизонт, замкнутый лесом, принадлежит мне одному: по одну сторону вдали видно железнодорожное полотно, там где оно подходит к пруду, по другую – изгородь вдоль лесной дороги. Но большей частью вокруг меня так же пустынно, как в прериях. Все это могло бы происходить в Азии или Африке, а не в Новой Англии. У меня свое собственное солнце, луна и звезды, собственный маленький мир. Никто не проходил по ночам мимо дома, никто ко мне не стучался, точно я был первым или последним человеком на земле, и только весной кто-нибудь изредка приходил из поселка ловить сомиков – не столько в Уолденском озере, сколько в глубинах собственного сознания, наживляя крючки ночною тьмой, – но скоро уходил, не слишком отягощенный уловом, «мир уступая молчанью и мне»[216]216
Строка из «Элегии, написанной на сельском кладбище» английского поэта Томаса Грэя (1716–1771). Перевод В. Жуковского.
[Закрыть], и темное сердце ночи оставалось не потревоженным человеком. Я думаю, что люди до сих пор побаиваются темноты, хотя все ведьмы давно казнены, а христианство и свечи введены повсеместно.
И однако, как я не раз испытал, любое творение Природы может быть источником нежных и невинных радостей и приятным обществом даже для унылого мизантропа и самого заядлого меланхолика. Тот, кто живет среди Природы и сохранил способность чувствовать, не может впасть совсем уж в черную меланхолию. Нет такой бури, которая не могла бы звучать Эоловой арфой для здорового и невинного уха. Простого и мужественного человека ничто не должно повергать в пошлое уныние. Пока я дружу с временами года, я не представляю себе, чтобы жизнь могла стать мне в тягость. Тихий дождь, который поливает мои бобы и не дает мне сегодня выйти из дому, вовсе не скучен и не уныл, он тоже полезен мне. Пусть он не дает мне мотыжить, зато он принесет куда больше пользы, чем мотыга. Если он так затянется, что бобы сгниют в земле и в низинах не уродится картофель, – что ж, зато на холмах уродится трава, а раз это полезно для травы, значит, и для меня. Иногда, сравнивая себя с другими, я вижу, что боги щедрее оделили меня, по-видимому, больше, чем я заслуживаю. Я нахожусь под особым их покровительством, и мне обеспечено многое, чего не имеют другие люди. Я не льщу себе – это они, если можно так сказать, мне льстят. Никогда еще я не чувствовал себя одиноким, никогда не бывал подавлен чувством одиночества, и только однажды, через неделю-другую после моего переселения в лес, я на какой-нибудь час усомнился в том, возможна ли безмятежная и здоровая жизнь без тесного общения с людьми. Мне было неприятно оказаться одному. Но я чувствовал, что это было болезненное состояние, и уже предвидел, что оно пройдет. Среди этих мыслей, под шум тихого дождя, я внезапно ощутил – в падении дождевых капель, в каждом звуке и каждом предмете вокруг дома – нечто бесконечно дружественное, и это меня поддержало; воображаемые преимущества человеческого общества показались мне незначащими, и с тех пор я больше о них не думал. Каждая сосновая игла наливалась симпатией и предлагала мне свою дружбу. Я так явственно ощутил нечто родственное даже в тех аспектах природы, которые принято называть мрачными и дикими, так ясно понял, что ближайшим кровным моим родичем не обязательно должен быть человек и сосед, что отныне не буду чувствовать себя чужим ни в какой глуши.
