Текст книги "Последний месяц осени"
Автор книги: Ион Друцэ
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
– Слышь, Петро, старик мой приехал!
Потом, выбравшись из-под машины, вымыв руки в ведре с бензином и аккуратно вытерев их ветошью, Андрей медленно идет к деревне, словно, пока он мыл руки, запамятовал, что у него гости.
А отец между тем сложил на стол кучками (по количеству внуков) гостинцы и стоит растерянный, потому что внуки застыли у порога как одеревеневшие. Не то стесняются, не то ломаются. Входит жена Андрея с двумя большими подносами. Крупные, как с выставки, фрукты, сдоба разной выпечки, со всякими художествами. Гостинцы старика вмиг блекнут. Жена Андрея готова снова побежать по делам, но ее останавливает подозрительная тишина в доме. Некоторое время, глядя то на сложенные кучками гостинцы отца, то на столпившихся у порога детей, она прикидывает, что произошло. Потом высоко, трагически поднимает руки:
– Мамонько моя ридная!!
Одним подзатыльником она перемещает свое семейство ближе к отцу, другим заставляет взять гостинцы, поблагодарить, отведать и быстро, в окружении всего потомства исчезает. Оставшись один, не видевший всех подзатыльников, отец несколько удивляется торопливости своих внуков, но говорит, самодовольно поглаживая себя по макушке:
– Ничего, все хорошо.
Андрей наконец возвращается домой. Идет размеренной, установившейся на все случаи жизни походкой. У закрытого сельмага он останавливается, чтобы расшифровать смысл вдетого в кольца, но еще не защелкнутого замка. Означает это, что время продавца вышло, но что ему еще следует добрать до плана, и, если у кого есть деньги, он не гордый, может вернуться к прилавку. Андрей ждет минуты три, потом из соседнего домика выходит грузная женщина с накинутой на плечи фуфайкой. Фуфайка новая, с ярлыками, ее еще надлежит продать.
Через пять минут Андрей уже хлопочет как наседка вокруг своих покупок. Две бутылки водки, три бутылки вина, колбасный круг и белая шелковая рубашка. Как все это донести – один господь знает. Продавщица приходит на помощь. Рассовывает товары по его карманам, а карманы Андреевых брюк – это одно из величайших чудес. Все товары утонули, да еще осталось место, чтобы согреть человеку руки, если озябнут.
Жена Андрея так разошлась, что за нею прямо не уследишь. Подметает, стирает, готовит стол, кормит трех поросят, моет руки, достает из погреба моченые яблоки, и, занимаясь всеми этими делами с поразительной ловкостью, находит время, чтобы каждые две-три минуты навестить сидящего в комнате отца и рассказать ему очередную историю из своего неистощимого запаса фрумушикинских новостей. Начинает она их каждый раз с одних и тех же слов: «Мамонько моя ридная!»
Говорит она с той же быстротой, с какой вообще делает все на свете, и отец, решительно ничего не понимая по-украински, улыбается, согласно кивает головой: «Ничего, все хорошо».
Идя домой, Андрей старается обходить всех подозрительных односельчан, попадающихся на его пути, но вот высокому сухощавому детине не понравилось, что его обходят. Окликнул Андрея, подошел. Стали о чем-то тихо говорить, потом долговязый уловил вкусный запах колбасы. Согнувшись в поясе, ощупал карманы Андрея и высоко, недоуменно вскинул брови. Андрей, скупо улыбнувшись, сообщил, в чем дело, и пошел своей дорогой, а долговязый тут же побежал к сельмагу, точно не у Андрея, а у него гости.
Жена Андрея тем временем подтянула резерв. Две ее соседки, стоя на пороге, чинно раскачиваются из стороны в сторону, точно поют народные песни, и что-то рассказывают старику. Временами забегает жена Андрея, чтобы подкинуть еще что-нибудь в разговор, а отец, глядя в окошко (чего это Андрей так долго не возвращается!) и улыбаясь, поддакивает соседкам: «Ничего, все хорошо…»
Теперь Андрей добирается домой задами усадеб, но вдруг из-за высокого стога сена выныривает толстяк и, застегнув на ходу ширинку, останавливает его. Поговорили о том о сем, после чего Андрей с очень занятым видом пошел своей дорогой, а толстяк остался на месте – что-то ему показалось подозрительным. Приметив чуть топорщившиеся карманы Андреевых брюк, подбежал и тоже пощупал их.
