Автор книги: Игорь Соловьев
Жанр: Русское фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Глава 3. Вечный спор
АнтуанЯ специально пришел за пятнадцать минут до начала дебатов – мысли пригибали к земле, словно в животе лежала груда камней. Конечно, нетрудно было догадаться, что Элли и Давид теперь окончательно вместе. Она, с ее добротой, чуткостью, старается не попадаться мне на глаза, но нельзя не слышать сплетни, а за целую неделю не увидеть, как они целуются – так целуются люди, которые уже спят вместе, это очевидно.
На удивление, даже не было так мучительно, как я ожидал. По большому счету, я извел себя ожиданием неизбежного до такой степени, что даже ощущаю теперь какое-то облегчение. Странно, но действительно так – я представлял себе Его, Соперника, совершенно разным – и молчаливым, и веселым, и юным гением, и придурковатым шутником, и закрытым ото всех одиночкой, и лидером, объектом всеобщего поклонения… Впрочем, годы шли, и я даже слегка успокоился. После того, Себастьяна, который ее обманул… Я хотел набить ему морду, но не хватило решимости. Должно быть, она меня за это если не презирает, то обижается – как минимум. А потом, в Университете, год за годом все было спокойно – и все же я ждал, ждал неизбежного.
И вот, оно случилось, причем по тому сценарию, по какому я и предполагал – новичок, дерзкий покоритель, завоеватель из-за моря. И что интересно, даже это – не метафора. Шестое чувство, тянущий камень где-то в области кишечника, подсказал мне, что худшее случилось, в тот же момент, когда я только его увидел. Сложно сказать, что именно – то ли нагловатая улыбочка человека, который прекрасно осознает, что мир принадлежит ему, то ли этот прожигающий, прямой, даже жесткий, взгляд, то ли что-то еще – как непринужденно он общался с парнями, как смотрели на него девушки – словом, я понял, что конца осталось ждать недолго. Конечно, он оказался на Игнисе – яркой вспышкой, полной искр и пламени. «Он – искра, она – костер» – подумал я тогда как-то отстраненно и обреченно. Видимо, многое, если не все, действительно предопределено свыше – вот только что оно там, свыше? Все считают, что ничего, а как думаю я? Я, если честно, понятия не имею. Мне вообще трудно об этом думать, но не думать, наверное, еще труднее, еще тяжелее, беспросветнее.
Впрочем, не я ли виноват? Я пассивно ждал, что произойдет, и с каким-то жутким, обреченным удовлетворением смертника подмечал один признак за другим. Должно быть, если бы мне рубили голову, я бы также гордился проницательностью и догадливостью – точат топор, несут бревно… И где только я читал о таких казнях? Уже не помню, да и неважно. Я смотрел на нее, не отрываясь (вместо того, чтобы хоть что-то предпринять), а она действительно кидала на новичка взгляды. А потом он взял и подошел к ней. Я не знаю, злой ли это Рок, или дурацкая шутка случайных чисел, но из всех красивых девушек нашего курса он подошел именно к Элли. Словно их вело безошибочное ощущение моего страха, что это случится, словно мой ужас оставлял им какой-то маячок, ориентир – и вот, оно случилось. Разговор, за ним другой, шутки, смех… Потом и совместная игра – естественно, он еще и спортсмен… Дальше – посиделки в компании, и вот, после той тренировки у Кея и той дикой беседы у профессора Томашевского, как я понял, все и случилось.
Нет, не сказать, что я не мог дышать, я даже не плакал, что уж там, да и хоть не так много, как всегда, но ел… И все же любая целующаяся парочка, любая мысль о ней, любой обрывок мысли, что напоминал о них, о том, что он к ней прикасается, что она, Элли, его любит, любит, любит – это жгло так невыносимо, так тошно, словно я выпил зелья медленной смерти, и, по правде – хотелось.
А ведь, если подумать, я лишил себя даже тени возможности, призрачного самообмана куда раньше – когда мы только окончили школу.
Мы оба воспитывались у дяди Генри. Тогда мы были очень дружны, но иногда, бывало, и ссорились. Вроде бы обычные детские ссоры – но что-то было в них серьезное, что-то такое… нет, не могу объяснить. Словом, мы принадлежали разным мирам, и вся мощь предопределения наносила, тогда еще в десятую часть силы, удары тарана, сокрушающие тонкую стену желания двух юных существ находиться рядом и быть друзьями. Словно периодические напоминания, что мы – из враждебных друг другу миров, что любая дружба – лишь на время.
Впрочем, была и причина вполне тривиальная. Элли – внучатая племянница дяди Генри, я – лишь сын его подчиненных, сослуживцев. И все же я надеялся на какую-то часть завещания. О нет, нет, нет, я ни минуты не думал о деньгах, все же страховка от родителей, полученная за их гибель, была моей, а о чем-то, кроме простого существования и, что греха таить, вкусной еды, я никогда и не думал. Нет, меня не интересовали деньги, но уважение? Как-то же тот факт, что я прожил под его крышей шестнадцать лет, был наравне с Элли почти внуком (родных внуков у дяди не было) – хотя бы это можно было как-то закрепить, чисто формально хотя бы показать, что я тоже – член семьи, а не приживала? Увы – Элли он отписал все состояние (не жалко), а мне – нет, не процент, а каких-то полтысячи, словно подачку надоевшему попрошайке, словно все эти годы она была любимым ребенком, а я – назойливой проблемой, помехой, которой наконец показали, каково отношение на самом деле. Что на самом деле обо мне думают – «ты здесь не родной, поэтому возьми монетку и пошел прочь». Все это копилось во мне, и я не сдержался – испортил им торжественный ужин в честь окончания нами школы. Сказал все как есть – и что мне плевать на деньги, и что они показали мне, что все эти годы я был для них лишь поганой помехой, которую не выбросили из дома только из страха, что скажут люди – вслед за чем опрокинул свою тарелку, плюнул под ноги и ушел, шваркнув дверью с такой силой, что что-то явно треснуло. Я знал, знал, что это не так, знал даже в тот момент, когда выкрикивал бешеным голосом все обвинения, нарочно выбирая самые едкие, жгучие, уничижительные слова в свой адрес – я понимал, что если и есть в том, что я говорю, доля правды, то куда меньшая, что уж наверняка меня любят и я для них точно не чужой – но я не мог остановиться. Наслаждение обидой, разрушением жизни и отношений вело меня. Я упивался тем, как сжигаю все мосты, как выпускаю наружу своих демонов, все то, что, как оказалось, зрело внутри, до последнего не оформляясь в слова. И я понимал, что не остановлюсь. Я знал, что сделал всем им больно, и, кажется, такого болезненного, мучительного удовольствия я никогда больше не испытывал.
Потом я просто снял дешевую квартиру на пару летних месяцев, сам зарегистрировался в Университете и прошел экзамены, а потом заселился в общежитие. Я сам избегал Элли всеми силами, хотя ничего не хотел сильнее, чем увидеть ее, поговорить, обнять… Но я измучился стыдом и обидой, не мог подойти – она нашла меня сама. Не кричала, не злилась, что удивило – просто просила объяснений. Я спокойно объяснил, как все было, что именно меня задело, и честно признался, что понятия не имею, что на меня нашло и привело в такое бешенство. Она, кажется, даже поняла меня. Я отказался возвращаться к дяде (демон удовлетворенно заурчал), решив, что поздно что-то исправлять, но с Элли отношения восстановил. Вот только той близости, что была раньше, уже не стало. Она была среди своих, я – среди своих, и барьер между нами стал вполне видимым и четким. И все же ничего не было лучше тех нечастых минут, когда мы допоздна сидели, откровенничали, когда она слушала мои философские потуги и спорила – или соглашалась. Эти моменты будут меня греть и дальше. Теперь у меня будет только прошлое.
Но я знаю: будущее для меня решено – скорее всего, я буду один, ведь я, как ни крути, жирный урод. Что ж, пускай – хотя бы есть шанс стать профессионалом своего дела. Для чего, ради чего – уже другой вопрос, но если сейчас думать еще и об этом, вообще жить расхочется.
***
Гранд-Холл был главной аудиторией Университета – здесь Грандмейстер читал лекции первокурсникам, здесь же происходили торжественные церемонии, встречи самых почетных гостей – и публичные дебаты. В своем самоуничижении, в упоении жалостью к себе я практически перестал видеть, что происходит вокруг – а между тем зал успел заполниться людьми, и вот вошли собственно спорщики, судьи и председатель. Последним был, конечно же, Грандмейстер. Спорили Януш Томашевский и, неожиданно, профессор Томас Беркли, тихий англичанин, чудак и философ, преподававший логику, полемику, общенаучный метод и философию. Собственно, Беркли не был в полном смысле преподавателем Университета, как другие – его курсы были факультативными, и появлялся он только когда набиралось достаточное число студентов – хотя бы десяток. Тогда он звал их в свой уютнейший кабинет, который, по правде, больше бы подходил старушке, чем старичку, и вел беседу неспешно – однако я по себе знал, что переспорить старого ритора практически невозможно. Предыстория же нынешнего противостояния, если верить слухам, проста – все началось с оброненного кем-то высказывания, и не прошло десяти минут, как была назначена философская дуэль.
Итак, Грандмейстер расположился за Высокой Трибуной, треугольником к нему стояли еще две трибуны, пониже, за которыми расположились дуэлянты. Томашевский явно нервничал – то посмотрит на часы, то промокнет лоб платком, то разгладит пышные бакенбарды – а зеленые глаза его светились азартом и тревогой. Беркли же, казалось, вообще не интересовался происходящим – скучающе перебирал какие-то волшебные свитки, копался в своем портфельчике, потом подошел к директору и что-то шепнул ему на ухо. Тот задумался, внимательно посмотрев на Беркли, и медленно кивнул. Старичок просеменил обратно и снова принялся копаться в портфеле – за все время так ни разу не взглянув на оппонента, хотя Томашевский то и дело бросал на него несколько сердитые взгляды.
Грандмейстер поднял руку, и наступила тишина. Я даже не понял, применил ли он магию, подавляющую звук, или же все просто повиновались его жесту – сам я, естественно все это время молчал и потому наверняка знать не мог.
– Друзья! – провозгласил директор отчасти торжественно, отчасти почему-то с грустью, – мы дискутируем в такой открытой форме, наверное, реже чем оно бы того стоило. Однако, никогда не поздно исправиться и начать делать то, для чего, собственно, и создавались университеты – сначала университеты больших дорог, где бродячие философы искали себе учеников, обходя город за городом, деревню за деревней (я посмотрел на дуэлянтов – Томашевский нахмурился, Беркли умиротворенно улыбнулся), проповедуя людям о науке и разуме. Тогда же родился и спор, вернее, возродился, забытый со времен Античности. До сих пор дискуссия была и остается средством – не забывайте об этом – защитить и найти истину, хотя чаще всего в ходе его находят не истину, по крайней мере, не ту, которую искали, а множество побочных, но оттого не менее любопытных находок. Чего стоит один только памятный спор между… впрочем, неважно (мне показалось, или он смутился?).
В ходе нашей дискуссии я хочу, чтобы все собравшиеся внимали ораторам так, как если бы решалась судьба как минимум всего нашего Королевства, но при этом я хочу, чтобы вы прежде усвоили одну мысль. Быть может, она покажется вам странной… – я поймал себя на мысли, что голос Грандмейстера, гулкий и звучный, наполняет комнату как диковинная мелодия, приковывает внимание и оставляет впечатление, что каждая реплика обращена именно к тебе, несет некий особый смысл, который непременно нужно разгадать.
– Я хочу, чтобы вы знали: наш мир не всегда был таким, каков он есть сейчас. Мы не были тем, что называется обществом Гармонии, до Войны, не прошли тысячелетний путь в неизменности. Человечество описало полный круг – во всех смыслах, и вернулось сегодня к тому, к чему однажды уже приходило. Я понимаю, что такой намек сам по себе вызывает вопросы, но прежде чем делать выводы – примите его во внимание. Засим я перестану отнимать ваше время своей болтовней. Профессор Беркли, вам бросили вызов – ваш выстрел первый. Задавайте вопрос. Мы начинаем! – Грандмейстер легонько ударил посохом об пол, и волна освежающего электричества окатила зал – я ощутил, как у меня встали дыбом волосы, и огляделся.
Весь зал спешно поправлял прически, а директор, кажется, посмеивался в кулак. Хохотал, каркающим, хотя и тонким, смехом, профессор Беркли, седая шевелюра которого также встала дыбом – не мелькнуло и тени улыбки лишь на лице Томашевского. Тот смотрел оппоненту прямо в глаза и терпеливо ждал вопроса.
Беркли отсмеялся и наконец, слабо кашлянув, усилил заклинанием голос и нетвердой старческой речью, в которой еще слышались отзвуки раскатов и драматических пауз профессионального оратора, начал свою реплику.
– Вы, глубокоуважаемый профессор, изволили сделать утверждение, будто светская этика отличается от других ее видов – скажем, религиозной, тем, что она якобы основывается на научных данных и экспериментах, что она якобы объективна, тогда как другие ее виды – субъективны. Но очевидно, что этика, мораль, убеждения и все остальное – лишь эмоции, лишь чувства, выраженные в каких-то формулах долженствования, то есть субъективны по определению. Вам есть что возразить против этой очевидности?
Томашевский решительно наклонился вперед.
– Разумеется. Во-первых, вы, должно быть, не вполне хорошо знакомы с последними данными и утверждениями науки. Наука не придерживается позиции абсолютной истины, которую так любят философы. В практическом смысле эта идея имеет мало значения. Любая деятельность, любая практическая наука основывается на аксиоме о желательности цели. Желательность цели – это желательность блага, блага для человека. Авторитарные концепции, те же религии – которые, безусловно, достойны уважения и для своего времени все же несли этическую функцию, тем не менее основываются на авторитарной этике, на этике поощрения и наказания, то есть не реального блага человека, а лояльности и нелояльности высшей власти. В этом, кстати, и лежат корни всех войн и диктатур. Объективная же этика ставит во главу угла человека и его потребности. Поскольку человек – объективная часть мира, то и его природа, и его потребности – объективны, а, значит, подлежат научному исследованию. И колоссальный опыт научной психологии, педагогики, антропологии говорит нам, что потребность человека – жить, то есть разворачивать свою индивидуальность, свою природу, свои потребности. Поэтому и этика сама по себе – объективна! Есть ли вам, профессор Беркли, что возразить против этих аксиом?
Беркли смотрел на оппонента немигающим взглядом, который тот встретил твердо, не отводя взгляда. Наконец, профессор философии поднял руки и в зале раздалось несколько звонких хлопков сухих ладошек.
– Неплохо сказано, профессор. Жаль, но теперь мне придется не оставить от этих наивных построений и камня на камне. Пункт за пунктом вы, дорогая аудитория, убедитесь в полной несостоятельности каждого из представленных моим оппонентом тезисов. Итак… пункт первый.
Вы изволили сказать о науке и неважности в ней абсолютной истины. Что ж, можно ради интереса принять этот аргумент – на некоторое время – а его разбор я приберегу его под конец. Итак, как вы сказали, наука исходит из желательности цели – предположим, это так. Однако это касается действительно объективных параметров жизни, законов природы. Объективность же диалектически определяется через противопоставление ее субъективности, ведь мыслить одно иначе чем через отрицание другого, невозможно. Что же такое субъективность? То, что относится к субъекту, то есть вами же упомянутому индивиду как носителю сознания. К этому мы еще вернемся.
Во-вторых, вы совершили совершенно нелогичный переход от науки к искусству, вольно трактовав его определение. Строительство мостов или порталов – наука точная, а вот живопись… из того, что в ней есть определенные правила, никак не следует объективность эстетики. В ней есть правила в силу материальной составляющей, в силу того, что есть дерево и есть краска, состоящие из молекул, и законы перспективы действуют на картину как на физическую реальность. Однако, физическая составляющая картины не делает ее предметом искусства. Свойством живописности, таковой универсалией ее наделяет участие субъекта, и его субъективной оценки. Десять человек испытают различные эмоции по поводу одной и той же картины, а если вы попытаетесь сказать, что эстетично или, того хуже, «прогрессивно» только одно из направлений – то, которое вам нравится по идеологическим соображениям, совпадает с ними, вы точно такой же носитель авторитарной этики, как и ваши оппоненты. Вы стремитесь объявить личный вкус и эмоции законом природы, придать им совершенно необоснованно статус объективности.
– В-третьих, – протянул Беркли, оглядев зал и убедившись, что все внимательно слушают, – вы говорили об объективном благе как существовании, причем существовании динамическом. Итак, если вы признаете гедонизм как одно из начал и составляющих вашей этики (Томашевский кивнул), то ваш карточный домик разваливается от ваших же рук. Ведь в мире полно людей, все удовольствие которых – лишь получать за счет других, наслаждаться развратом, воровством, властью, деньгами, порой и просто собственной ложью и безнаказанностью. Что ж, они действуют вполне этично, ведь они полностью следуют своей природе…
– Неправда! Ерунда! – вскричал Томашевский, перебив Беркли – тот лишь картинно развел руками, обратив лицо к публике, – это психопаты, это нарушения, вызванные неправильным воспитанием, или генетическим отклонением! Почти все нормальные люди получают удовольствие от отдачи другим, от заботы, от добродетелей!
– Каждый истинный шотландец… – улыбнулся Беркли, – не делайте вид, будто вы не узнаете этот классический прием демагогии. Вы искусственно сужаете понятия, вводя неких «нормальных» людей. Сразу, впрочем, видно, что вы с ними не общаетесь, иначе знали бы, как любят они изводить и себя, и близких, как много мелкого эгоизма скрывается за помощью ближним и как часто люди предпочитают самых близких – себе. Многовато же вам народа придется отмести, чтобы наслаждаться обществом «нормальных». Кто же тут тоталитарен? Впрочем, мы долго стоим на этом вопросе, а я ответил еще не на все ваши тезисы. А ведь они покоятся на массе логических ошибок! Так, вы смешали в кучу сознание индивида и выживание человечества как вида. Да, последнему действительно нужно держаться меньше и ограничивать индивидуальное потребление во благо окружающих, и в конечном итоге он получит больше и дольше будет обеспечен. На этом и стоит ваш песочный замок, но он чудовищно слаб. Дело в том, что ни один человек не обладает сознанием улья, не ощущает себя грибочком в грибнице. Каждое сознание индивидуально – или прощай, столь любимый вами индивидуализм. Однако, любое ограничение для блага других в рамках сознания субъективного – а с ним мы и имеем дело, это ограничение собственной потенции. Человек всегда получит больше, если не будет делиться с другими. Я знаю возражение, будто только в обществе мы можем существовать, и тот, кто пользуется другими, будет изгнан. Это верно только если человек глуп, только если он отбирает у других силой. Но никто не делал бы и этого, не неси это в себе счастье и удовольствие более сильное, чем быть добрым. Все еще хуже – если человек умен и последователен, ваша мораль диктует ему реализовать в себе максимум. Тогда он пойдет в политику, тогда он будет спекулировать на финансах, крутить аферы, разбивать сердца, наконец, лгать избирателям, выворачиваться и наслаждаться действительной полнотой жизни. Вспомните хотя бы Франсуа Левиттена – «героя» последних войн. Он успел сменить с десяткок покровителей, диктаторов, революционеров, предавая их одного за другим, и каждого покидал, становясь лишь богаче, купаясь в роскоши, женщинах, излишествах. Он убивал политических противников, он без колебаний отказывал своим детям в копейке, тратя сотни тысяч на званые обеды – и умер в золоте, в преклонном возрасте почти трехсот лет, с улыбкой на устах. Был и Отто Фельц – мясник времен той же диктатуры, который убивал, пытал и также умер в окружении пра-правнуков, глубоким стариком. Каждый из них был человеком сугубо логичным, логичным до конца. Эмоции, и ничто иное диктуют вам, что хорошо только то, во что верите вы сами, но вы грешите против логики и объективности. Ни один человек не мыслит как человечество, и нужен тот самый якобы иррациональный авторитет, чтобы ввести иррациональное ограничение на самое что ни на есть естественное желание – получить столько, сколько это в принципе возможно.
Итак, мы подошли к последнему пункту моей речи. Поскольку приверженцы вашей школы имеют обыкновение совершать инверсию, подменяя строгую логику оценками, исходящими из эмоций, нужно внести ясность. Ведь даже то, что вы называете существованием человечества, с точки зрения логики – полный абсурд. В чем смысл существования человека? Обычно говорят, что смысл – это дети, то есть воспроизводство. Давайте последуем логике и спросим себя – в чем смысл детей? Несут ли они его сами по себе? Если да, то почему наш смысл был только в их рождении и воспитании, ведь мы сами дети относительно наших родителей? Стало быть, смысл их воспитания только в том, чтобы они повторили цикл. Но, стало быть, в них самих как объекте, как сущности, его нет, значит предыдущий смысл – рождение детей – смыслом не является. Смысл, таким образом, заключается в отсутствии смысла, в бесконечном вращении его отсутствия, которое никогда не достигнет никаких изменений. Стало быть, я только что доказал, что существование человечества бессмысленно…
– Вы передергиваете! – крикнул Томашевский, покраснев и подкрепляя каждое слово движением указательного пальца, – смысл не только в детях, смысл в тех мгновениях счастья, что мы имеем за свою жизнь, в том, чтобы обеспечить им то же самое!
– Неужели? – спокойно возразил Беркли, – но здесь вы забываете еще кое о чем. Вы, ваше сознание – никакая не часть целого, вы воспринимаете себя и свои эмоции, и, по вашей вере, все закончится смертью. Вы забываете о великой истине, которая гласит, что времени не существует, что оно – лишь условное обозначение. Вы живете только сейчас, только теперь. Единственная реальность – это вы в это мгновение. Сколько вам лет? Шестьдесят восемь, если не ошибаюсь? Немного, но нигде не существует ни одного мгновения предыдущих шестидесяти восьми лет и скольки-то месяцев. Точно так же время исчезает, если мы взглянем математически, с точки зрения вечности. А вечность объективна, ведь только относительно ее время и идет, идут изменения. Значит, конечная реальность, в которой вы окажетесь через бесконечно малый срок, которая наступит в вечном сейчас – это момент смерти, осознания смертности. С ней перестанет быть и все немногое, чем вы дорожили, ваши воспоминания. Вы сами верите, что их больше не будет. Призрачная память потомков? Это часть их сознания, вы же не сохраните этих крупиц, ведь вашим окончанием будет небытие. Итак, никакие соображения счастья человечества или близких не отвратят вас от факта, что вы выбираете между бытием и небытием – и перед одним из них вы получаете бесконечно малое наслаждение, ограниченное эмоциональным барьером, мыслью об этике, в другом – тоже бесконечно малое относительно вечности, но куда более крупное удовольствие от неограниченного потребления. Вот и весь призрак объективной этики – она держится на честном слове, страхе и неспособности вести себя хищнически. Это сродни вегетарианству – психически травоядные люди пытаются подвести базу под то, что их есть нельзя по якобы объективной причине. На самом деле причина лишь одна, и она субъективна – они боятся и хотят жить. Что ж, право овец – верить, что волка остановят их теоретические выкладки. Хорошо, я чувствую, что слишком сложно выражаюсь. В двух словах – ни в каких законах природы нет предпочтения одного поведения другому. Можно только избрать определенные ценности, исходя из личных эмоций, но логически невозможно придать этим убеждениям статуса объективной реальности, потому что сама реальность – это желание каждого получить здесь и сейчас, и все рассуждения про достоинство и мораль лишь мешают процессу эволюционной борьбы в социуме. У меня пока все, коллеги, – Беркли сложил ладони у груди и сел, переводя дух. Было видно, что долгая речь отняла у него много сил.
Я обдумывал сказанное и не мог соврать себе – Беркли был убедительнее. Я ощущал какой-то болезненный трепет удовлетворения, как тогда, выкрикивая дяде, тете и остальным гадости, и при этом – какую-то пустоту. Все же, кажется, Беркли прав. Мы идем на разрушение хорошего и оно дает нам радость – болезненную, мерзкую, но все же радость. Почему, почему?
Томашевский сжал губы, но заговорил спокойно:
– Объективная этика заключается в объективной морали, в возможности наличия базовых благ, удовлетворения потребностей для каждого и свободы для реализации индивидуальности!
– Простите, а где во всем этом объективность, а не ваша личная вера? Какая наука изучает мораль?
– Антропология! Если мы выжили благодаря морали, выработав ее, значит, она объективна!
– То есть в какой-то момент времени рабство и патриархальная культура были объективной и правильной моралью, коль скоро общество выживало с их помощью в течение тысяч лет?
– Нет! Оно воевало, унижало слабых, насиловало…
– И выживало…
– Оно теперь выживает, и без всего этого патриархального мракобесия!
– Сроки пока несопоставимы, – покачал головой Беркли и шмыгнул носом, – простите. Итак, ваша вера, пришедшая совсем недавно на смену старой, оказывается, объективна, потому что она вам нравится… Смею заметить, что вы так и не привели, как и когда именно наука, в каких измеримых числах и цифрах показала нам объективность морали и дала ее научное определение… Что же касается блага – я вам уже отвечал. Базовые потребности вообще вне морали, они инстинктивны, и любое общество ставит целью их защиту. А индивидуальность – простите, я уже доказал, а вы так и не опровергли, что только коллективизм и приоритет группы над личностью, то есть нелюбимая вами диктатура, способны обеспечить общее выживание, тогда как интересы индивидуума могут быть и просто несовпадающими, так и откровенно вредными для общества, но полезными для самого индивида. Так что в вашем случае вы просто пытаетесь избежать онтологического спора, выдавая собственную систему субъективных воззрений как нечто объективное и не требующее доказательств. В науке, однако, нет ни морали, ни указаний «зачем», есть только «как». Вопрос «как» может служить любой цели, как созиданию, так и разрушению. Наука безоценочна, а мораль – всегда оценка, исходящая из аксиом. Но вы не хотите признавать этого, ставить себя в открытую конкуренцию с другими идеями, вы, как любой авторитарист, претендуете на особый статус, положение вне критики, наклеивая ярлыки «прогрессивности» и «регрессивности», хотя на деле это лишь соответствие или несоответствие вашим догмам. Можете опросить, все ли здесь уверены, что высшая ценность – уничтожение всех норм и правил, кроме личного удовольствия?
Я охотно покачал головой, и краем глаза заметил, что тот же жест сделала и Элли, и Давид, и Алекс.
Януш Томашевский был в ярости – зубы и кулаки сжаты, желваки ходят, лицо темно-красное.
– Все это просто инсинуации, манипуляции логикой! Благо человека объективно! И альтернатива – это директивная, авторитарная власть, которая покоится на выдумках, на иррациональности, на суевериях!
– И снова вы ошиблись, перевернув с ног на голову, – мягко и учтиво возразил Беркли, – если вы сами не знаете ничего о религиях, поверьте мне как религиоведу и в прошлом теологу. Даже у самых простых людей чувство благоговения более чем рационально и объяснимо – оно возникает от чувства причастности тому, что не является смертью, что не уничтожается вечностью и бесконечностью. Вечная жизнь – это единственное действительно рациональное желание, единственная логичная для индивида причина для того, чтобы ограничивать себя. Алогично другое – стремление назвать объективными субъективные эмоции, призывая одновременно к максимальному удовольствию и веря, что человек ограничит себя сам, взывать к вечным ценностям, одновременно утверждая, что в вечности каждый получит лишь небытие. Вы обвиняете других в том, чем страдаете сами, вот в чем проблема. Ваши выкладки висят на эмоциях, на честном слове, но важно помнить, что все это обрывается. Эмоции – слишком слабый аргумент для Вселенной, чтобы заставить ее вас слушаться.
Томашевский рявкнул:
– Ваши глупые, злобные сказки изгоняют человека из так называемого рая за то, что он ослушался авторитета, запрещавшего знать добро и зло, завистливое божество боялось, что человек с ним сравнится…
– Еще один пример вопиющей алогичности, – с восторгом воздел руки Беркли, – как может убыть что-то от абсолютной бесконечности, если что-то еще к ней присоединится? Для нее просто ничего не изменится, поэтому ваше объяснение не выдерживает даже самого первого, простого вопроса. Я полагаю, ни у кого не осталось сомнений?
Зал пришел в возбуждение, аудитория гудела, отрывистые шепотки раздавались то там, то тут.
Что до меня, я мало что знал о религиях, не сказать, чтобы интересовался – но чисто логически приходится признать, что Беркли рассуждает более связно. Томашевский хотел что-то выкрикнуть, но директор поднял руку.
– Время вопросов из зала!
Первой руку подняла Эвелин, адресуя вопрос Беркли. «Выслуживается на поддержке сторонника официоза» – с отвращением подумал я.
– Профессор Беркли! – прозвенел энергичный голосок, – не могли бы вы повторно пояснить нам один момент? Ведь действительно, большинство людей не эгоисты, живут нормальной жизнью, любят близких. Почему этот принцип не объективен хотя бы для них?
Беркли улыбнулся еще шире.
– Моя милая, как раз потому, что нельзя быть «объективным для кого-то». Объективность по определению имеет статус всеобщности, и логически даже одно исключение опровергает утверждение. Есть, впрочем, и более практический ответ. Бывают случаи, когда благо одного человека недостижимо без страдания другого. В конечном итоге, это задача без правильного, этичного ответа, случай, когда только чужое несчастье способно создать себе счастье. Например… женщина – и двое мужчин.
В животе у меня все скрутилось в спираль, внутри нестерпимо жгло. Я, впрочем, продолжал слушать.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?