Когда долгие весенние и осенние ливни не давали мне выйти из дому после полудня и даже по целым дням, я проводил приятнейшие часы под их непрерывный шум; в такие дни рано смеркалось и наступал долгий вечер, в течение которого множество мыслей успевало пустить корни и развиться. Во время проливных северо-восточных дождей, которых так боятся в поселках, что служанки караулят в сенях с ведром и тряпкой, готовясь встретить потоп, я сидел в своей хижине, открытой всем стихиям, и наслаждался надежным убежищем. Однажды в сильную грозу молния ударила в высокую сосну на противоположном берегу пруда, сделав на ней глубокую и правильную спиральную нарезку сверху донизу, более дюйма в глубину и дюймов пять в ширину, похожую на те, что для украшения вырезают на трости. Недавно я прошел мимо нее и ужаснулся при виде этой отметки, все такой же отчетливой, показывающей, что восемь лет назад грянул с неба страшный и неотвратимый удар. Мне часто говорят: «Вы, вероятно, чувствовали себя там одиноким и вам хотелось быть поближе к людям, особенно в дождливые и снежные дни или по ночам». Мне хочется в таких случаях ответить, что вся обитаемая нами земля – всего лишь точка в мировом пространстве. Как вы думаете, разве не далеки друг от друга двое самых отдаленных жителей вон той звезды, диаметр которой мы даже не можем измерить нашими приборами? Отчего бы мне чувствовать себя одиноким? Разве наша планета не находится на Млечном Пути? Ваш вопрос представляется мне не самым существенным. Как далеко должен быть человек от своих ближних, чтобы чувствовать себя одиноким? Я выяснил, что иногда, сколько ни шагай, это не помогает сближению двух душ. Чья близость более всего необходима нам? Уж конечно не близость самой большой толпы или станции, почты, трактира, молитвенного дома, школы, бакалейной лавки, Бикон Хилла или Файв Пойнтс[218]218
Бикон Хилл – один из лучших районов Бостона. Файв Пойнтс – район Нью-Йорка, имевший дурную славу.
[Закрыть], где скопляется больше всего людей, – но близость к вечному источнику жизни, найденному нами на опыте; так, ива растет у воды и именно к ней тянется своими корнями. Для разных натур это будут разные места, но тут-то и должен копать свой погреб истинный мудрец… Однажды вечером я нагнал на дороге к Уолдену одного своего земляка, который скопил, что называется, «изрядное состояние», хоть мне и не доводилось разглядеть его вблизи; он гнал на рынок пару быков и спросил меня, как я решился отказаться от стольких жизненных удобств. Я ответил, и вполне серьезно, что такая жизнь мне нравится. И я пошел спать, а он продолжал свой путь в темноте, по грязи в Брайтон, т. е. Веселый город[219]219
Брайтон – окраина Бостона, где в то время находились бойни. По случайному совпадению «Брайт» (англ. «веселый») было наиболее распространенной кличкой для быка.
[Закрыть], куда должен был добраться к рассвету.
Когда человеку предстоит воскреснуть из мертвых, время и место ему безразличны. Место этого события всегда будет одинаково и всегда будет несказанно радовать все наши чувства. А мы большей частью придаем значение только внешним и преходящим обстоятельствам. Вот в чем причина нашей растерянности. Ближе всего ко всему сущему находится та сила, которая его созидает. Ближе всего к нам постоянно свершаются самые великие законы. Ближе всего к нам стоит не работник, которого мы наняли и с которым так любим беседовать, а тот работник, который создал нас самих.
«Сколь велико и глубоко влияние незримых сил Неба и Земли!»
«Мы стремимся постичь их, но не видим их, стремимся услышать их, но не слышим; отождествленные с самой сущностью вещей, они неотделимы от них».
«Благодаря им люди повсюду очищают и освящают сердца свои и облачаются в праздничные одежды, чтобы принести жертвы душам своих предков. Силы эти неисчислимы. Они повсюду – над нами, слева от нас и справа, они окружают нас со всех сторон»[220]220
Конфуций. Учение о Середине.
[Закрыть].
Мы являемся объектами опыта, который весьма интересует меня. Не могли бы мы, при подобных обстоятельствах, обходиться некоторое время без общества наших приятелей и находить отраду в собственных мыслях? Конфуций справедливо замечает: «Добродетель не остается покинутой сиротой, у нее непременно найдутся соседи»[221]221
Конфуций. Беседы и Суждения.
[Закрыть].
Мышление помогает нам «выйти из себя», но не в обычном смысле этих слов. Сознательным умственным усилием мы можем отстраниться от действий и их последствий, и тогда все, хорошее и плохое, пойдет мимо нас, как поток. Мы не целиком связаны с Природой. Я могу быть бревном, плывущим по течению, но могу быть и Индрой,[222]222
Индра – главный бог среднего царства (воздуха) в индусской мифология.
