Электронная библиотека » Ирина Лукьянова » » онлайн чтение - страница 10

Текст книги "Чуковский"


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 18:23


Автор книги: Ирина Лукьянова


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 82 страниц) [доступный отрывок для чтения: 27 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Водевиль

Новая повестка означала неминуемый арест: Обух-Вощатынский предпочитал содержать государственного преступника под стражей. Впрочем, в государственных преступниках и потрясателях основ ходили чуть не все столичные редакторы. 7 февраля, в один день с Чуковским, судили Юрицына («Сын отечества») и Равинга (латышская газета «Peterburgas Awisas») – эти двое потребовали вызвать в суд графа Витте, чтобы он засвидетельствовал, что в стране объявлена свобода печати. Интересней всего, что суд их требование удовлетворил, признав, правда, что министр имеет право дать показания, не являясь в суд. В тот же день обвинение в потрясении основ государства предъявили Нотовичу («Новости»), Скирмунту («Борьба»), Пятсу (эстонская «Teataja»), Зимину («Овод»). В тот же день конфисковали журнал «Паяц», издаваемый студентами Вышомирским и Грюнеберг-Вальгисом, причем последний уже сидел в тюрьме. Произвели обыск у сотрудников журнала «Буревестник». На следующий день, 8-го февраля, обвинение по той же статье было предъявлено Бронштейну («Молодость»), Эрастову («Буря»), Дучинскому («Русская газета»), Ходенкову («Петербургская газета»). Некоторых журналистов даже защищал тот же Оскар Грузенберг.

Несмотря на такую большую и теплую компанию коллег, в тюрьму Корнею Ивановичу совсем не хотелось. 18 февраля Чуковский собрал вещи, написал длинное письмо жене и сел ждать, пока за ним придут. И за ним действительно пришли. Но пока полицейские и дворники поднимались, подследственный вдруг вскочил и удрал: по черной лестнице наверх, через соседскую квартиру до парадного – и парадной лестницей на улицу. Пока что он еще собирался отправиться к следователю, но только своим ходом, а не под конвоем. Решил проститься с Ляцкими. Они приняли его тепло, дали новый заграничный чемодан взамен потертого, клетчатую кепку взамен старой дрянной шапки, и Ляцкий заметил, что Чуковский стал похож на некоего англичанина Вильямса. Дал ему сто рублей – за работу над архивом и две рецензии в «Вестнике Европы». Пришел Михаил Николаевич Чернышевский, сын Николая Гавриловича, и вслух помечтал о том, чтобы удрать на праздники в Меддум – местечко под Двинском, нынешним Даугавпилсом, где у семей Пыпиных и Чернышевских были свои небольшие владения.

Чуковский вышел от Ляцких, сел на извозчика – и вместо тюрьмы, к своему удивлению, направился на Балтийский вокзал: «Кто же станет отправляться в тюрьму с таким великолепным чемоданом, в такой замечательной кепке, имея от роду двадцать три года, а в кармане сто десять рублей, и зная, что где-то есть Меддум, очаровательный Меддум, в снегах которого, как только что сказал Михаил Чернышевский, так хорошо отдохнуть после промозглой петербургской зимы». Конечно, петербургская зима с ее ветром, темнотой и хмарью сама по себе безрадостна – но добавьте к этому постоянное балансирование на грани голода, ответственность за жену и ребенка, добавьте руководство журналом, ожидание суда, перспективу в третий раз оказаться в тюрьме, на сей раз уже на полгода-год, а потом снова искать работу… «Мое двадцатитрехлетнее сердце было в эти последние месяцы сдавлено такими тисками, что едва – хоть на несколько дней – оно вырвалось из этих тисков, оно захотело куролесить и школьничать, опьяненное непривычной свободой».

