Текст книги "День ангела"
Автор книги: Ирина Муравьева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Дневник
Елизаветы Александровны Ушаковой
Париж, 1958 г.
Я до сих пор не позвонила Вере и ничего не сказала Георгию. Леня измучил меня, не могу ни о чем думать. Помню, что и раньше, еще когда он был в университете, я несколько раз замечала, как у него блестят глаза и немного дрожат руки. Я ни разу не видела его ни пьяным, ни даже навеселе, и папа мой часто подшучивал, что в такой чисто русской семье, как наша, где все мужчины любили и умели выпить, родился такой «чистоплюй».
Значит, дело не в алкоголе. Но в чем же? Боюсь того, что приходит мне в голову, но прогнать эти мысли не могу. В прошлом году Леня и его коллега, которого мы с Георгием хорошо знаем по церкви, Антуан Медальников, подавали в правительство прошение на получение субсидии для разработки большого лекарственного проекта, но им отказали. Леня был очень огорчен. Я помню, что он тогда сказал нам с отцом, что там, в правительстве, они и сами не понимают, насколько важно дать на это деньги, но – раз они такие бараны – придется ставить опыты на себе самом, ничего другого не остается. Я не знаю, о каких препаратах идет речь, я ничего не знаю, и мне не у кого спросить! Как мы радовались с Георгием, когда Леня защитил степень и получил эту работу в Институте Пастера, которой он так добивался!
Анастасия Беккет – Елизавете Александровне Ушаковой
Москва, 1933 г.
Вчера я сидела в столовой, читала, вошла товарищ Варвара со своими поджатыми губами и колючим взглядом. И вдруг говорит:
– Какие же все-таки империалисты хитрые!
– Какие империалисты?
– Какие? Да ваши! Во все к нам тут лезут, покоя не дают! Ведь все это ихних лап дело! Коллективизацию нам срывают!
– О чем вы, товарищ Варвара? Как же империалисты добираются до ваших деревень?
– Да уж добираются!
– Но, может быть, коллективизация, – не выдержала вдруг я, – не такое уж и доброе дело? Вы же мне сами говорили, что половина беспризорников – это дети кулаков, и о таких детях государство начнет заботиться в последнюю очередь! Значит, не все так гладко с этой коллективизацией, раз даже сироты никому не нужны?
– Да много вы тут понимаете! – первый раз в жизни она повысила на меня голос. – Читали небось, вон на прошлой неделе в газете написали, что под Ульяновском жена одного кулака в ГПУ прибежала: муж ее родного отца топором зарубил! Как так не читали? Ну, тогда я вам скажу: они урожай от нашего государства прячут, кулаки проклятые! Старик-то, отец этой женщины, он знал, где муж ее зерно зарыл, и горстку махонькую зерна выкопал себе из-под навоза. А тот увидал, и отца – топором! Раз, раз – пополам, как скотину! Когда из ГПУ пришли, убийца давно уже в петле висел. Понял, что ему несдобровать! А под навозом у него тридцать центнеров пшеницы было закатано!
Я говорю:
– Вы же сама-то не деревенская, товарищ Варвара. Из города разве поймешь, что там, в деревнях, происходит?
– А вот мне сестра рассказала! – не слушая меня, раскричалась она. – У сестры муж на раскулачивании работал, он там чего не насмотрелся! В одном районе кулаки никак не хотели в колхоз записываться, зерно прятали, а у самих по двадцать голов скота на двор, полдеревни в батраках ходили! Ну, бедняки терпели-терпели, и кончилось терпенье: давайте, говорят, эту погань выселять. Начали выселять. А те сопротивляются. Живность истребляют. Загонят лошадь до пота, до пены, а потом в ледяную воду ведут. Ничего подобру отдавать не хотели. В одном доме прямо перед выселением хозяин пропал. Пошли к нему в дом, чувствуют: свежей кровью пахнет. Думали, он корову зарезал, стали искать. Коровы никакой не нашли, а в подполе трое детей мал мала меньше с перерезанными горлами. Вот до чего звери доходят! Детишек родных им не жалко!