[Закрыть] созерцающим его с небес. Я могу быть взволнован театральным представлением и, с другой стороны, остаться равнодушным к действительному событию, которое, по-видимому, касается меня гораздо ближе. Я знаю себя лишь как человеческое существо, вместилище мыслей и чувств, и ощущаю известное раздвоение, которое позволяет мне так же взглянуть со стороны на себя, как и на любого другого. Как бы остры ни были мои переживания, я всегда чувствую, что некая часть меня относится к ним критически; это даже не часть меня, а наблюдатель, не разделяющий моих переживаний и только отмечающий их; этот наблюдатель так же не тождествен со мною, как и вы. Когда жизненное представление, быть может трагическое, оканчивается, зритель уходит восвояси. Для него оно было лишь вымыслом, созданием воображения. Эта наша двойственность делает нас иногда плохими соседями и друзьями.
Я нахожу полезным проводить большую часть времени в одиночестве. Общество, даже самое лучшее, скоро утомляет и отвлекает от серьезных дум. Я люблю оставаться один. Ни с кем так не приятно общаться, как с одиночеством. Мы часто бываем более одиноки среди людей, чем в тиши своих комнат. Когда человек думает или работает, он всегда наедине с собой, где бы он ни находился. Одиночество не измеряется милями, которые отделяют человека от его ближних. Истинно прилежный студент так же одинок в шумном улье Кембридж-колледжа, как дервиш в пустыне. Фермер может весь день проработать один в поле или в лесу мотыгой или топором и не почувствовать одиночества, потому что он занят делом, а вернувшись вечером домой, он не может оставаться наедине со своими мыслями, и ему хочется побыть «на людях», развлечься и вознаградить себя, как он считает, за дневное одиночество; вот почему он удивляется ученому, который способен просидеть один в доме всю ночь и большую часть дня, не боясь скуки и хандры; он не понимает, что ученый, запершись в доме, обрабатывает в это время свое поле или валит деревья в своем лесу, как фермер – в своем, а потом так же ищет развлечений и общества, как и тот, хотя, может быть, и в более концентрированной форме.
Людское общество обычно чересчур доступно. Мы встречаемся слишком часто, не успевая приобрести друг для друга новой ценности. Мы трижды в день сходимся за столом и угощаем друг друга каждый раз все тем же старым заплесневелым сыром – нашей собственной особой. Чтобы сделать терпимыми эти частые встречи, нам пришлось договориться о некоторых правилах, именуемых приличиями и этикетом, которые не дают нам вступить в бой. Мы встречаемся и на почте, и на вечеринках, и каждый вечер у домашнего очага. Мы живем в тесноте и спотыкаемся друг о друга и от этого, мне думается, несколько теряем друг к другу уважение. Для подлинно важного и сердечного общения такая частота не нужна. Подумайте о фабричных работницах: они никогда не бывают одни, даже в своих сновидениях. Лучше было бы иметь по одному жителю на квадратную милю, как живу я. Ценность человека не заключается в его шкуре, чтобы надо было непременно о нее тереться.
Я слышал о человеке, заблудившемся в лесу и умиравшем от голода у подножья дерева, и о том, как он в своем одиночестве обрадовался окружившим его причудливым видениям – созданиям его воспаленного мозга, принятым им за действительность. А ведь можно и при полном телесном и душевном здоровье постоянно окружать себя подобным же, но более нормальным и естественным обществом и прийти к сознанию, что мы никогда не бываем одиноки.
Я никогда не бываю одинок у себя в хижине, особенно по утрам, когда посетителей не бывает. Попытаюсь передать свои ощущения некоторыми сравнениями. Я не более одинок, чем гагара, громко хохочущая на пруду, или сам Уолденский пруд. Кто разделяет одиночество этого водоема? А между тем его лазурные воды отражают не демонов тоски, а небесных ангелов. Одиноко и солнце, кроме тех случаев, когда мы в тумане видим их как бы два, но ведь одно из них – ложное. И бог тоже одинок, а вот дьявол, тот отнюдь не одинок, он постоянно вращается в обществе, и имя ему легион. Я не более одинок, чем одиноко растущий коровяк, или луговой одуванчик, или листок гороха, или щавеля, или слепень, или шмель. Я не более одинок, чем мельничный ручей, или флюгер, или Полярная звезда, или южный ветер, или апрельский дождь, или январская капель, или первый паук в новом доме.
Иногда, в долгие зимние вечера, когда валит снег и в лесу завывает ветер, меня навещает старый поселенец[223]223
Имеется в виду Пан – в греческой мифология козлоногий сын бога Гермеса и смертной женщины, ставший олицетворением природы, всеобщей жизни.