Он несколько раз повторяет: «будто это не я, а кто-то другой» – нет, это был он сам, до конца жизни сохранявший способность совершать странные для взрослого человека поступки: валяться на полу, прыгать через стулья, кричать от радости во весь голос, на улице играть с дочерью в хозяина и собаку и вести ее, изнемогающую от восторга, на поводке, не обращая ни малейшего внимания на прохожих… Он даже учил детей лаять на злую собаку. Нонконформизм не вылился у него в открытое противостояние обществу или власти, да он и не ставил перед собой таких задач после 1906 года – но безусловно помог сохранить себя и некоторое пространство внутренней свободы.

Через тридцать с лишним лет, в ситуации куда более трагической, он уговорил бежать из Ленинграда дочь Лидию. Уже был выписан ордер на ее арест – и бегство в Киев, а из Киева в Ялту спасло ей жизнь.


Решение удрать принято, и дальше поступки нанизываются сами один на другой, это получается так азартно, просто и музыкально, что Чуковский не устает поражаться происходящему. Он взял билет на поезд до Двинска. Вспомнил, что генерал Ушаков, владелец имения Меддум, дешево продает земельные участки. Послал туда телеграмму, что едет покупать участок, потребовал выслать лошадей к поезду – и подписался «Вильяме» (квитанция на телеграмму вклеена в дневник). Пошел к парикмахеру, сбрил усы, сделал английский пробор. Уселся в поезде читать Суинберна в оригинале. Спорол с белья метки «К. Ч.», вынул из калош медные инициалы, чтобы никто в нем не опознал русского, и отправился в имение Ушакова, где прожил несколько дней. Полвека спустя Чуковский назвал их лучшими в жизни, единственными беззаботными днями, какие подарила ему молодость.

Его теперь зовут Уильям Уильфред Уиллз Уильяме, или по-русски Владимир Федорович. Он изъясняется по-русски с английским акцентом. Ест медовые оладьи и сахарные пышки, гуляет по окрестностям, собирает вокруг себя стаи детей, которым рассказывает английские сказки, знакомится с местными жителями и морочит им головы. Некоторые, впрочем, что-то подозревают; мы уже упоминали выше пьяницу-фельдшера, который кричал: «Какой он англичанин? Он жид!» – и рылся в бумагах Чуковского, и непременно разоблачил бы его, если бы не ушел в запой.

Вокруг благостного имения – тоже революция: повсюду бушуют восстания латышских крестьян, их подавляют карательные экспедиции, и губерния на военном положении, а «беспаспортного, убежавшего от суда самозванца» могут в любую минуту разоблачить и отправить обратно под конвоем. Окончательно убедила его в этом поразительная случайность, живо и весело описанная в воспоминаниях. За ним заехал военный, чтобы показать свое выставляемое на продажу имение, привез к себе, где вверил попечению тещи и очаровательной жены-польки. С нею Чуковский долго и с удовольствием беседовал о польской литературе («Я с неподдельным восхищением слушаю в подлиннике музыкальнейшие строки Мицкевича и буквально изнемогаю от счастья»), упорно изъясняясь на ломаном русском: образованная хозяйка знала английский и неминуемо обнаружила бы обман.

В какой-то момент английский гость вдруг решил выяснить у хозяйского денщика, как фамилия хозяина. И окаменел: того звали Владислав Иванович Обух-Вощатынский. Подследственный угодил в гости к родному брату следователя, от которого так удачно удрал! В итоге Чуковский ночью бежал из Меддума в Двинск, оттуда в Петербург и сразу к первому Обуху, который чрезвычайно обрадовался новостям от родственника – и посулил суровый приговор. Правда, не стал добавлять к «оскорблению величества» новые статьи – за слишком молодой для редактора возраст и неподходящее социальное положение.

На этот раз суд был назначен на 22 марта, обвинителем стал сам прокурор Камышанский. В зал подсудимого ввели двое солдат с обнаженными шашками, из всех близких пустили только Марию Борисовну, которая снова приехала в Петербург. Оскар Грузенберг блестяще выиграл дело, вновь объяснив суду, что если прокурору Камышанскому мерещатся в изображении «осла, дегенерата, пигмея» черты императора, то в оскорблении величества виноват прокурор, а не журналисты, опубликовавшие упомянутое изображение. Чуковского оправдали – и он, «потрясенный неожиданным счастьем», вдруг начал «реветь – реветь неприлично, со всхлипами здесь же, в зале суда, на плече у жены», и долго не мог остановиться.