Боже мой. Ведь этот крестьянин потерял рассудок и от страха убил своих детей. От ужаса перед тем, что их ждет. Помню, как мама однажды кричала, что она скорее убила бы нас с тобой, чем отдала этой своре! Варвара стояла вся красная и смотрела на меня со злобой. Я спросила, не знает ли она, как выживают эти крестьяне в Сибири, куда их ссылают.
– А что им там сделается? Устраивают им поселения особые. Живи да работай, если у тебя хоть капля совести осталась! Вон муж сестры рассказал, как на Дону в районе Луганска видел он этих раскулаченных: лежат на голой земле в одних лохмотьях, жрать нечего, больные, еле шевелятся, а рядом, на вагонном заводе, рабочие до зарезу нужны! Так что вы думаете? Эти вот, кулацкое отребье, они ведь подохли, а на завод-то не пошли! Им лучше с голоду пухнуть, чем на советскую власть работать!
Она еще что-то хотела сказать, но вдруг замолчала и подозрительно на меня посмотрела. У меня, Лиза, после этого разговора такая тоска на душе! Патрик вчера сказал, что получил разрешение на свою командировку.
Голод
Партия большевиков в борьбе за коллективизацию сельского хозяйства
1930–1934 годы
В связи с недостатками колхозного руководства понижалась заинтересованность колхозников в работе, было много невыходов на работу даже в самую горячую пору, часть колхозных посевов оставалась неубранной до снега, а сама уборка производилась небрежно, давала огромные потери зерна. Обезличка машин и лошадей, отсутствие личной ответственности в работе ослабляли колхозное дело, уменьшали доходы колхозов.
Особенно плохо было в тех районах, где бывшие кулаки и подкулачники сумели пролезть в колхозы на те или иные должности. Нередко раскулаченные перебирались в другой район, где их не знали, и там пролезали в колхоз, чтобы вредить и пакостить. Иногда кулаки вследствие отсутствия бдительности у партийных и советских работников проникали в колхозы в своем районе. Проникновение в колхозы бывших кулаков облегчалось тем обстоятельством, что в борьбе против колхозов они резко изменили свою тактику. Раньше кулаки открыто выступали против колхозов, вели зверскую борьбу против колхозных активистов, против передовых колхозников, убивали их из-за угла, сжигали их дома, амбары и т. д. Этим кулаки хотели запугать крестьянскую массу, не пустить ее в колхозы. Теперь, когда открытая борьба против колхозов потерпела неудачу, они изменили свою тактику. Они уже не стреляли из обрезов, а прикидывались тихонькими, смирненькими, ручными, вполне советскими людьми. Проникая в колхозы, они тихой сапой наносили вред колхозам. Всюду они старались разложить колхозы изнутри, развалить колхозную трудовую дисциплину, запутать учет урожая, учет труда. Кулаки сделали ставку на истребление конского поголовья в колхозах и сумели погубить много лошадей. Кулаки сознательно заражали лошадей сапом, чесоткой и другими болезнями, оставляли их без всякого ухода и т. д. Кулаки портили тракторы и машины.
Кулакам удавалось обманывать колхозников и проводить вредительство безнаказанно потому, что колхозы были еще слабы и неопытны, а колхозные кадры не успели еще окрепнуть.
Краткий курс истории ВКП(б), глава XI
Анастасия Беккет – Елизавете Александровне Ушаковой
Москва, 1934 г.
С Новым годом, дорогая Лиза! Как бы мне хотелось гулять с тобою сейчас по нашему бульвару, сизому от мороза, болтать по-французски! Потом зайти в кафе, где у стульев плетеные спинки и в центре полыхает газовый камин, выпить кофе с пирожными! Бывает же счастье на свете! Или, еще лучше, сесть в поезд, поехать к родителям, увидеть море, лодки на горизонте. А рынок! А запах свежего хлеба из булочных! А девочки в клетчатых юбках, которые бегут домой, дожевывая бублики от школьного завтрака! Ведь правда же, это чудесно? Если бы ты знала, какое здесь все – другое! Мэгги, которая живет в Москве со своим мужем уже два года – он работает в посольстве, – сказала, что большевики пытались упразднить даже Новый год и несколько лет не продавали ни елок, ни елочных игрушек, чтобы не поддерживать буржуазный праздник. Теперь, слава богу, принято решение «обеспечить советским детям празднование Нового года с обязательным соблюдением новых советских норм жизни». Никто толком не знает, что это такое, но на елки, которые опять начали продавать на улицах, нельзя вешать ни ангелов, ни рождественские звезды, и всякие смешные фигурки, вроде медвежат и белочек, тоже не приветствуются, зато в газетах черным по белому написано, что лучшие елочные украшения – это самодельные тракторы, станции метро и модели самолетов!