Теперь двери сельмага широко открыты. Продавщица скинула с себя не проданную еще фуфайку, торговля идет бойко; из сельмага выходят односельчане Андрея, счастливые и довольные всем на свете.
Почти всю ночь отец сидит за столом на почетном месте в подаренной Андреем белой рубашке, а кругом идет гулянка. Около восьми пар гостей, по-братски обнявшись, сидят за столом, поют «Распрягайте, хлопцы, коней», поют так, что мелкой дрожью отзванивают стекла в окнах. Отцу, должно быть, тоже мерещится девушка, которая выйдет рано утром по воду, он тоже поет вместе со всеми, хотя видно, что он не знает ни слов, ни мелодии. В редкие минуты тишины, застенчиво улыбаясь, он поддакивает установившемуся кругом праздничному настроению: «Ничего, все хорошо…»
Под утро гости расходятся по деревне, веселясь и балагуря вовсю, жена Андрея забегает к спящим в маленькой комнате ребятишкам и, присев рядом с их кроватками, дремлет, а в комнате, где недавно еще шла гулянка, остаются только двое – отец с сыном. Им так много нужно сказать друг другу, и так мало у них на это времени осталось, что они сначала просто сидят молча. Потом Андрей низким, простуженным голосом запевает молдавскую песню, и отец вздрагивает от неожиданности. Когда-то давно это была его любимая песня, но с годами она ушла, и отцу просто не верится, что одному из сыновей удалось ее сберечь.
Старость – тяжелая одежда,
Все бы отдал, лишь бы сбросить с себя.
Рано утром жена Андрея стоит у калитки, бледная и грустная. Она устала. Очень устала. А кроме того, она искренне любит нашего отца. Беспомощно повисли две огромные, почти до колен руки, и она механически печально повторяет про себя: «Мамонько моя ридная…» А отец уже вышел из деревни. Идет медленно, с достоинством, очень довольный таким приемом. Рядом идет задумчиво самый старший среди нас, и думает он тяжелую свою думу о моторах внутреннего сгорания. Далеко за деревней, там, где начинается новое шоссе, они прощаются. Отец растроганно целует Андрея в лоб, Андрей же, торопливо пожав ему руку, скупо улыбнувшись, поворачивается, идет напрямик по пахоте к еле виднеющимся вдали колхозным мастерским. Отец стоит на обочине нового шоссе и, не мигая, провожает сына. Удаляясь, Андрей становится все меньше, его плотная фигура растворяется в серой мгле осеннего утра, но ни разу сын не оборачивается, чтобы посмотреть – ушел отец или стоит еще там. И думает старик про себя, что нелегок хлеб тракториста, что эти промасленные гайки если уже завладеют тобой, то надолго. И горько ему, что отдал гайкам сына, и рад, что сын хорошо живет.
А время идет, осенние дни коротки. Отец плетется дальше, но идти по новому шоссе трудно. Местами дорога мощена, местами перерыта машинами, с мелкими кучками гравия по обочинам – не успели вымостить. Потом с какой-то высоты дорога медленно, величественно начинает спускаться. Посмотреть – дорога вроде ровная, а пешеход чувствует спуск, и отец радуется. Долго спускается эта дорога, и то польза.
На половине спуска отца обогнала груженная мешками телега. Ездовой кивком предложил подвезти, но отец, мельком взглянув на усталых, взмыленных лошадок, поблагодарил за приглашение, однако не сел. Потом стали спускаться телеги одна за другой, но все они дальние, груженные хлебом. Ездовые приглашают его без конца, а упрямый старик, жалея скотину, благодарит, благодарит всех и продолжает идти пешком.
Километра через два, там, где кончается спуск, кончается и это новое шоссе, передавая своих ходоков широкой асфальтированной дороге. Асфальт – это слишком дорогое лакомство для бесхитростных телег: по асфальту теперь летят груженные хлебом машины, и телеги, ожидая своей очереди, выстраиваются длинной кривой цепочкой. Отец не может так сразу изменить телегам, выбрав себе более знатных попутчиков. Ему, чудаку, хочется заступиться за них, и, став на самый краешек асфальтированной дороги, подняв руку, он голосует в надежде, что хоть одна машина затормозит и, пока он переговорит с шофером, телеги переползут на асфальт и займут дорогу. Придумано было хорошо, да ведь в кабинах тоже не дураки сидят.
Пока отец, рискуя собой, стоит на самой кромке асфальта и борется за права деревенских телег, ездовые, обнаружив старое русло дороги неподалеку от асфальтированного шоссе, сворачивают, плетутся по нему на север, и отец, выругав про себя бестолковых ездовых, пускается и сам в путь-дорогу. Идет, низко опустив голову, задумавшись о чем-то, и так он вышагивает много километров, ни разу не оглянувшись.
Из-за высокого холма неожиданно вырастает свежая, еще не прокуренная труба сахарного завода. Отец, передвинув шапку на затылок, облегченно вздыхает – кажется, добрался. Чуть в стороне от дороги по-осеннему шуршит ржавеющей листвой жиденький перелесок. Старик долго что-то соображает, потом, решившись, идет напрямик по пахоте к перелеску, ощупывая на ходу поясной ремешок и воровато оглядываясь. Дело в том, что у Николая – брата, живущего здесь, в райцентре, – есть уборная в доме. Отец, стесняясь ею пользоваться, перед тем как навестить сына, всегда заглядывает в этот перелесок.
У входа в райцентр, сразу за переездом, десяток рабочих в лихорадочной спешке меняют рельс в железнодорожном полотне. Отец подходит к ним, чтобы погадать вслух: успеют рабочие до прихода поезда или не успеют. Кажется ему, что не успеют. Бросившись к ним на помощь, он в то же время предлагает им несколько весьма дельных, по его мнению, советов. Рабочие охотно передают ему конец тяжелого нового рельса, но советы пропускают мимо ушей, и, оскорбленный, отец уходит. Идет вдоль железнодорожной насыпи по жиденькой, бледной травке; после трудных, размягченных осенних дорог ему удивительно легко идти по травке.
Недалеко за вокзалом, вокруг зернохранилищ и у открытых буртов, – большое оживление. Нескончаемые вереницы машин и телег, груженных хлебом, стоят в очереди у весов, а ссыпать уже некуда, потому что все вокруг засыпано хлебом. Горы кукурузных початков, крытые брезентом холмы пшеницы… На каждом пятачке земли, на котором можно было ссыпать, ссыпали так, что и ступить уже негде. Машины и телеги терпеливо ждут, а с востока и с запада спешат стать в очередь другие машины и телеги.
Отец замер. Он потрясен. Где-то в этом море зерна есть с десяток мешков хлеба, выращенного его руками, но их теперь никому не найти, не отличить, как не отличить в Черном море дунайские воды от вод Днестра. Это кажется ему удивительным, и глядит он на это зрелище и не наглядится. Все великое потрясает его, а свезенный вместе хлеб тем более.
У одной весовой будки возникает скандал. Огромная толпа, сбившись плотной кучей, горланит вовсю. Из другой толпы, стоящей рядом молча, то и дело выступает какой-нибудь смельчак, который хочет примирить враждующих. Едва пробившись в плотный круг, едва начав что-то бормотать, он как бы растворяется в этом сборище, и снова каждый орет о своем.
Отцу тоже не дают покоя лавры примирителя. Храбро лезет и он, что-то выкрикивая, а через минуту вылетает с одной-единственной пуговкой на пиджаке. Когда здесь заспорят о хлебе, лучше не соваться.