Затем Грузенберг отыскал сбежавшего издателя «Сигнала» и вынудил его отдать Чуковскому гонорар. Наконец-то кончилась зима, наступила свобода, появились деньги, приехала жена. Счастливая пара решила уехать на Пасху в тот же Меддум; отправились туда и друзья – Ляцкие, Пыпины, Чернышевские. В имении все, как ни странно, оказались рады «Владимиру Федоровичу», и только фельдшер заметил: «Я сразу угадал, что ты бомбист», да дьякон посматривал укоризненно. «Это, впрочем, не помешало мне в первый же день пасхи сразиться с ним на бильярде, – замечает Чуковский, – и (так как он неизменно проигрывал) всякий раз вскакивать к нему на спину и гнать его галопом из комнаты в комнату, согласно условиям игры». И снова – несколько дней счастья, общения с друзьями, беззаботного веселья. В это время он встречался и с Ольгой Сократовной Чернышевской, сидел с ней на скамеечке над озером, слушая рассказы о прошлом. Сам Чуковский говорит, что как раз тогда с ней познакомился, но Нина Чернышевская упоминает о визите Корнея Ивановича к ее бабушке в 1905 году; неизвестно, кому из мемуаристов следует верить, да не так уж это и важно.

В марте, однако, дело все равно не закончилось, а пошло на новый круг. В это время в стране прошли выборы, появилась новая редакция «Основных законов», гарантирующих основные гражданские свободы, – фактически абсолютная монархия стала превращаться в конституционную. Заработала первая Государственная Дума, сразу прозванная в печати «Думой народного гнева» и сильно смахивавшая на Первый съезд народных депутатов в перестройку: много эмоций, саморекламы, сотрясения воздуха и освистывания, но мало реальной законотворческой деятельности. Дума первым делом потребовала амнистии для всех совершивших преступления в период с 17 октября 1905 года до конца апреля 1906 года (21 октября уже было объявлено помилование тем, кто совершил «преступные деяния без насилия» до провозглашения Манифеста). Редакторы, судимые за потрясение основ государства и призывы к свержению строя, попадали под возможное помилование, и Чуковский, измотанный судами, следствием и перспективой оказаться в крепости, несомненно, возлагал на амнистию большие надежды. Однако Дума требовала «освобождения всех пострадавших» – то есть участников уличных боев, террористов, поджигателей, экспроприаторов… На это правительство пойти не могло.

Последнее газетное сообщение о «деле Чуковского» датировано 7 мая: «Об освобождении К. Чуковского под залог». 14 мая в дневнике появляется запись: «Сегодня наверное убедился, что амнистии не будет. Значит, самое большее, через 2 недели – меня посадят в крепость». 6 июня: «Что делать, не знаю. Но и не забочусь, ибо болен, и слаб, и голоден. У меня жар. Завтра, может быть, будет в Сенате рассматриваться мое дело».

В крепость его, правда, не посадили, и чем конкретно закончилось дело – не особенно понятно. Ясно только, что он остался на свободе. Однако все эти судебно-тюремные перипетии решительно отбили у Корнея Ивановича желание заниматься политикой: «Из истории с журналом „Сигнал“ я вывел одно заключение: я для этих дел не гожусь; общественного деятеля из меня никакого не выйдет». Стало быть, пора вернуться к литературе.

«Спасаюсь от самого себя работой»

Весной 1906 года Чуковский особенно тесно сотрудничает с «Весами», часто переписывается с Брюсовым. Во втором номере «Весов» вышла его статья о Плеханове, в номере 3/4 – рецензии на того самого Суинберна, которого он читал в поезде, едущем в Двинск, и «Книгу отражений» Иннокентия Анненского (об истории этой рецензии будет сказано позже); в пятом – «Хамство во Христе». Брюсову он пишет: «Я свободен, работаю как лошадь. Пишу в тысяче изданий».