[Закрыть], первый хозяин здешних мест, который, говорят, вырыл Уолденский пруд, обложил его камнем и насадил по берегам сосны; он рассказывает мне о старом времени и новой вечности, и мы весело и приятно проводим с ним вечер, даже без помощи яблок и сидра, – это мудрый и веселый друг, которого я очень люблю и которого труднее увидеть, чем Гоффа[224]224
Гофф Уильям (ум. ок. 1679) – один из судей, вынесших смертный приговор королю Карлу I во время английской буржуазной революции 1649 г. В 1660 г., после реставрации монархии в Англии, Гофф вместе со своим тестем Эдвардом Уолли бежал в Новую Англию, но и там вынужден был скрываться.
[Закрыть] или Уолли; говорят, что он умер, но никто не может указать его могилу. Живет также по соседству старая дама[225]225
Имеется в виду Природа.
[Закрыть], почти никому не видимая; я люблю иной раз побродить в ее душистом саду, собирая лекарственные травы и слушая ее сказки, потому что она знает их бесконечное множество и помнит времена более древние, чем времена мифов, она может рассказать, откуда каждая легенда берет начало, – ведь все это происходило в дни ее юности. Это бодрая и румяная старушка, веселая во всякую пору и в любую погоду; она, пожалуй, переживет всех своих деток.
Сколько здоровья и радости несет нам невинная и благодетельная Природа – солнце, ветер, дождь, лето и зима! И сколько в ней сочувствия к человеческому роду! Вся Природа страдала бы, солнце померкло бы, ветры вздыхали бы, тучи лили слезы, а леса сбросили бы свой убор и среди лета оделись в траур, если бы у человека явился когда-либо истинный повод для горя. Как же мне не ощущать своего родства с землей? Разве сам я не состою отчасти из листьев и растительного перегноя?
Где лекарство, способное даровать нам здоровье, покой и довольство? Это не мое и не твое семейное средство, а растительные снадобья общей нашей праматери Природы, благодаря которым она сама сохраняет вечную юность и пережила стольких старых Парров[226]226
Томас Парр (1483–1635) – англичанин, чье имя в английском языке стало нарицательным для долгожителя.
[Закрыть], – они давно сгнили и пошли ей на удобрение, а она лишь становится здоровее. Не надо мне шарлатанских микстур, почерпнутых из Ахерона[227]227
Ахерон – в греческой мифологии река в Тартаре.
[Закрыть] и Мертвого моря, которые развозят в длинных черных фургонах; дайте мне целебный глоток неразбавленного утреннего воздуха. Утренний воздух! Если люди не хотят пить его из самого источника, придется разливать его по бутылкам и продавать в лавках тем, кто потерял свою подписку на лучшие утренние часы. Помните только, что даже в самом прохладном погребе вам не удастся сохранить его до полудня, он вышибет пробку и улетит на запад, вослед Авроре. Я не поклонник Гигейи[228]228
Гигейя – в греческой мифологии богиня здоровья.
[Закрыть], дочери старого знахаря Эскулапа, которую принято изображать держащей в одной руке змею, а в другой – чашу, откуда змея иногда пьет; я предпочитаю ей Гебу, чашеносицу Юпитера, дочь Юноны и дикого латука, имевшую власть возвращать молодость богам и людям. Это, вероятно, была единственная подлинно здоровая и крепкая девица, когда-либо ступавшая по земле, и всюду, где она ступала, расцветала весна.
Посетители
Думаю, что я люблю общество не менее большинства людей и всегда готов присосаться, как пиявка, к каждому здоровому человеку, какой мне встречается. Я от природы не отшельник и, вероятно, мог бы пересидеть любого завсегдатая трактира, если бы у меня нашлись там дела.
В моем доме было три стула – один для одиночества, два для дружеской беседы, три для гостей. Когда посетители неожиданно являлись в большом числе, на всех имелся только этот третий стул, но тогда они обычно стояли, чтобы лучше уместиться. Удивительно, сколько великих людей может вместить небольшая хижина. Под моей кровлей бывало одновременно до двадцати пяти и тридцати душ вместе с их телами, и все же мы часто расходились, не ощутив, что очень приблизились друг к другу. Многие наши дома, общественные и частные, с их бесчисленными комнатами, огромными залами и погребами для хранения вина и других мирных припасов, кажутся мне непомерно большими для своих обитателей. Они так обширны и роскошны, что последние представляются клопами, которые завелись в стенах. Когда герольд трубит в рог перед каким-нибудь дворцом – Тремонт, Астор или Мидлсекс-Хауз[229]229
Тремот-Хауз – известное здание в Бостоне; Астор-Хауз – один из роскошнейших домов тогдашнего Нью-Йорка, принадлежавший богачу Астору; Мидлсекс-Хауз – одно из лучших зданий тогдашнего Конкорда.
