Текст книги "Никто не знает ночи"
Автор книги: Ханс Браннер
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
…Да, придется тебе признаться, что ты боишься, ты весь трясешься, но зачем же так слепо поддаваться этому чувству, возьми себя в руки, а для этого тебе надо разобраться, в чем тут дело. Ты боишься смерти, ты твердо знаешь, что скоро умрешь, но в этом страхе перед смертью присутствует радость и тоска по смерти, эти чувства слились в одно, а все-таки и это не вся правда, ибо за всем этим кроется еще что-то, и ежели у тебя не хватает духу признаться, так я тебе скажу, что именно: вожделение, просто-напросто плотская страсть к случайной громадной неряшливой бабе, которую ты и видел-то лишь мельком. Теперь тебе известна правда. Так встань же, выйди из двери, спустись по лестнице и уходи прочь из этого места, где тебе абсолютно нечего делать… Не хочешь? Не можешь? Должен дождаться ее возвращения? У тебя есть хоть какое-нибудь основание думать, что она вернется?…Говоришь, уверен, а на чем основывается твоя уверенность: черные пятна глаз, надломившиеся от боли губы? И это называется здравым смыслом, это реальность? Ты даже не уверен, что все это видел. Послушай-ка, что я тебе скажу: почему она не заперла дверь, если не потому, что хотела, чтобы ты ушел? Помнишь, что говорил твой брат: произойдет самое ужасное, самое ужасное, если ты не уберешься отсюда… Ты ведь не хочешь, чтобы это ужасное произошло, не хочешь стать причиной гибели женщин и детей? Вспомни, кто ты есть, ты уже однажды убил человека тем, что просто тихо сидел и ждал, напомнить тебе о смерти твоей матери? Помнишь те часы, когда ты сидел на стуле у ее постели, помнишь стакан с прозрачными пузырьками воздуха, и бутылочку из-под лекарства с мелкими черными буковками на этикетке, и телефонную трубку, которая валялась на полу, и торчавшую из-под одеяла голую ступню, и тот взгляд, тот последний взгляд, который она тебе послала?… Не слушаешь, а? О чем же ты тогда думаешь – о зеленых ободранных туфлях, о заштопанном чулке и недостающем крючке и?… Ради Бога, подумай о чем-нибудь еще, подумай о ком-нибудь, кого ты действительно знаешь, если ты воображаешь, будто никого не знаешь и никогда не видел и не знал ничего, кроме дурацких бессмысленных мелочей, так я тебе помогу, я тебе назову одно имя: Габриэль. Габриэль умер или умирает, помнишь, как ты сидел с ним перед тем, как у него начался сердечный приступ, и он говорил и говорил до бесконечности о… о чем? Не хочешь ли ты сказать, будто ничего не помнишь, кроме… кроме черного пятна, слепяще черного пятна в огненном свете?… Да, я боюсь за тебя, я за тебя больше боюсь, чем ты сам боишься смерти, встань, выйди в эту дверь, а не можешь, продолжай бегать взад и вперед по комнате, пока в голове не исчезнет последняя мысль, уже поздно, видишь, смеркается, ходи по комнате и ни о чем не думай, глазей по сторонам, пока еще видно, и прислушивайся к тому, что происходит снаружи, слышишь… шаги, вот опять звук шагов… и опять…
…Она вбегала и выбегала, поднималась по лестницам и сбегала вниз, время от времени останавливаясь, чтобы что-то сказать, ответить, забрать и отдать, и по-прежнему чувствовала тяжесть во всем теле и слабость в коленях, а потом и боль в ногах, но настоящей усталости не было, и если она вдруг остановилась и быстро огляделась в сумерках, так лишь затем, чтобы отдышаться, смахнуть что-то с глаз и откинуть волосы за спину, прежде чем войти с черного хода в тесную кухоньку трактира, где Оскар открывал бутылки с пивом, ругая ржавые неплотные пробки, изза которых пиво выдыхалось, она на ходу улыбнулась ему, подумав одновременно, что надо бы постирать его белую куртку, и вошла в шум и гам, в тяжелый спертый воздух, пропахший пивом, потом, металлом и едким табаком, увидела, как в клубах дыма тускло горят лампы, и мужчины в рабочей одежде стали кричать ей то, что они обычно кричали, и она отвечала так, как обычно отвечала, и двинулась дальше через узкий длинный зал, быстро перебирая ногами и увертываясь от протягивающихся к к ней рук, открыла дверь в заднюю комнату, и ждавший ее Кузнец сказал:
– Лена, скорей, закрой дверь, где тебя носит, мне некогда… – как он обычно говорил, и потом сразу, без перехода: – Я наконец узнал, в чем дело, они ввели двойной контроль, недалеко от Копенгагена курсируют два патрульных катера, они останавливают все проходящие мимо суда, переворачивают вверх дном грузы, там проскользнуть абсолютно невозможно, но мы можем отправить их завтра рано утром из Туборга… Ты слышишь, Лена, что я сказал? – О да, она прекрасно слышала его слова, и повторила: «Конечно, из Туборга», но Кузнец перебил ее: – Тсс-с, могут услышать, Лена, подойди ближе… – И она подошла к нему вплотную и устремила взгляд на его тяжелое костистое озабоченное лицо, но он отодвинулся и, потупив глаза, сказал: – Лена, слушай меня внимательно, проследи, чтобы завтра они были готовы к пяти утра. Я мог бы отвезти их туда сегодня вечером, но не хочу рисковать, потому что те, кажется, о чем-то пронюхали, тут по кварталу бродили какие-то личности, что-то выведывали, но повода для паники нет, пока им ничего не удалось узнать, второй путь достаточно надежен, я рассчитываю достать большой крытый немецкий грузовик, но когда мы прибудем, все нужно провернуть как можно скорее. Лена, понимаешь? Ты все поняла? – Она поняла, все поняла, но по-прежнему ощущала странную тяжесть в теле и слабость в коленях, а Кузнец казался нервознее и озабоченнее, чем всегда, поэтому она открыла шкаф, налила стакан и протянула его Кузнецу: «Выпей, это ром», а заметив его непонимающий и чуть ли не испуганный вид, пояснила: «Это не датский ром, это настоящий». Но он отвел ее руку и произнес: – Спирт, ты соображаешь? Что с тобой, Лена? – Но с ней все было в порядке, просто мысли блуждали где-то далеко, она засмеялась и осушила стакан, ведь он не захотел, но Кузнец все еще с испуганным выражением на лице сказал: – Лена, тебе надо пойти и лечь, слышишь, полежи часа два, – и она ответила:
– Хорошо, я полежу часа два, но не сейчас, сейчас у меня нет времени… – и направилась к двери, а он шел за ней, повторяя: «Лена… Лена…», но она уже вновь очутилась в жарком, спертом воздухе, гаме, среди зовущих ее голосов и рук, хватающих ее за колени и бедра, а еще через миг она уже стояла на улице, удивляясь, как быстро стемнело, она глубоко перевела дух и отправилась дальше, все думая… думая…
…можно ли спать стоя, можно ли ходить взад и вперед по комнате и спать?… Наверно, я все-таки заснул, ведь всего минуту назад было совсем светло, а теперь такая темь, что не видно ни зги. Но я по-прежнему хожу взад и вперед и ни о чем не думаю, нет, не думаю о мягком бесшумном водопаде ее зеленой юбки, о том, как она держит голову с тяжелой копной медных волос, но ни один человек не в состоянии жить в черном, пустом мире без образов, в те времена, когда я напивался до бесчувствия, у меня хоть были мои демоны – эти веселые духи, которые все эти годы играли со мной в свои игры. Был мужчина в белом халате, он стучал серебряным молоточком по моему телу и говорил: «Все страдания имеют физическую подоплеку», и был психоаналитик, который, сидя за ширмой, говорил: «Истина скрывается в словах, которые произносишь, не думая», о да, они все, по очереди, установили истину и исцелили мое тело и душу, однако продолжали являться ко мне во хмелю, но сейчас, когда я не пьян, я не в силах вызвать их и не уверен, что у них есть что мне еще сказать, ибо что-то все-таки изменилось. Но среди них был один, один-единственный, которого я… нет, не боялся, потому что тогда я ничего не боялся, но который причинил мне немало хлопот, и я До сих пор вижу его перед собой: маленькая, одетая в черное фигурка в черной шляпе с полями, скрывающими лицо… нет, лица его я никогда не видел, но помню белый шейный платок, повязанный крестом, тонкие руки, и остроносые, начищенные до блеска ботиночки, и пуговицы вдоль шва на сутане, эти черные матерчатые пуговицы, которые почему, то вызывали у меня отвращение. На самом деле я слышал только его голос из-за решетки в исповедальне – значит, меня когда-то занесло даже в исповедальню? – но на то, что накопилось у меня на душе, ответа я так и не получил, и потом встречался с ним лишь во хмелю, причем в самом глубоком. Сейчас он далеко, но я бы не имел ничего против увидеть его именно сейчас и услышать его голос, обращающийся ко мне, ведь никто не может жить в мире без образов, и в ожидании того, что случится, -того неизвестного, реального, в чем слиты воедино радость и ужас, – в ожидании этого я не могу представить себе более подходящего времяпрепровождения, чем созерцание Бога, души и вечной жизни. Выйди из укрытия, Отче, выйди из мрака, давай поговорим о погибели, ибо меня ждет погибель, я точно знаю, и я желал бы обратиться на путь истинный и вручить тебе мою душу, если и впрямь в твоей власти отогнать от меня те, другие образы, те совершенно бессмысленные картинки дурацких мелких погрешностей в женской одежде и страдальческий излом губ…
…Уф, она опустила поднятые руки – вот уже несколько минут она расчесывала щеткой волосы, и они стали пышными, наполнились блеском и жизнью и потрескивали, словно из них выскакивали электрические искры. Она осталась довольна своей работой, встала, разгладила, насколько это было возможно, юбку и, бросив последний взгляд в зеркало, вошла в комнату к Николасу. Тот, сидя в кровати, воскликнул: «Ты только погляди!» – с торжествующей ухмылкой показывая на вырванные из альбома открытки, которые вперемешку валялись на одеяле. «Лондон, – сказал он, подбрасывая фотографии в воздух. – Берлин, Париж, Амстердам, Нью-Йорк…» – Она подобрала их с пола и с кровати, положила на комод и сказала: «Уже поздно, Ник, пора спать». «Спать не буду», – ответил Ник, но она вновь была у его кровати. «Смотри, что я тебе дам, – сказала она, – если ты будешь спать». Он лишился дара речи, взгляд остановился – в руке она держала бокал, до краев наполненный прозрачной водкой. Потом все тело его пришло в движение, он протянул руки, выражал свое нетерпение нечленораздельными звуками, но она сказала: «Погоди, дай я тебе помогу»,– и, поддерживая его голову, поднесла бокал ко рту, и он маленькими глотками выпил содержимое. «Еще!»– потребовал он, хлопая ладонями по одеялу, но она, улыбаясь, покачала головой: больше нет, уложила его обратно, накрыла одеялом с руками, подоткнула со всех сторон и сказала: «Я с тобой посижу, пока ты не заснешь». Она погасила свет, села на стул возле кровати и стала ждать; но вот он затих, бормотание прекратилось, дыхание выровнялось. Тогда она беззвучно встала и выскользнула из комнаты, спустилась по лестнице, взяла одеяло и другие приготовленные вещи и быстрым шагом вышла из дома, покачивая головой и говоря про себя: «И чего это я размечталась, о чем думаю…» Но в действительности она ни о чем не мечтала и ни о чем не думала…
…Отче, если ты и вправду существуешь, а не есть только порождение моего пьянства, про которое я давным-давно забыл, выйди из своего укрытия, скажи мне разумное слово, ибо я весь трясусь, сам не знаю, от радости или страха, уже поздно, осталось недолго, но оставшиеся краткие минуты мне хотелось бы провести не унывая и достойно. Явись мне, давай поговорим о душе и вечной жизни, или о погибели, если ты предпочитаешь, ибо, может быть, погибель вовсе не так страшна, может, это легкое и не вызывающее уныния дело, мне хотелось бы, чтобы ты это опроверг или подтвердил. Мне очень страшно, потому что я чувствую, что скоро умру, но в то же время я в хорошем настроении и готов при помощи орла и решки определить, что ждет меня – спасение или погибель, но поспеши, ибо ноги уже отказываются служить мне. Видишь, я ложусь на матрац и накрываюсь одеялом, я лежу и жду тебя, и если ты на самом деле существуешь, то приди, помоги заблудшей душе в крайней нужде, меня трясет еще хуже, чем раньше, зубы лязгают от холода или страха или надежды, но я закрываю глаза, складываю ладони и молюсь без слов – что еще может сделать сомневающийся человек? Приди, яви свое лицо, покажи, что это не мое собственное лицо, сделай хоть одно движение, которого я сам не делал, или произнеси хоть одно слово, которое принадлежит не мне…
Он соскользнул в сон, чувствуя, что где-то здесь действительно кто-то есть – кто-то укрыл его одеялом, потому что он больше не мерз, ему было тепло и уютно, и он улыбался во сне. Внезапно он очнулся, уже зная – это правда. Она сидела рядом. Его голова покоилась на ее коленях. Он медленно поднял руки и коснулся ее плеч, волос, ее груди. Она была живая, настоящая.
Он молча приподнялся. Она сняла с него пиджак. Расстегнула и сняла рубашку. Остальное, мягко отстранив ее руки, он доделал сам, наблюдая, как она двигается живым темным пятном во тьме: что-то стащила через голову, что-то стянула с ног, все произошло быстро, чересчур быстро, она уже лежит рядом с ним под одеялами, и он слышит ее тихий голос, глубокий доверительный голос, в котором звучала та же живая тьма: «Возьми меня, скорее, скорее, у меня так давно ничего не было, поэтому все будет быстро, сильнее, сделай мне больно, дай мне немножко умереть, ведь так ужасно долго ничего не было, и сперва я хочу немножко умереть, немножко, немножко…»
4
– Томас? – Она тихонько рассмеялась. – Значит, тебя зовут Томас?
– При крещении меня нарекли Томасом, но никто меня так не называет. Говорят Том или Мас.
– Со мной та же история, – сказала она. – Меня зовут Марта Мария Магдалена и еще парочка имен, которых я даже не помню. Но меня все называют Магда или Лена. Только отец зовет Магдаленой.
– Вот как, у тебя есть отец? – спросил он, смеясь.
– А что в этом смешного?
– Не знаю. Просто смешно.
– Кстати, у меня его все-таки нет. Не знаю даже, кто был моим настоящим отцом.
– Вот видишь. И я тоже – никогда не видел своего отца.
– А этот – мой отчим, – сказала она после недолгого молчания. – Или был им – нынче он просто ребенок.
– Что ты имеешь в виду?
– Он впадает в детство. Мне приходится помогать ему со всем – раздевать, одевать, мыть, кормить. Вообще-то он все может сам, просто комедию ломает. Он соображает лучше, чем кажется. Но делать нечего, я вынуждена держать его дома.
– Почему? Разве ты не можешь?…
– Хватит об этом, хватит говорить о нем, давай поговорим о нас. У нас мало времени.
– Который час?
– Не хочу об этом думать сейчас. Я завела будильник.
– Будильник? – Он прислушался: в темноте что-то тикало, слабо, словно придушенно.
– Будильник, – подтвердила она, – я завернула его в свое белье. Чтобы не трещал прямо в уши. Мы услышим, когда он зазвонит. Мы ведь не будем спать.
– Практичная, – засмеялся он.
– Конечно, практичная. Что в этом смешного?
– Просто смешно. Ты совсем другая, чем я себе представлял. Даже на ощупь другая – словно бы намного меньше.
– Наоборот, намного больше. Признайся. Безобразная громадина.
– Маленькая и смешная.
– Я длиннее тебя. Твоя голова не достает до моей, сам же видишь.
– Это потому, что ты лежишь выше. Твои ноги лежат на моих. У тебя только волос больше, – сказал он, гладя ее волосы. – Безобразная густая грива…
– Я расчесала их ради тебя. Во мне только и есть красивого что волосы.
– Только и есть безобразного. Лохматая, густая, безобразная грива… – Он зарылся в нее лицом. – Я люблю ее.
– Молчи,– сказала она. – Ты тоже другой. Я думала, ты маленький, несчастный, беспомощный. Маленький и испуганный.
– Я и правда боюсь. Ужасно боюсь.
– Чего?
– Тебя.
– Ерунда. Ни чуточки ты меня не боялся, это-то уж я заметила. Ты был грубый. Сделал мне больно.
– Это потому, что я боялся. И потому, что ты сама просила.
– Я просила? Не помню. В следующий раз будет по-другому. В следующий раз мы не будем торопиться!… Нет, еще не сейчас, не сейчас. Сперва я хочу на тебя поглядеть.
Он засмеялся:
– Ты ведь ни черта не можешь разглядеть.
– Можно видеть руками, дуралей… У тебя большие глаза, громадные, темные, такие темные, что я вижу их. Синие?
– У тебя были черные глаза, когда я глядел в них. Как черные пятна в огненном свете.
– Ну уж нет. Вовсе они не черные, а серые, с прозеленью. Но я спросила…
– Серые, и зеленые, и карие, и черные, всех цветов. А в глубине…
– Молчи, поговорим о тебе. Кончик носа у тебя немножко вздернут, зато уши…
– У тебя маленькие ушки, они прячутся в волосах. Но ты хорошо ими слышишь. Удивительно практично и чутко и…
– …А твои уши, я думала, они у тебя чуть оттопырены, но…
– …А ты скуластая, и по щекам спускаются к подбородку две складочки, и под глазами две продольные морщинки, которые ветвятся на концах. Сперва они мне напомнили ласточку в полете, но теперь вызывают совсем другие мысли…
– Молчи, мне казалось, у тебя маленькое, худое лицо, но оно, оказывается, вовсе не маленькое. И твоя шея и плечи… Я думала, ты маленький, тщедушный, я думала…
– Я думал, у тебя грубая кожа, жесткая и грубая, но она совсем другая, на ощупь совсем другая, и твои груди…
– Молчи, я думала, что ты маленький несчастный человечек, которому очень нужна помощь, но тут ты внезапно встал и подошел ко мне. Я испугалась.
– Это я испугался. С тех самых пор дрожу от страха.
– У меня в голове с тех пор не было ни единой мысли. Не могла даже дышать. Тело вдруг отяжелело. Не могла…
– Молчи, больше не хочу слушать.
– Да, хватит говорить… Иди ко мне…
И их долго не было, а потом они вновь долго лежали, не шевелясь, и смотрели друг на друга глазами темнее окружающей тьмы, и когда он наконец набрал в легкие воздух, собираясь что-то сказать, она закрыла ему рот ладонью, и лишь спустя какое-то время вновь раздался ее голос.
– Все было по-другому, – произнесла она, все еще словно издалека, – совсем не так, как я ожидала. Первый раз я подумала – это из-за того, что у меня давно никого не было. Но теперь я знаю, что и правда по-другому. Раньше никогда так не было.
Он помолчал, обдумывая ее слова.
– Да, по-другому, – сказал он потом. – Сейчас все по-другому. Но жутковато. Как-то по-новому жутко. По-моему…
– Молчи, – сказала она, – не надо об этом говорить.
Они замолчали, тесно прижавшись друг к другу. В конце концов у него появилось ощущение, что надо что-то сказать, что-нибудь иное, все равно что, не имеющее значения.
– Так-так, у тебя, значит, были другие?
– Нашел о чем спрашивать, милый, – ответила она прежним спокойным глубоким голосом. – Мне уже за тридцать. Но других было не так много, как можно подумать, и почти всегда я шла на это, чтобы им помочь. Большинство мужчин нуждается в помощи. Большинство мужчин так боится… А по-настоящему был – или есть только один…
– Кто же он?
– Кто? Он не слишком высокий. И не очень сильный. Его зовут Карл. Он сейчас в море, судовой механик. Я не видела его с начала войны. Не знаю, где он, ничего о нем не знаю. Наверно, плавает на кораблях союзников. Небось был в конвоях в те разы, когда почти все погибали. Нет, не хочу про это думать. Он слабый человек, не надо было бы ему воевать, не под силу ему находиться так далеко от меня. И если он был внизу, в машинном отделении одного из кораблей, которые… нет, больше не буду об этом думать. Вначале я не спала ночами, а теперь почти не думаю о нем. Какой в этом прок? Сколько уже погибло, и стольким надо продолжать жить. Но он слабый человек, даже с ним я спала тоже в основном потому, что он боялся и нуждался во мне. Любовник он был никакой, и коли тебе непременно нужно выяснить, милый, – а тебе ведь только это и хочется выяснить, – так я до сих пор по-настоящему и не знала, что такое спать с мужчиной. Я думала, достаточно и того, что он… понятия не имела, что и сама я… А ты?… Нет, не буду тебя ни о чем спрашивать
– Со мной то же самое. Я тоже никогда раньше не знал, что значит спать с женщиной.
Они опять замолчали. Потом он сказал:
– Я убил свою мать.
– Свою мать? Что значит – убил свою мать?
– Она покончила с собой, а я не пытался ее спасти. Я вернулся домой вовремя и вполне мог бы спасти ее, но не сделал этого. Сидел рядом и ждал, пока она умрет. Не позвал на помощь, пока не убедился, что уже поздно.
– Значит, ты ненавидел свою мать?
– Я всегда ненавидел ее. Ненавидеть ее я научился раньше, чем научился ходить или говорить. Я был для нее лишь средством. Во мне она любила и ненавидела себя, и убила себя, использовав меня как средство. Она не сознавала этого, называла это материнской любовью. А у меня не было собственной жизни. Мне не разрешалось играть с другими детьми, только с ней. Вернее, она играла со мной. Она обнимала и целовала меня, без причины плакала надо мной, без причины била меня. Когда я подрос, она научила меня напиваться допьяна. И потом не давала мне ни минуты покоя, ни днем ни ночью, не давала спать, колотила в мою запертую дверь, грозилась покончить с собой, если я не отопру, выла как зверь, выкрикивала все ругательства, какие только есть на свете. Я затыкал пальцами уши, но все равно слышал, как она марает себя ею же заведенным ритуалом, изрыгая священные непристойные слова…
– И все-таки ты не можешь простить себе, что помог ей умереть?
– Могу. Теперь могу. Теперь для меня это что-то внешнее, больше меня не касается. Но я не могу простить себе, что позволил воспользоваться собою как средством… Человек – не средство, человек – цель. Мне это стало ясно только сейчас. Прости меня, любимая.
– За что я должна тебя прощать?
– За то, что я так задержался, что пришел так поздно.
– Какое это имеет значение? Сейчас-то ты здесь.
– Ну, сейчас…
– Да, сейчас!
– Сейчас?
– Ты не понимаешь, – засмеялась она в темноте. – То, что было, сейчас ушло, оно больше не существует. Невозможно любить жизнь без того, чтобы при этом что-нибудь не умирало, и чем сильнее ее любишь, тем больше умирает. А ты этого не понимаешь, продолжаешь цепляться за то, что умерло. – Она снова засмеялась. – А все-таки ты маленький испуганный несчастный человечек, любимый. О, какой же счастливой ты меня сделал…
– Счастливой?…
– Да, ведь со мной было точно так же. Я все это тоже пережила, хотя и по-другому. Я была совсем крохой, когда моя мать познакомилась с моим отчимом, я мало что понимала, но все же достаточно. Он эксплуатировал ее, жил за ее счет и за счет еще пяти-шести других. Он держал трактир, который на самом деле был борделем. Когда я подросла, он и меня использовал в своих целях. Запер в одной комнате с мужчиной, которому по вкусу были такие, как я – ни ребенок, ни женщина. Я дралась, царапалась, кусалась, кричала, молила о помощи, но никто не пришел, не помог…
– Молчи, не хочу больше слушать об этом. Ты говоришь, отчим? И ты за ним ухаживаешь? Он живет у тебя?
– Конечно. Теперь он превратился в ребенка, который мочится в постель. Впрочем, он всю жизнь был ребенком. Как и твоя мать. Кто-то должен ведь ему помогать, а кто ему ближе меня? Неужели ты не понимаешь, что я должна – ради самой себя? А то другое… когда-нибудь надо перейти через это. Преодолеть. Неужели ты не понимаешь, что это единственный способ преодолеть?
– Нет, – сказал он, – не понимаю.
– Ты все-таки мало что понимаешь, любимый. Но ты сделал меня такой счастливой, только сейчас я стала совсем-совсем счастливой. Потому что теперь я могу помочь тебе. Давай поиграем в одну игру…
Она привстала и склонилась над ним. Ее волосы упали на него мягким беззвучным водопадом, закрыли, запеленали, она медленно, ласково провела ими по его коже. Она смеялась и плакала от счастья, теплый дождь омочил его лицо. «Я твоя мать, – шептала она, – я тебя люблю, ты мой. Я беру тебя обратно, чувствуешь, обратно в свое лоно. Теперь тебя больше нет, ты во мне. А вот – я опять рожаю тебя…»
– Господи, ты наказал меня за высокомерие. Я проповедовал в твоей обители, желая поднять людей на сопротивление, я вообразил, будто могу использовать твои слова как убедительное оружие в борьбе со злом. Но зло нельзя победить оружием. Ты научил меня смирению, ты дал мне увидеть себя во всем моем ничтожестве, ты обнажил передо мной мою человеческую суть. Отец небесный, я благодарю тебя за это, и если сейчас я возношу к тебе молитву, то прошу не о собственном спасении. Уничтожь меня, пошли мне смерть, пусть душа моя погибнет, если без этого нельзя, но вразуми этих людей, чтобы они поняли: все мы связаны общей ответственностью, и ответственность, которую мы несем друг за друга, то же, что ответственность перед тобой. Чтобы они поняли: человек сам по себе ничто, он ничего не значит вне Бога, и если научить их этому можно лишь ценой моей погибели, пусть так и будет…
– Хорошая игра была, любимый?
– Марта Мария Магдалена, это была чудесная игра. Самая прекрасная игра в моей жизни.
– Но мне стало страшно, – сказала она. – Согрей меня, мне холодно. Согрей мои руки, согрей мои ноги.
Он спрятал ее ладони под мышки, он обвил ее ноги своими, он прижал ее к себе – так крепко, что казалось, тела их слились в одно. Он чувствовал, как зябкая дрожь пробегает по ее коже, и, закрыв глаза, увидел перед собой воду, блестящую водную гладь и бегущую по ней рябь от порывов ветра. Она прошептала:
– И вовсе это была не игра. Я, кажется, забеременела. Я понесла от тебя.
– Почему ты решила?
– Такое чувствуешь, – ответила она, – женщина такое всегда чувствует. И я знала заранее. Я ждала этого весь день. Я вдруг отяжелела. Груди набухли… И по циклам сходится. У меня как раз середина цикла. А теперь война скоро кончится, и я рожу сразу после победы, это очень удачно, потому что тогда у меня будет время… Чего ты смеешься, дурачок?
– Ты так практично рассуждаешь.
– Кто-то должен быть практичным. Но сейчас я не рассуждаю практично, я вообще не рассуждаю. Мне холодно. И страшно. Обними меня. Прижми крепче…
– Бенедикта, – сказал юноша, – послушай…
– Пусти меня, – ответила она, ударяя его по руке, – не прикасайся ко мне. Я этого не выношу. Я больше не могу… – Она с силой потрясла головой и погрузила пальцы в волосы. – Что это за люди? Что это за мир? И вот за это мы боролись?
– Ты просто устала, – сказал он. – Две ночи не спала. Полежи, отдохни.
– Пусти, не хочу ложиться. Не хочу спать…
Она опять запустила пальцы в волосы, впиваясь ногтями в кожу, в мозг.
– Ненормальные, все ненормальные. Но я не сдамся, буду продолжать бороться. Когда кончится война, борьба начнется всерьез. Нельзя допустить, чтобы жизнь соскользнула в прежнюю колею. Нельзя закрывать «Форпостен», газета должна жить дальше. Я пойду по домам, буду говорить с людьми, собирать деньги, собирать подписи. Я… я хочу сказать, что кто-то ведь должен продолжать бороться за лучший мир. Кто-то должен бороться за правду, свободу, справедливость. Кто-то должен…
– Бенедикта, я согласен с тобой, ты ведь знаешь. Но надо иметь и нормальную человеческую жизнь. Не пора ли нам чуточку подумать о себе? Ты обещала выйти за меня замуж, когда кончится война. Не лучше ли завести семью, детей?…
– Пусти меня. Замолчи. Людей, размножающихся как крысы, хватает и без нас. Голодающих и неграмотных – половина населения земли. Мы не имеем права рожать детей. Сначала надо изменить мир, сначала надо изменить человека… человека… человека…
– Бенедикта…
– Пусти меня. Не прикасайся ко мне…
– …Я хочу, чтобы он был похож на тебя. Маленький испуганный несчастный человечек. Только чтобы внешность у него была не твоя… ну, нос, пожалуй, он у тебя не слишком красивый. А так ты чересчур хорош собой. У него будут рыжие волосы, настоящие огненно-рыжие, веснушки и оттопыренные уши…
– Но тогда это должен быть мальчик.
– Мальчик или девочка – значения не имеет. Но если будет мальчик, то уж никак не герой, не желаю видеть его с пистолетом в руке… Ладно, хватит об этом, до этого еще далеко, будем говорить только о нас. Я больше не боюсь и не мерзну, наоборот, мне жарко, уф… – Она перевернулась на бок. – Спина чешется, почеши мне спину… нет, не там, повыше… нет, правее… нет, левее… нет, не так. Слишком слабо, у тебя силенок не хватает.
– У меня достаточно силенок, чтобы согнуть тебя в дугу, толстушка моя.
– Попробуем? Поборемся? – В ту же секунду она подмяла его под себя. В темноте они вцепились друг в друга, одеяла взлетели в воздух, а они скатились с матраца на пол. Он смеялся – ее волосы щекотали ему лицо, и куда бы он ни поворачивался, повсюду натыкался на руки, ноги, локти, колени.
– Перестань, – взмолился он, давясь от смеха, ибо она впилась ногтями ему между ребер, – перестань, щекотно, я умираю…
– Ну, кто сильнее?
– Ты.
– Будешь просить пощады?
– Пощады!
Она поправила одеяла, села, подняв руки над головой, зевнула и потянулась.
– Я ужасно проголодалась? А ты?
– Немножко.
– Какая я дура, – сказала она, – мне следовало подумать о еде. А я принесла только пиво.
– Пиво?
– Да, а что тут такого смешного?
– Не знаю, просто смешно… Кстати, у нас есть еда, я не съел того, что ты принесла мне раньше. Подожди-ка, я достану.
Он ощупью добрался до своей одежды, отыскал в кармане брюк коробок и зажег спичку. Она мгновенно погасла, но этого было достаточно – он успел осмотреться в крохотной пустой комнатенке и уверенно направился к подносу.
– Вот, – сказал он, набрасывая свой пиджак ей на плечи. Она сидела с подносом на коленях.
– Что хочешь – яйцо с селедкой, сыр или колбасу? – спросила она. – Почему ты смеешься?
– Не имеет значения, – ответил он. – Не знаю, просто смешно.
– Дурачок, – сказала она, и он снова засмеялся: она говорила с набитым ртом. Они по очереди откусывали хлеб и по очереди отпивали из бутылки. Спички все еще были у него в руках, он чиркнул одной о коробок и загородил огонек ладонью – ему очень хотелось посмотреть, как она ест и пьет. – Нельзя, – сказала она, – снаружи видно. – Она задула спичку, но картинка осталась: очертания крепкой округлой груди, не вмещающейся в его пиджак, белый блеск жующих зубов, глубокий темный смех в глазах и мерцающее облако волос…
– А кто ты вообще, в гражданской жизни? – спросил рыжий.
– У меня нет гражданской жизни. Я в некотором роде никто.
– Но что-то же ты, черт возьми, делаешь? На что-то жить должен? Человек в исландском свитере вынул изо рта пустую трубку и задумался.
– Делаю, конечно. В некотором роде. Но ничего существенного. Занимаюсь всяким рукомеслом. Немного режу по дереву, балуюсь глиной, высекаю из камня, когда у меня есть на это деньги, – но такого почти не бывает, – иногда мажу холст или пачкаю бумагу. Ничего путного не получается, не гожусь я для этого, не знаю, в чем дело. Ничего существенного. Бессмысленное занятие, людям ничего не дает. Просто я делаю это. Делаю, потому что не могу не делать. Вот так-то.
Рыжий рассмеялся:
– Так я и думал, так и предполагал, что ты что-нибудь вроде дерьмового художника…
– Не думала, что мне захочется спать, пока я с тобой, – сказала она. – Но вот захотелось… Ну чего ты опять смеешься?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.