Теперь он много переводит – Мура, Браунинга, Лонгфелло, Уитмена, Пиндемонте – и публикует переводы в «Ниве», «Мысли», «Русской мысли», «Народном вестнике», «Родной земле»… В дневниках и письмах радость освобождения чередуется с нарастающей тоской: жизнь возвращается в свою колею – с ее буднями и газетной работой, которая давно его тяготит. Еще в Лондоне Чуковский записывал в дневнике: «Благословлю ту минуту, когда вырвусь из газетных столбцов». Но пока одни газетные столбцы и способны его кормить, да и то кое-как: постоянной работы нет, приходится постоянно бегать между редакциями и ждать гонораров из нескольких мест.

29 мая: «Эту неделю мы благодушествовали: я продал стихи в „Ниву“ и в „Народный вестник“, отовсюду получил деньгу. Теперь у Струве моя заметка о Горьком». 4 июня: «Мой „Штрейкбрехер“ не пошел в „Адской почте“. Зато в „Ниве“ за этот месяц принято 5 моих стихотворений – и, благодаря им, мог работать над Уитменом. Спасибо им, дорогие!»

Он пишет и лирику, но публикует в основном переводы и сатирические стихи на политические темы: скажем, о любви штрейкбрехера и эсерки, где фигурируют «митинг звезд», «провокатор-соловей» и «агитатор-дрозд». В дневниках стихи и записи о полученных гонорарах перемежаются тоскливыми жалобами: «ничего не могу сочинить», «денег ни копейки, в голове ни одной мысли. Ни одной надежды. Никого не хочу знать». «Переводил Суинборна. Но придется бросить. Трудность не по мне. Мне рецензировать марксистские брошюры». Брюсову он в это время пишет: «Петербургская газетная среда меня гнетет до головной боли». Постоянной работы нет, где-то заметки берут, где-то нет, где-то безжалостно режут, издания лопаются, гонорары задерживаются, приходится постоянно общаться с редакторами, секретарями, журналистами и заниматься чем угодно – только не творчеством.

Лето 1906 года проходит в будничных хлопотах: Чуковский замышляет новую статью о самоцели, читает англичан, бранит в дневнике декадентов. В «Биржевых ведомостях» к годовщине восстания на «Потемкине» выходят, наконец, его воспоминания, безжалостно искалеченные цензурой и перестраховавшимся редактором (впрочем, даже сравнивая с поздней версией воспоминаний, трудно определить, что уж такого вырубили оттуда цензура и редактор – разве что предположение о том, что правительство само спровоцировало бунт и грабеж пакгаузов).

Чуковский постоянно думает о том, где бы взять денег, чтобы платить за жилье и нормально питаться. Он потрясен роспуском Думы, означающим очередное крушение политических надежд, – об этом есть запись и в дневнике, и в статье памяти Ольги Чюминой: мрачную новость принесли в день ее именин, когда уже немолодая и смертельно больная именинница весело мяукала кошкой, гости орали песни на мостике и хохотали, как сумасшедшие.

В конце июля, получив аванс от «Нивы», Чуковские переехали: сняли три комнаты, купили новую мебель и посуду. На этом их средства иссякли. Дневниковая запись: Маша дребезжит на кухне новой посудой, а Корней, запершись в кабинете, тоскует о проходящей молодости, свободе, настоящем деле: «У меня точно нет молодости. Что такое свобода, я знаю только в применении к шатанию по мостовой. Впечатлений своих я не люблю и не живу ими. Вот был в Гос. Думе – и даже лень записать это в дневник. Что у Аладьина Чемберленовская орхидея – вот и все, что я запомнил и полюбил как впечатление».