[Закрыть], – я с удивлением вижу, как через площадь, вместо обитателей, проползает всего лишь ничтожная мышь[230]230
Крылатая фраза, восходящая к «Поэтическому искусству» Горация («Гора родила мышь»).
[Закрыть], тут же исчезающая в щели.
В моем маленьком домике я испытывал порой лишь одно неудобство – невозможность отодвинуться от гостя на должное расстояние, когда мы начинали изрекать великие мысли крупными словами. Мыслям нужен разбег, чтобы они пошли плавно; им надо пройти один-два галса, прежде чем войти в порт. Пуля вашей мысли должна преодолеть боковое и рикошетное движение и выйти на траекторию, иначе вместо того чтобы достичь уха слушателя, она может угодить ему в висок. Нашим фразам негде было развернуться и построиться. Между людьми, как и нациями, должны быть естественные широкие границы и даже нейтральная зона. С одним собеседником мне чрезвычайно понравилось переговариваться через пруд. А у меня в доме мы были так близко, что не слышали друг друга, – мы не могли говорить достаточно тихо, чтобы быть услышанными; ведь если вы бросите два камня в тихую воду слишком близко друг от друга, расходящиеся от них круги столкнутся. Когда мы просто говорливы и громогласны, можно стоять как угодно близко и дышать друг другу в лицо, но если беседовать сдержанно и вдумчиво, надо отодвинуться, чтобы дать испариться животному теплу и влаге. Если мы хотим наиболее близкого общения с той частицей каждого из нас, которая находится где-то вовне и выше, мы должны не только молчать, но удалиться друг от друга настолько, чтобы голоса не были слышны. С этой точки зрения речь существует лишь для удобства тугоухих, но есть много прекрасного, чего не выскажешь, если надо кричать. Когда наша беседа переходила на более возвышенные и важные темы, мы постепенно отодвигали стулья к противоположным стенам, но и тогда нам не хватало места.
Однако лучшей моей комнатой, моей парадной гостиной – она была всегда готова к приему гостей, и ковер в ней не выгорал от солнца[231]231
Иронический намек на бережливых хозяек Новой Англии, которые держали шторы опущенными, чтобы не выгорали ковры.
[Закрыть] – была сосновая роща за домом. Туда я и вел в летние дни самых почетных гостей; отличный слуга подметал там пол, стирал пыль с мебели и держал все в порядке.
Когда являлся один гость, он иногда делил со мной мою скромную трапезу, и если мне приходилось в это время замешивать пудинг или печь хлеб в золе, это не мешало нашей беседе. Если же их приходило двадцать и они рассаживались в доме, то об обеде не заходило и речи, хотя хлеба хватило бы на двоих; в таких случаях мы считали еду отжившим обычаем и воздерживались от нее, и это не считалось нарушением гостеприимства, а, напротив, чем-то вполне естественным и вежливым. Затрата физических сил, которые нам так часто требуется восстанавливать, при этом чудесным образом задерживалась, и силы сохранялись. Я мог бы принимать так не двадцать, а тысячу человек, и если кто-нибудь уходил от меня разочарованным и голодным, когда заставал меня дома, могу уверить их, что я во всяком случае им сочувствовал. Вот как легко заменить старые обычаи новыми и лучшими, хотя мне и не поверят многие хозяйки. Не надо строить свою репутацию на обедах, которые вы даете. Что касается меня, то ни один Цербер так не отпугивал меня от дома, как хлопоты с обедом, которые я принимал за вежливый косвенный намек – не доставлять больше хозяевам подобного беспокойства. Мне кажется, я никогда больше не стану посещать такие дома. Я с гордостью поместил бы над своей хижиной в качестве девиза строки Спенсера, которые один из моих посетителей написал на желтом листе грецкого ореха вместо карточки:
Когда Уинслоу, впоследствии губернатор Плимутской колонии, отправился со своим спутником пешком через лес с официальным визитом к Массасойту[233]233
Массасойт (1580–1661) – вождь индейского племени вампаноаг, владевшего большей частью территории, на которой возникли поселения Новой Англии.