Новый год мы встречали у Буллита, было много русских знаменитых гостей, с которыми Буллит очень заигрывает. Как только попадаешь внутрь особняка, и Москва с ее бедно одетыми людьми остается в темноте и холоде, а ты в тепле, освещенном десятками люстр, и перед тобою плывут нарядные женщины с голыми плечами, на которых переливаются драгоценности, сразу начинает кружиться голова, перестаешь понимать, что сон и что явь: эти комнаты, где скользят официанты с подносами и слепит глаза от хрусталя, или та нищая жизнь, которая мерзнет в снегу за порогом.
Начался вечер. Официанты поспешно распечатывали массандровские вина, хранившиеся, как нам сказали, в подвалах еще с царских времен, подливали в хрустальные штофы холодную водку, которую здесь полагается закусывать молочными поросятами. Потом принесли горячую закуску: блины с икрой, севрюжий бок и отварную форель. В зале все время играла музыка, и пары уходили танцевать, потом опять возвращались в столовую. Оркестр здесь великолепный. Я начала было выискивать глазами Дюранти, потом спохватилась и крепко взяла под руку своего Патрика. К нам подошли Буллит с женой, она у него, наверное, итальянка или испанка – очень жгучая, очень сильно накрашенная женщина средних лет, вся в бриллиантах, на черное шелковое платье накинут белый песец. Жена Буллита спросила, как мне живется в России, и я сказала, что мне бы хотелось вернуться в Лондон или хотя бы ненадолго навестить свою семью в Париже, потому что здесь мне все чужое. Она очень высоко подняла свои выщипанные нарисованные брови и посоветовала не воспринимать вещи трагично, потому что в нынешней Москве «так интересно»!
– Кроме того, – добавила она, – Москва не должна вам казаться чужой, вы же русская.
Как они ничего не понимают, Лиза! Как они бездушно на все смотрят! Люди вокруг живут впроголодь, продукты выдают по карточкам, перед промтоварными магазинами с вечера выстраиваются тысячные очереди, ждут открытия, ночуют в подъездах, чтобы хоть что-то купить, манку получают только больные дети по рецепту врача, а мадам Буллит и ее американским дамочкам «так интересно»! Помнишь, как мама говорила, что, пока человек не научится чувствовать чужую боль, мир останется таким, какой он есть. И вера в Бога, вера в Христа есть не что иное, как память о том, что рядом всегда кому-то больно.
Ничего такого я ей, разумеется, не сказала. Заметила только, что мне не совсем понятно, почему все так напирают на мою «русскость»: ведь мои родители убежали из России, спасаясь от нового режима, нам очень многое пришлось пережить, и мы ни в коем случае не отождествляем себя с тем большевистским «русским», которое здесь победило. Мадам Буллит снисходительно выслушала, но мне показалось, что она очень далека от подобных рассуждений и вообще не терпит никакой «философии».
Дюранти нигде не было, и мне стало тоскливо. Только тебе могу признаться, Лиза: мне хочется – да, хочется – чувствовать на себе его жадные глаза. Теперь я поняла, что значит, когда говорят: земля горит под ногами. Когда он рядом, у меня начинают гореть ступни, как будто я наступаю на раскаленное железо. Я знаю, что он негодяй, верю Патрику, который сказал, что порядочные люди должны стыдиться знакомства с ним, но то, что происходит со мной, когда я вижу его, – это не моя вина, это что-то в крови моей, что-то стыдное, запретное просыпается во всем моем теле!
В половине двенадцатого погасили верхний свет, все собрались в беломраморной зале, где были танцы, опять выстроилась цепочка официантов с подносами, на которых стояли фужеры с армянским коньяком, тонко нарезанными лимонами на розеточках, открытые коробки папирос «Казбек» и «Герцеговина Флор». Говорят, что это любимые папиросы Сталина. Все время играла музыка, и наконец в полутьме ярко вспыхнула новогодняя елка, и Буллит с женой начали раздавать подарки, которые приволокли три официанта в огромных, украшенных еловыми ветками корзинах. Мужчины получали трубки, бинокли, красивые авторучки, а женщины – помаду в золотых коробочках, флаконы духов, шоколадные конфеты. По радио услышали поздравление от правительства, как всегда очень хвастливое и одновременно угрожающее, потом официанты быстро обнесли всех шампанским и разбросали по полу белые и красные розы. Ты не представляешь себе, какой стоял запах: зимы и мороза – от свежей елки и летнего парка – от этих только что срезанных в оранжерее влажных цветов. Пробили кремлевские куранты, и все начали поздравлять друг друга с Новым, 1934 годом. Я поцеловала Патрика, прижалась к нему, и так мне хотелось верить, что все исправится, все будет хорошо!
И тут я услышала:
– Hi, Walter! O, here you are![41]41
А, вот и ты, Уолтер! (англ.)
[Закрыть]
Навстречу Буллиту, широко распахнувшему руки, прихрамывая, протискивался Дюранти в ослепительной рубашке и черном фраке, а за ним, улыбаясь, шла блондинка, которую я уже видела в Большом театре. На ней было длинное темно-красное бархатное платье – такого густого, яркого цвета, словно ее всю только что окунули в кровь, а на маленькой, как у птицы, белокурой голове переливалась бриллиантовая (неужели настоящая?) диадема. Я отвернулась, чтобы не смотреть на них, но успела почувствовать, что он увидел нас и опять – опять! – словно бы проглотил меня этими своими прозрачными и наглыми глазами.
Вдруг Буллит громко, как фокусник, хлопнул в ладоши, и в залу вползли три огромных тюленя в сопровождении дрессировщика. На головах у несчастных животных были венки из живых цветов, а носами они удерживали разноцветные резиновые мячики, которыми по знаку, полученному от своего дрессировщика, начали перебрасываться. Все захлопали и захохотали. Дрессировщику поднесли огромный бокал шампанского, который он выпил одним махом, потом раскланялся и под громкую музыку удалился вместе со своим тюленьим цирком.
В главной столовой был накрыт ужин: целиком запеченные куропатки и поросята, обилие экзотических фруктов, всех видов закуски, салаты. Есть уже никто не хотел, но все-таки мы расселись: кто пощипал крылышко куропатки, кто оторвал несколько виноградин. Опять пошли танцевать, и танцевали до утра. На рассвете подали крепкий кофе, чай, ликеры, печенье, конфеты, и наконец повар, толстый и румяный, как сдобный хлеб, в накрахмаленном колпаке и колом стоящем на его надутом животе белом фартуке, торжественно поставил на середину стола огромный белый торт, на котором ярко-красным кремом было выведено: 1934.
Вернулись домой в восьмом часу. Голова моя шла кругом от этой сумасшедшей ночи. Я не хочу так веселиться. Мне плохо здесь, гадко. Пусть Патрик съездит на Волгу и Кубань, сделает репортаж, а когда он вернется, я поставлю условие: если он хочет работать в Москве, ему придется жить здесь одному. Мне это все не под силу.
Голод
Весна 1933 года оказалась для Украины необычайно холодной. В наших краях весенняя погода устанавливается с конца марта. Но в этом году снег лежал на полях до середины апреля. Голод на селе дошел до того предела, когда смерть стала желанной, как единственное избавление от мук. Многие хаты уже долгое время стояли без признаков жизни. Вместе с таянием снега на земле обнажились человеческие трупы: во дворах, на дорогах, на полях. Воздух потеплел, и трупы начали разлагаться. У живых не было сил, чтобы похоронить мертвых, а посторонней помощи неоткуда было ждать. Те, кому было суждено умереть в лесу, стали добычей диких животных, те, кто встретил смерть дома, достались крысам. В селе наступила паника. Все запасы давно иссякли. Отчаявшиеся люди опустились, одичали и ослабели настолько, что не могли сделать и шага. Тела их представляли собою скелеты, обтянутые серо-желтою кожей, лица напоминали резиновые маски с огромными немигающими глазами. Шеи сморщились и вросли в плечи. С оттепелью потянулись вереницы нищих. Старые и молодые, женщины и дети медленно переходили от дома к дому, с трудом волоча обмотанные тряпьем ноги. Они умоляли дать им хоть что-нибудь: корку хлеба, сгнившую луковицу, объеденный кукурузный початок.
Участь детей – самое страшное зрелище того времени. Немногие дети в нашем селе пережили эту страшную зиму, а те, которые пережили, стали похожи на стариков: покрытые морщинами, вялые, грустные, они находились в постоянном оцепенении. Головки на тоненьких шейках напоминали надутые шары, животы распухли. У некоторых начали расти волосы на лице, в основном на лбу и на висках. Я видел таких детей, они выглядели настолько непривычно, что казались пришельцами с других планет.
Из воспоминаний Олега Ивановича Задорного
Вермонт, наше время
– Эх, деточки! – горько, растроганно и так громко, что все услышали, вздохнул Коржавин, когда пунцовые от волнения брат и сестра Смиты сбежали со сцены. – Эх, деточки, жаль мне Россию! Пропала Россия!
И тут же все поднялись, засуетились, послышалось слово «купаться», и Надежда, крепко вцепившаяся в руку Ушакова, сказала, что только посмотрит, где эти «поганцы», и тут же вернется, чтоб ехать купаться.
Ушаков заметил, что американские студенты моментально куда-то исчезли и остались только преподаватели, у которых особенно жадно сверкнули глаза, как будто бы пробил их час и они ему рады. «Поганцы», родные дети заботливой Надежды, как водится, играли в карты в самом отдаленном корпусе (вполне безобидно, отнюдь не на деньги!) и были легко прощены отыскавшей их матерью, заброшены в комнату с сонной Настасьей, дитем от недавнего брака с французом, и там, изнывающие от скуки, оставлены на ночь.
Ночь, непроницаемая и теплая, с редкими, нерешительными еще звездами, которые словно не знали, остаться ли им здесь сиять или спрятаться за пуховыми, прорванными во многих местах облаками, вдруг вся содрогнулась от крика: «Уху-у-ху-ху! Уху-у-ху-ху!» От этого крика, торжественного, властного и такого сильного, что притих даже соловей, примолкли захмелевшие от крови комары, и в наступившей тишине только она, эта птица, внезапно проснувшись в шумящих деревьях – наверное, очень большая, всего на веку повидавшая вдоволь, – продолжала восторженно и жутко повторять: «Уху-у-ху-ху! Уху-у-ху-ху!»
Расселись по машинам, светя карманными фонариками, задыхаясь от громкого смеха, белея в темноте полотенцами, наброшенными на плечи. Ушаков оказался в одной машине с Надеждой и тем страдальчески-внимательным и одновременно раздраженным поэтом, у которого черные глаза казались слишком большими для его старого, но все же красивого, злого лица. Фамилию поэта Ушаков, к сожалению, не мог вспомнить. Издали послышался громкий звук падающей и серебристо вскрикивающей в момент своего падения воды, машины остановились, и все собравшиеся весело, осторожно, натыкаясь друг на друга, вошли в очень редкий березовый лес. Звезд стало больше, и наконец в черноте ночи не увиделось, но сначала остро почувствовалось что-то беспокойное, облачно-голубое, пахнущее пронзительной свежестью, что могло быть только водою, которая издалека услышала их шаги и разволновалась.
Вышли к озеру.
– Какие, однако, здесь виды, в Вермонте! – то ли сквозь судорогу зевоты, то ли сквозь стиснутые от раздражения зубы проговорил петербургский поэт и зябко повел небольшими плечами. – Купаться при этом не так уж и тянет.
– Нет, я искупаюсь, – весело возразил Ушаков. – Мы тоже купались ночами. Мальчишки из летнего лагеря выпрыгивали из окон и удирали на реку, пока педагоги спали. И это, наверное, лучшее, что было в моем детстве.
– Ваше детство, смею думать, было благополучнее нашего, – с легкой усмешкой, словно прощая Ушакова за то, что его детство было благополучнее, заметил черноглазый. – Мы – дети блокады, веселья немного.
Завернувшись в полотенца, преподаватели подходили к воде, сбрасывали ненужные махровые прикрытия и, мраморно, зыбко белея во мраке, бросались в пучину. Тела их раскалывали звездные отражения, приподнимались над голубоватой чернотой и быстро, как рыбы, уходили туда, где нагота их становилась естественной, а нежные прикосновения друг к другу были безгрешны, как прикосновения цветов. Разговоры перешли на шепот, словно все вдруг испугались кого-то разбудить – птенца или, может быть, даже младенца, – головы закружились, кончики пальцев начало покалывать, и страшно хотелось друг к другу прижаться, неважно зачем, только чтобы покрепче. Надежда исчезла, хотя бархатный, низкий смех ее с русалочьей негой звучал над рекой, и Ушаков, почувствовав себя свободным, осторожно пошел к воде.
– Рискнете? Ну, что же! Тогда – бон вояж! – с сильным иностранным акцентом сказал ему вслед постаревший красавец.
Вода расступилась и сразу сомкнулась, и он поплыл, доверяя ей, испытывая тот полный покой, который ощущает любое привыкшее к земле существо, пока ему не напомнят, что прежде земли было что-то другое. Он доплыл до середины реки и приготовился возвращаться, как женский голос – не голос Надежды, от которой он порядком устал за этот вечер, но голос той женщины, с которой ему хотелось познакомиться, сказал очень близко:
– Заплыли куда! Вы совсем не боитесь?
Она оказалась справа от него и лежала на боку, вся погрузившись в воду – так же спокойно, как будто лежала на земле, заросшей невидимыми, слегка шевелящимися от ветра, призрачными травами.
– Смотрите, как мы далеко, – взмахом руки она указала на мраморные человеческие очертания вдалеке. – Они нас забудут, уедут, и мы здесь погибнем.
Он засмеялся. Странный покой охватил его, и показалось, что еще немного – и можно заснуть прямо здесь, вместе с рыбами.
– Я видел вас утром, – сказал Ушаков. – Вы купались в лесу.
Теперь засмеялась она.
– Почему вы так уверены, что это была именно я?
– А кто же еще?
– Да здесь все купаются! Мало ли кто.
– Позвольте представиться: Дмитрий.
– И как обращаться к вам? Дима?
– Нет, Митя.
– Ну, здравствуйте, Митя. Я – Лиза.
– Вы – Лиза?!
– А что здесь такого? Да, Лиза.
– Бабушку мою так звали. Я редко встречал это имя. Вернее сказать: не встречал даже вовсе.
– Ну, вы же не жили в России.
– Не жил. Это верно.
– Давно из Парижа?
– С неделю. Чуть больше. Бывали в Париже?
– В Париже? Бывала.
Теперь они плыли рядом, лица ее не было видно в темноте, но смутная белизна, окруженная чем-то, более светлым и неподвижным, чем вода, дрожала совсем близко от его плеча, и при желании можно было бы дотронуться до этой белизны рукой или даже губами. Неожиданно Ушакову пришло в голову, что она, как и все здесь, без купальника, и он почувствовал, что в него словно бы плеснули кипятком.
Она первой нащупала ногами дно и выпрямилась. Мокрая одежда так тщательно облепила ее, как будто воде было жаль с ней расстаться.
– Купальник забыла, пришлось плавать в майке, – объяснила она и принялась выжимать эту майку прямо на себе.
– Вы простудитесь, – опомнился Ушаков. – Подождите, я принесу вам переодеться.
– Да что вы, ей-богу! Тепло! Я привыкла.
Он бросился к своим вещам, торопливо надел брюки прямо на мокрые плавки, а рубашку понес ей. Она стояла под деревом спиной к нему – он увидел очертания стройной спины и широких плеч, на которых лежали почерневшие от воды волосы – и, наклоняясь вперед, выжимала что-то.
– Сейчас, подождите! Сейчас я оденусь, – шепнула она, не оборачиваясь.
Ушаков молча набросил ей на плечи свою рубашку. Она запахнулась в нее, обернулась. Он почувствовал запах пропитанных рекою волос, увидел блеск ее глаз, лоснящихся в темноте, и тихо потянул ее к себе. Она переступила босыми ногами по траве и, высвободив руки, обеими ладонями обняла его лицо, словно хотела при свете звезд попробовать разглядеть его выражение.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?