3 августа он отчаянно пишет в дневнике: «На пальце от писания мозоль выскочил», «Спасаюсь от самого себя работой». От чего же он спасался всю жизнь – с отрочества до самой смерти в глубоко преклонном возрасте, почему он глушил себя работой, как другие водкой, что это за звук ему требовалось постоянно заглушать? Что не давало ему жить, наслаждаться молодостью, семейной жизнью, новыми впечатлениями? По дневникам явственно видно, что некий червь точил его изнутри всю жизнь:

«Все мысли, какие приходят в голову, вялы, бесцветны, бессодержательны, – мышление не доставляет, как прежде, удовольствия…»

«Уже лет пять я не жил так однообразно, так гнило».

«Нет, я не могу писать об этом, я все лгу, все лгу. О если б опять вернулась ко мне способность… Нет, не то, не то, не то. Боже, помоги мне. Я плачу – оттого, что я ничего не понимаю, оттого, что я один, совсем один, оттого, что я чего-то ужасно хочу – но как, где, почему нет у меня ничего. Пусто. Не нужно слов. Пусто…»

Это все – на первых страницах дневника, в 1901 году.

А это – почти в самом конце, в 1964-м:

«А в 1975 году вдруг откроют, что я был ничтожный, сильно раздутый писатель (как оно и есть на самом деле) – и меня поставят на полочку».

И в 1965-м: «Сумбурно и безрадостно проходят мои предсмертные дни».

Первое прочтение его дневника вообще больно ушибает: всю жизнь думаешь, что это был веселый счастливый человек, а чтение оказывается поразительно депрессивным. «К. И. был человек одинокий, замкнутый, сломанный, бессонный, страдавший тяжелыми приступами отчаяния, – писала Лидия Корнеевна Давиду Самойлову, изумленному глубиной страдания, излитого в дневнике. – Считал себя бездарным. Мучился – долго – незаконнорожденностью».

Впрочем, самая глубокая и безысходная тоска всю жизнь уживалось в нем с лучезарной детской радостью. «Конечно, было в нем и природное веселье, – это опять из письма Лидии Корнеевны, – но, кроме того, он требовал от себя веселья – в особенности на людях; жаловаться он считал невежливым; вот иногда в Дневнике, иногда в письмах (в особенности ко мне)».

В преклонных годах, услышав от Татьяны Литвиновой, прочитавшей его дневник: «Боже мой, какой вы были несчастный человек», – он удивился и тут же записал: «А я и не знал, что я несчастный. Все время чувствую приливы счастья – безумные». Безудержное веселье всегда чередуется у него с безудержным же отчаянием; «мастером отчаяния» называла его Лидия Корнеевна. Дневники вообще мрачнее своих владельцев, на их страницах находит приют все то, чем совестно, страшно, тяжело делиться с окружающими – а вот счастье вспыхивает фейерверками, радует других и тает, не оставляя записей и следов. Это обычное свойство едва ли не всякого дневника – тем более дневника много пишущего человека, имеющего привычку со всякой душевной болью справляться именно так: выписывая ее – или заглушая, тоже письменной работой.

К. И. был наделен массой качеств, способных сделать человеческую жизнь невыносимой: острым чувством справедливости, чуткостью ко всяким обидам, унижениям и нелепостям. Ему очень легко было сделать больно. Он был горд, самолюбив и редкостно внимателен к мелочам. Мучительное самокопание безнадежно отравляет юношеские годы таких людей – в его случае все усугублялось унизительным положением незаконнорожденного. Склонность к анализу своих мыслей и поступков, к поиску своей вины приносит сладкие плоды самосовершенствования и горькие – самоедства. Особенно мучительны бессонные ночи, когда перед тобой, как призраки вокруг императора в андерсеновском «Соловье», толпятся твои ошибки и оплошности, вспоминаются самые позорные и трудные минуты.