[Закрыть] и пришел усталый и голодный, король радушно встретил их, но о еде в тот день не было речи. Когда настала ночь, рассказывают путники, «он уложил нас вместе с собой и женой, мы – на одном краю ложа, они – на другом, а ложем служили доски, поднятые примерно на фут от пола и застланные тонкой циновкой. Двоим из его приближенных не хватило места, и они прилегли вплотную к нам, так что мы больше утомились от этого отдыха, чем в пути». В полдень следующего дня Массасойт «принес двух пойманных им рыб», каждая величиной с трех лещей; «когда их сварили, их пришлось делить более чем на 40 человек. Большинству досталось по куску. Вот все, что мы съели за день и две ночи, и если бы один из нас не купил куропатку, нам пришлось бы возвращаться натощак». Боясь ослабеть от голода и недосыпания, причиненного «варварским пением туземцев» (они убаюкивали себя песнями), и желая добраться до дому, пока у них еще были силы, они поспешили отправиться в обратный путь. Конечно, ночлег им предоставили не слишком удобный, хотя несомненно думали оказать этим особую честь; что же касается еды, то индейцы сделали для них все, что могли. У них и у самих нечего было есть, но хватило ума не заменять трапезу извинениями, поэтому они стянули пояса потуже и совсем о ней не упоминали. Когда Уинслоу навестил их в другой раз, он попал в период изобилия, и недостатка в угощении не было.
Люди найдутся всюду. Пока я жил в лесу, ко мне приходило больше гостей, чем в любую другую пору моей жизни, т. е. приходил хоть кто-то. С некоторыми я встретился там при более благоприятных обстоятельствах, чем смог бы в ином месте. Зато меньше людей приходило по пустякам. Самое расстояние от города отлично отсеивало моих гостей. Я так далеко удалился в великий океан одиночества, куда впадают реки общества, что ко мне большей частью приносило только лучшие их отложения. Кроме того, до меня доходили некоторые свидетельства существования на другом берегу необследованных материков.
Кто же посетил нынче утром мою келью? – настоящий герой Гомера или пафлагонец[234]234
Житель Пафлагонии, древней страны в Малой Азии.
[Закрыть], и имя у него такое подходящее и поэтическое[235]235
В «Дневниках» Торо называет «поэтическое имя» канадца – Алек Терьен (созвучное с французским словом terrien – «земной»).
[Закрыть], что мне жаль его здесь опускать; это канадец, лесоруб и пильщик, который за день может обтесать 50 стоек, а вчера поужинал сурком, которого поймала его собака. Он тоже слыхал о Гомере и говорит, что «если бы не книги, он не знал бы, что делать в дождливые дни», хотя, пожалуй, не прочел до конца ни одной за многие дождливые сезоны. Какой-то священник в его далеком родном приходе, умевший читать по-гречески, научил его читать Писание, и вот он держит книгу, а я должен ему переводить упреки Ахиллеса Патроклу за его печальный вид: «Что ты расплакался, друг Менетид, точно дева?..»
«Хорошо», – говорит он. Под мышкой он держит охапку дубовой коры для больного, которую собрал сегодня, в воскресное утро. «Такое дело, надо думать, и сегодня делать не грешно», – говорит он. Гомера он считает великим писателем, хоть и не знает, о чем тот писал. Трудно найти человека более простого и естественного. Болезни и пороки, бросающие такую темную тень на весь мир, для него как бы не существуют. Ему 28 лет, и он уже лет двенадцать как оставил Канаду и отчий дом и ушел на заработки в Штаты, чтобы когда-нибудь накопить денег и купить на родине ферму. Скроен он неладно – плотный и медлительный, хотя со своеобразной грацией; с могучей загорелой шеей, густыми темными волосами и сонными голубыми глазами, которые лишь иногда становятся выразительными. На нем плоская серая суконная шапка, поношенная куртка и сапоги коровьей кожи. Он ест много мяса и носит с собой на работу – он все лето рубит лес мили за две от меня – обед в оловянном ведерке: холодное мясо, часто – холодных сурков и кофе в каменной фляге, привязанной к поясу: иногда он угощает им меня. Он проходит рано по моему бобовому полю, хоть и не слишком торопится на работу, как это делают янки. Не надорваться же ему, в самом деле. Не беда, если он заработает на одни харчи. Иногда он оставляет свой обед в кустах, когда его собака изловит на пути сурка, и возвращается, чтобы разделать его и оставить в погребе дома, где он живет; но сперва полчаса раздумывает, не лучше ли спрятать его до вечера в пруду – это он любит обсудить обстоятельно. Проходя утром, он говорит: «Экая пропасть голубей! Если бы не надо было ходить каждый день на работу, я бы одной охотой прокормился – тут тебе и голуби, и сурки, и кролики, и куропатки – ух ты, черт! Я бы за день запасся на всю неделю».
Он был искусным лесорубом и любил показать свое мастерство. Он рубил деревья под самый корень, чтобы сильнее пошли новые побеги, а по вырубке можно было проехать на санках. Вместо того чтобы оставлять целое дерево на подпорку для своих вязанок, он обтесывал его до тех пор, пока от него не оставался тоненький колышек, который можно было переломить руками.
Он заинтересовал меня тем, что жил так тихо и одиноко и вместе с тем так счастливо; его глаза излучали переполнявшее его добродушие и довольство. Ничто не омрачало его веселости. Иногда я заставал его в лесу за работой, и он встречал меня радостным смехом и приветствием на канадско-французском наречии, хотя умел говорить и по-английски. Когда я подходил, он прекращал работу, ложился, посмеиваясь, на ствол срубленной им сосны, отдирал кусок внутренней коры, скатывал из него шарик и жевал его, продолжая смеяться и разговаривать. От избытка жизнерадостности он иногда падал на землю и катался в приступах смеха, а насмешить его могло все что угодно. Оглядывая деревья, он восклицал: «Честное слово, веселая у меня работа! Чего еще мне надо?» Порой, когда выдавалось свободное время, он весь день развлекался в лесу стрельбой из карманного пистолета; он шел и через равные промежутки времени сам себе салютовал на ходу. Зимой он разводил костер, на котором в полдень разогревал в котелке свой кофе; он обедал, присев на бревно, а синицы садились ему на руку и клевали картофелину, которую он держал, и он говорил, что ему «нравится компания этих пичуг».
Он жил преимущественно телесной жизнью. По физической выносливости и спокойствию он был сродни сосне и утесу. Однажды я спросил его, не устает ли он иногда к вечеру, после долгого рабочего дня; на это он ответил искренне и серьезно: «Такого еще не бывало, чтобы я устал». Но интеллект и то, что зовется духовной жизнью, дремали в нем, как у ребенка. Его обучали наивными и безрезультатными методами, какими католические священники обучают туземцев: не настолько, чтобы пробудить в ученике сознание, но лишь настолько, чтобы воспитать в нем доверие и благоговение; чтобы ребенок не возмужал, а остался ребенком. Природа, сотворив его, дала ему здоровое тело, довольство судьбой и доверчивое уважение к людям и так оградила его со всех сторон, чтобы он прожил ребенком все свои 70 лет. Он был до того искренен и прост, что вы не знали, как его представлять людям, как не сумели бы представить сурка. Каждый должен был разобраться в нем сам. Он совсем не умел притворяться. Люди платили ему за работу и тем самым помогали ему прокормиться и одеться, но он не делился с ними своими мыслями. Он был по природе настолько смиренен – если можно назвать смиренным того, кто чужд всякого честолюбия, – что смирение не было у него каким-то особым качеством, и он не мог бы себе его представить. Умные люди казались ему полубогами. Если ему говорили, что сейчас явится один из таких людей, он считал, что столь великий человек ничего от него не ждет и все возьмет на себя, а его оставит в тени. Никогда он не слыхал себе похвалы. В особенности он чтил писателей и проповедников. Он считал, что они творят чудеса. Когда я сказал ему, что немало пишу, он долго думал, что я имею в виду лишь упражнения в чистописании – у него и у самого был отличный почерк. Иногда я находил на снегу красиво написанное название его родной деревни, со всеми знаками французского ударения, и знал таким образом, что он тут прошел. Я спросил его, не хочется ли ему иногда записать свои мысли. Он ответил, что ему приходилось читать и писать письма за неграмотных, но мысли он никогда не пробовал записывать – нет, этого он не сумел бы, он не знал бы, с чего начать, и ничего бы у него не вышло, а тут еще думай о правописании!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.