Тем временем маленький паровозик подогнал к открытым буртам цепочку пустых вагонов. Едва вагоны остановились, в ту же самую минуту пшеница, взлетев вверх, тонкими струйками полилась в них. Удивленный таким способом погрузки, старик спешит посмотреть, как это делается. По дороге он спотыкается, наступив на свалившиеся с какой-то машины початки. Подняв их, тут же чувствует непреодолимое желание спрятать початки в кошелку, но, заметив в толпе милицейскую фуражку, поспешно бросает их в вагон.
Вагоны не загрузили еще и наполовину, когда рядом раздался оглушительный железный скрежет. На дороге за зерноскладами лежит опрокинутый грузовик, рассыпались три тонны подсолнечника, и тут же рядом дымится автомашина с приплюснутым мотором. Шоферы, грузчики и просто зеваки толпой бегут посмотреть, как милиционер будет составлять акт. Бежит туда и старик.
Это великое зрелище убранного зерна будит в отце голодного волка, и хочется этому волку, до смерти хочется черного, казенной выпечки, купленного в магазине хлеба. Опасливо переступая через вокзальную сеть путей, отец выходит на главную улицу райцентра, занимает очередь в магазине за хлебом. Потом он ходит с большой румяной буханкой, ищет, где бы ему присесть так, чтобы поесть вволю, а присесть негде. Чайная тут маленькая, народу полно, в вокзальном буфете тоже негде присесть. Далеко за зерноскладами беспорядочно лежит наскоро выгруженный лес, и десяток мужиков, устроившись на бревнах, отрешенно едят купленный в магазине хлеб. Присаживается к ним и отец. Кругом воют и стонут буксующие грузовики, лязгают буферами составы, гудят паровозы, но отец уже ничего этого не слышит. Он ест. Наевшись досыта и вымыв руки у вокзальной колонки, отец берет кошелку и спешит дальше. Городок сахарного завода – удивительно приятное зрелище, но невероятно похожие друг на друга домики начинают сбивать старика с толку. И по левой и по правой стороне улицы – такие же шифером крытые крыши, совершенно одинаковые дымоходы из красного кирпича, одинаковый рисунок окон и дверей, одной и той же краской выкрашены заборы и калитки. Отец идет все медленнее, медленнее и наконец останавливается, совершенно растерянный.
Номер дома Николая – сорок семь, отец это хорошо помнит, но как выглядят эти две цифры, забыл. Грамоте он учился на старости и, если волнуется, забывает решительно все, чему учился.
Приметив наконец приделанные у входа знакомые звонки, отец радуется. Звонки разные: одни прибиты высоко, другие низко, одни круглые по форме, другие продолговатые. Выбрав из всех один, чуть треснутый, прибитый высоко, словно хозяева ожидают в гости одних верховых, отец звонит.
Николай, самый веселый и озорной среди нас, сидит в ванной и парит ноги в теплой воде. Услышав звонок, он тут же поднимает руку вверх, как бы приветствуя гостя, но и не думает выходить открывать. Простояв некоторое время на крыльце, усомнившись, отец снова бродит по поселку. И обидно и чудно ему, до чего похоже все кругом. Попробуй тут выпивши попасть к себе домой. В каждом дворике – по восемь молодых яблонь, по четыре совершенно белых курицы, по одной паре старой обуви у входа. Хотя на том крыльце, куда он уже заходил, стояла пара невероятных размеров галош, отец возвращается к треснутому звонку. Николай, сидя в ванной, поднимает обе руки вверх, трясет кистями в знак того, что он от всей души приветствует гостя, но открывать не идет. Рассердившись, отец кричит тем властным, свирепым голосом, каким он кричал на нас лет тридцать тому назад, когда мы бегали без штанишек:
– Мэй, Коля, мэй!
Бедный Николай! Ему, видать, больше всех доставалось, потому что и через тридцать лет этот голос совершает с ним чудеса педагогики. В мгновение ока он выскакивает на улицу, обнимает отца и только после этого, отпустив, хмурится: а с какой это стати, скажите на милость, орут на него, как на маленького? И отцу нелегко: нехорошо, конечно, так кричать на взрослых сыновей, тем более когда приходишь к ним в гости.
– И как это ты, отец, надумал навестить меня?
Николай всегда удивляется, когда приходят к нему в гости. Он никогда никого не ждет.
– Да сидели мы как-то со старухой, и давай, говорю…
– Что ж, раз приехал – давай заходи…
Злые языки утверждают, что Николай – самый состоятельный в нашей семье. Сладкое все любят, и кладовщик на сахарном заводе – должность хорошая. Правда, гостить у него – одна морока. Как только заявится гость, в доме начинаются ссоры. Насколько Николай любит прибедняться, настолько его жене нравится, чтобы о них ходила молва как о богатых.
Поздоровавшись с отцом, жена Николая тут же забегала, начала прибирать в комнате. С ходу прикрыла платком пару швейных машин, поправила занавеску на окне, укрыв в то же время полотенцем новый приемник, ко делала она все это с подчеркнутой ленцой, так чтобы отец все-таки приметил и запомнил, что она там прятала. Николай, раздосадованный глупым бахвальством своей жены, говорит ей мученическим голосом:
– Аника!
– Что?
Снох своих отец ценил не очень высоко, и Николай предлагает отцу:
– Пошли на кухню. Там теплее.
Усадив отца, он тут же открывает маленькую кладовку, перетаскивает в кухню всякое старье: изношенную обувь, разбитый бочонок, какое-то тряпье на меху. Отец долго и придирчиво рассматривает это старье – в своем хозяйстве он бы не стал возиться с ним, но Николай садится рядом, принимается как бы в шутку за починку, и его ловкие, умные, белые руки заражают деятельностью угловатые, смуглые, старческие руки отца. Николай – самый трудолюбивый среди нас. Он не представляет себе человека сидящего просто так, в должности гостя, и, чтобы не избаловалась родня, если кто заходит к нему, заставляет работать.
Некоторое время они молча работают. Слышно только, как дышат: Николай хватает воздух чуть вздрагивающими ноздрями сочно, шумно, а отец раз в две-три минуты шумно вдыхает. Они долго работали вместе, отец с сыном, у них есть что вспомнить. Отдавшись воспоминаниям, то один, то другой улыбаются. Потом Николай говорит:
– А помнишь, отец, как однажды мы с тобой…
Им есть что вспомнить. Когда Николай вырос, сам отец тоже был еще в силе. Они делятся воспоминаниями, но прожитые годы были трудными, горькими, и как-то незаметно разговор становится сухим, колким. Отец в гостях, ему неудобно нападать, он все чаще помалкивает, и это выводит Николая из себя. Он становится желчным, бросает починку и затевает одну из давно забытых в нашей семье ссор. Николай считает себя самым обиженным среди нас. Теперь он в который раз поясняет отцу, почему он на него в обиде. Его, оказывается, чаще всех пороли, одежду ему шили из самого дешевого материала, учебников ему не покупали, заставляли ходить к другим учить уроки, а при женитьбе дали самую плохую землю. Есть в этом много правды, много неправды, но отец, чтобы не обострять спор, отвечает односложно:
– Такое было, сынок, время…
Поздно вечером они садятся ужинать там же, на кухне. Едят жареную рыбу, мамалыгу и брынзу со шкварками. Николай хвастает:
– Национальная еда.
Потом, угостив отца рюмочкой промышленного спирта, от которого у старика перехватывает дыхание, спрашивает:
– Как там наш Андрей? Забыл, верно, родной язык?
С трудом отдышавшись, отец тут же бросается защищать Андрея:
– Отчего же? Они все понимают по-молдавски.
– Ни хрена они не понимают.
После ужина Николай стелет отцу там же, на кухне. Кончив с этим скучным делом, он садится на корточки и, пока отец раздевается, следит наметанным глазом: что бы взять с него за свои старые обиды? Заметил у старика болтающийся на поясе красивый перочинный ножик и потянул его к себе. Ножик ему понравился. Упрятав его в свой карман, он принес отцу взамен какое-то старье и, несколько подобрев от этого обмена, уходит, пожелав отцу приятных снов.
Всю ночь отца терзают полузабытые, разбуженные Николаем истории. И кажется ему, что всю свою жизнь он прожил не так, и становится ему душно тут, на кухне, и уснуть он не может всю ночь. А на второй день, чуть свет, не примирившись после вчерашней ссоры, они стоят на окраине райцентра. Маленькая автобусная станция совершенно пуста. По асфальтированной дороге только-только начинается движение – то проедет машина, то проползет причудливый комбайн новой конструкции, то мотоцикл застрекочет. У Николая, с тех пор как он стал кладовщиком на заводе, неисчислимое количество знакомой техники. Гордо, с достоинством став на обочину дороги, он устраивает как бы смотр, и действительно, все проезжающие тормозят возле него, чтобы обменяться с ним шутками. Об отце он совершенно забыл – только когда увидал удаляющийся автобус, сообразил, что отец уезжает, и на всякий случай помахал кепкой. Небось не обидится. Свой человек.
По-осеннему скупо, еле-еле дымятся поля, пригретые первыми лучами восходящего солнца. Широкое асфальтированное шоссе, мягко извиваясь, уходит далеко на юг, и автобус, наслаждаясь этой утренней прохладой, летит на недозволенных скоростях. Пассажиров всего одна единица, ответственность не бог весть какая.
Отец, должно быть, часто путешествовал в битком набитых автобусах, так что теперь, оказавшись в совершенно пустом салоне, стоит растерянный, ума не приложит, как бы ему подзанять про запас пару скамеек. На одной, передней, он устраивает кошелку, на другую кладет шапку, а сам устраивается на заднем сиденье, занимая таким образом четыре места сразу. Сквозь боковое стекло сочатся теплые лучи, и старик, греясь на солнышке, блаженно щурится. Иногда поздней осенью выдастся по-летнему теплый денек, и велика тогда радость молдаван.
Изредка автобус тормозит на остановках, широко открывает двери, в которые никто не входит, а старик, греясь на солнце, предупредительно качает головой – он еще не сходит, ему еще ехать. Потом из-за поворота показывается небольшая деревушка, рассыпанная вдоль шоссе. У остановки стоят, дожидаясь автобуса, с полсотни колхозников, груженных связками домашней птицы, корзинками с фруктами, овощами. Стоят, аккуратно выстроившись в очередь, мирно щелкают семечками, но шофер подъезжающего автобуса, злодей, каких мало, останавливает машину метров за сто до остановки. Лихо подзакрутив усики, он выскакивает из машины так, чтобы толпа его не заметила, и тут же исчезает в переулочке.
Стоявшие в очереди люди удивляются: чего это шофер остановил там автобус? Неужто, пока они тут стояли, начальство перенесло остановку? Плюнув на очередь, они бросаются каждый со своей ношей к автобусу. Увидев издали старика в машине, они приветливо машут ему шляпами, и, несколько озадаченный этим нашествием, отец робко им отвечает. Толпа с ходу вклинивается в заднюю дверь, но дверь заперта. Перебегают к передней, а толку мало. Шофера в кабине нет, и пятьдесят человек, сотня остервенелых кулаков, барабанят по кузову машины, требуя, чтобы им открыли. Отец, приняв весь этот гнев на свой счет, беспомощно пожимает плечами: бог его знает, как они тут открываются! Но, оказывается, колхозники все знают, они показывают ему, как это делается, всячески поощряя старика, и в конечном счете отец решается. У задней двери он пытается пропустить пальцы через затянутую резиной щель, потом переходит к передней двери, долго колдует над ней, а толку мало.
Сердитая толпа начинает возмущаться его беспомощностью. Одни корчат ему рожи, другие грозят кулаками, и, совершенно растерявшись, отец собирает свои вещи, скромно усаживается, занимая, пока не поздно, свое законное место. Это окончательно выводит из себя столпившихся у автобуса колхозников: они поднимают такой шум и гам, что, кажется, разнесут и машину и старика.
Отец в ужасе. Хотя он считает себя истинным молдаванином, но его прошибает холодный пот, когда он видит много молдаван, собравшихся вместе.
Переулками возвращается шофер, обгладывая на ходу остатки куриной ножки. И вот пассажиры, перелезая друг через друга, вваливаются в автобус, и машина трогается. По обеим сторонам шоссе растут высокие липы – они стоят, обнявшись, над дорогой, бьют оголенными ветками по крыше автобуса, по окнам, а водитель гонит вовсю, наверстывая упущенное время. Автобус переполнен, и отец, конечно же, среди тех, кому не хватило места. Пятьдесят человек поносят его последними словами, а старик все оглядывается в поисках защиты. Смотрит с некоторой надеждой на спину водителя, потом, уловив в висящем над шофером зеркальце его лицо, ругается про себя, потому что шофер, хмурясь, грозит ему пальцем, как бы говоря: «Разве можно, дедушка, так обходиться с народом?»
Через несколько километров показывается другая деревушка, тоже рассыпанная вдоль шоссе. На самом краю деревни – обнесенный высоким забором, только что начавший собираться базар. У остановки вывалились из машины все пятьдесят бунтарей, каждый со своим товаром, и вот автобус снова в пути с одним-единственным пассажиром. Отец уже не садится. Стоя, он разбирает одну из сложнейших проблем современности: что такое личность и что такое толпа.
Обогнув высокий курган, шоссе спускается к густому лесу, но у первых же дубов, чего-то испугавшись, сворачивает снова в поле. У поворота, там, где густая тень дубов добирается к асфальту, выглядывает из лесу старенький, запущенный крестьянский домик. Напротив, через шоссе, – заросший камышом пруд, и нескончаемые стаи домашней птицы двигаются в двух направлениях: одни из дому идут к пруду, другие, покупавшись, возвращаются. И те и другие, перейдя дорогу, находят нужным поклевать асфальт. Автобус еле двигается, водитель сигналит то протяжными, то короткими гудками, а птицам наплевать – хоть ты длинными, хоть короткими сигналь.
Это зрелище путешествующих птиц приводит старика в полную растерянность. Наконец, собравшись с духом, он стучит в кабину водителя. Тот, раздосадованный утками, гусями и индюками, свирепо оглядывается: чего еще этому старику? А ему пришло время сойти, но, выпрыгнув, отец сначала подобрал хворостину, отогнал птицу, освободив дорогу для машины. Потом, проводив автобус, печально, как после большого проигрыша, вздыхает.
Здесь в лестничестве живет Антон – самый честный и самый странный среди нас. Уже лет пятнадцать отец не переступал порога его дома, и столько же времени сам Антон не показывался в родительском доме. И чудно и горько старику, что, не поссорившись, не обидевшись друг на друга, они с каждым годом уходят все дальше в разные стороны – отец и его сын.
Покашливая для храбрости, отец направляется к лесной сторожке, внимательно глядя себе под ноги, потому что кругом, насколько видит глаз, – сплошной куриный помет. Из-под старого дуба показалось несколько хрюшек. Чавкая желудями, они внимательно следят за отцом маленькими, заплывшими жиром глазками. Отец ценит хорошо откормленных свиней, сало – это надежный товарищ черному хлебу, и, заманив к себе хавронью, кладет ей руку на спину, с тем чтобы прикинуть приблизительную толщину сала. Это тоже важно знать, но в ту самую секунду, когда его рука касается хрюшки, из-за сторожки выскакивают две собаки и молча, свирепо бросаются на него. Отец отбивается ногами, полной гостинцев кошелкой, а собаки отчаянны, так и норовят искусать. Из дома выходит благообразная горбатая старушка с маленькой скамеечкой под мышкой. Слеповато щурясь, она ставит скамейку рядом с крыльцом, садится, как в театре, и лениво следит за этим забавным зрелищем – две бешеные собаки, бросившиеся на беспомощного старика. Теперь, стало быть, одно из двух – либо он, либо они.
Видя такое дело, отец начинает отступать в глубь леса, все оглядываясь, нет ли какой палки. Наступив на длинную крепкую жердь, он тут же бросается в наступление. Собаки скулят, прося защиты, и только тогда сидевшая у крыльца старушка отзывается:
– Пшли вон!
Виновато, послушно поскуливая, собаки исчезают за стареньким домиком, а отец смотрит долгим взглядом на старушку, словно хочет сказать: «Сволочь ты последняя после этого!» Идти, однако, нужно к ней. Он идет, но, остановившись в десяти шагах, искренне удивляется тому, что узнает ее. То, что он ее помнит, ему кажется в порядке вещей – странно то, что узнает. В молодости он служил у нее пастухом. Была она в ту пору много моложе, владела шестьюдесятью гектарами, двумя корчмами и паровиком для обмолота хлеба.
– Добрый день вашему дому!
Старуха смотрит на него безразличным взглядом, зевает и ничего не говорит в ответ. Отец припоминает, что и в то время, бывало, она не очень охотно отвечала на приветствия. Была она, что верно, много моложе, «щеголяла» плотными бедрами, и люди не обижались. Когда, однако, это было!!
– Что за черт, я как будто сказал «добрый день»? Сидя на скамеечке, старуха начинает массировать свои старые дряблые ноги, вкусно причмокивая при этом.
– Вот и ножки уже не несут. Если присесть прямо на землюшку – ни за что не встану сама. Со скамейки еще поднимаюсь, вот и приходится таскать ее с собой. По какому делу-то пришел?
Они незнакомы. Отцу никогда еще не удавалось застать Антона дома, и некому было сказать этой старушке, что стоящий перед ней человек – родной отец лесника. Сам отец всячески скрывает свое родство с ней, презирая ее еще с тех пор, когда служил у нее пастухом. Была она тогда, что верно, моложе и красивее.
– Лесника нету дома?
– Строиться, что ли, надумал? За лесом пришел?
– Хорошо бы пару кубометров.
– Деньги при себе? Или, может, тоже в долг? Похлопывая себя по карманам, отец изрекает самодовольно:
– Вот они у меня где.
Старуха долго щурится, словно хочет сквозь ткань разглядеть, не врет ли он. Потом, неопределенно махнув куда-то рукой, советует: – Иди вот так, в ту сторону. Если не найдешь, сам и наскочит на тебя.
Видя, что отец уходит вместе со своей жердью, добавляет:
– Брось палку. Собаки пугаются и трусят потом. После этого она зевает, показывая, что у нее не оста– ось решительно ни одного зуба, а отец улыбается: как Же, нашла дурака! Уходит, волоча за собой спасительную жердь. Потом вспоминает, что так и не ощупал у хрюшек сало. Возмутился: с каких это пор, скажите пожалуйста, отец не может осмотреть хозяйство своего сына? Направился снова к чавкающим под дубом хрюшкам, но в ту же секунду выскочили обе собаки и бросились на него. Обороняясь, отец отступает в лес, собаки неотступно следуют за ним, и хриплый лай стихает, углубляясь в лес.
Старушка поднимается с маленькой скамеечки, думая вслух: что же ей нужно было еще делать? Ах да! Вынесла из дому полведра пшеничного отсева, высыпала перед домом и, странно прищелкивая, стала созывать кур. Набежало огромное, неисчислимое множество птиц, и, усевшись на скамеечке меж ними, старушка принялась на ощупь искать, какой из них завтра суждено снести яичко, какая проживет вхолостую. Она их, конечно, путает – тех, которых уже проверила, с теми, которых еще нужно проверять. Она их путает, да их невозможно не спутать, но старушка все же работает быстро, со сноровкой, по какому-то заранее намеченному плану. И только очень внимательный глаз может уловить, что она уже малость того…
Постарела, а все еще хочется ей нажить побольше добра. Уж нет сил даже для того, чтобы с земли подняться, а все еще копит. В сороковом году их выселили. Прожив лет двадцать в Сибири, похоронив там мужа и четверых детей, она вернулась домой с шестнадцатилетней внучкой. Правда, в саму деревню, поделившую ее хозяйство, она не захотела вернуться и некоторое время моталась вокруг, пока однажды ночью не ткнулась в эту сторожку. Наш Антон был в ту пору вдовцом, и ни одной птицы не было тут в лесничестве.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.