Упоминаний о бессоннице не счесть в его дневниках и письмах. Одно из самых жутких относится к 1924 году: «Вчера в тени было 22 градуса – в комнате, за шкафом. Под утро постлал на полу и заснул. Спал часа два – спасибо, хоть на минуту я прекратился. В неспанье ужасно то, что остаешься в собственном обществе дольше, чем тебе это надо. Страшно надоедаешь себе – и отсюда тяга к смерти: задушить этого постылого собеседника, – затуманить, погасить. Страшно жаждешь погашения своего я. У меня этой ночью дошло до отчаяния. Неужели я так-таки никогда не кончусь. Ложишься на подушку, задремываешь, но не до конца, еще бы маленький какой-то кусочек – и ты был бы весь в бессознательном, но именно маленького кусочка и не хватает. Обостряется наблюдательность: сплю я или не сплю? засну или не засну? шпионишь за вот этим маленьким кусочком, увеличивается он или уменьшается, и именно из-за этого шпионства не спишь совсем. Сегодня дошло до того, что я бил себя кулаками по черепу! Бил до синяков – дурацкий череп, переменить бы – о! о! о!»

Бессонница была прямым следствием тонкости натуры, ее способности остро реагировать на мельчайшие раздражители – сейчас это называют сверхчувствительностью, гипер-сенситивностью. Все он замечал, на все откликался, все волновало его, заставляло думать и страдать. Он слишком много чувствовал, понимал, воспринимал, он брал у жизни слишком много материала для обработки и временами не мог с ним справиться.

С другой стороны, бессонница проистекает от страха смерти – так утверждает психология со времен Фрейда. Боялся ли смерти Чуковский? Наверняка. Думал он о смерти постоянно. Из дневников эта тема не уходит надолго никогда.

1902: «Куды мне стихотворствовать! Дай Бог и так что-нибудь сделать – прозою. Эх! А время проходит. Ну не нужно, боюсь я думать про это. Мысль о смерти, было прогнанная мною почти на год, снова посетила меня».

1904: «Мои интересы к жизни понизились – и вот уже дней 11 я живу, как улитка. Думаю о смерти – и ничего. Ни страха, ни ужаса, ни даже равнодушия не ощущаю».

1906: «Душа болит, как зубы, – как никого мне не надо, и ничего не хочу, и смерть, смерть, смерть – вот одно, что я знаю, о чем я думаю, что я ношу с собой».

1907: «Ночью у меня бессонница. Думал о смерти. Все мне кажется, что я в Куоккала этой зимой умру».

Из года в год он носил в себе мысль о смерти. О том, что слаб здоровьем и может умереть. О том, что умрет, не сделав ничего хорошего, прожив жизнь напрасно. Со временем, когда смерть подберется ближе, он станет меньше писать о ней, но едва ли меньше думать. Смерти будет слишком много, слишком близко. В начале века он еще чувствует смерть как таковую, в химически чистом, экзистенциальном виде, – то, что стоит у каждого из нас за спиной и дышит в затылок. Безысходное одиночество, богооставленность, пустота, пронзительная тоска, которая прячется за разные причины, но имеет только одну.

Десятилетие спустя смерть станет являться ему в разных обличьях, станет более будничной и материальной. Он переживет голод, войны, репрессии, смерть троих детей и жены, близких друзей и родных. И всякий раз он будет отгонять ее исступленной работой, работой, работой без конца. Наконец, она подойдет близко и задышит совсем уж громко, и каждый год станет казаться ему последним, и ночной шепот воспоминаний у изголовья станет совсем уж несносным, и снотворные не будут помогать. Оглядываясь назад, он будет думать в тоске – нет, все плохо, все не так, – и, принимая поздравления и награды, думать, что это какая-то ошибка… Пушкинская дилемма: «Я скоро весь умру» – «Нет, весь я не умру» – один из лейтмотивов дневника Чуковского. И конечно же, он старается не то что памятник себе воздвигнуть упорными своими трудами, а хотя бы просто оправдать свое существование. Может быть, и жил он так долго потому, что постоянно отгонял от себя смерть. Она и прибрала его как-то крадучись, обманом, исподтишка.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации