Текст книги "Свет, обманувший надежды"
Автор книги: Иван Крастев
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Потуги на нормальность
По словам Джорджа Оруэлла, «все революции обречены на неудачу, но это не одна и та же неудача»[54]54
Оруэлл Дж. Кестлер / Пер с англ. А. Зверева // Оруэлл Дж. Соч. в 2 тт. Т. 2. Эссе, статьи, рецензии. – Пермь: Капик, 1992. С. 185.
[Закрыть]. Но какой именно неудачей стала революция 1989 г., если исходить из того, что ее целью была нормальность западного типа? В какой степени либеральная и, следовательно, имитационная революция 1989 г. стала причиной антилиберальной контрреволюции, начавшейся два десятилетия спустя?
Совпавшие по странной прихоти истории с двухсотлетием славной, но кровавой Французской революции, бархатные революции 1989 г., напротив, практически не были омрачены жестокостью и человеческими страданиями, характерными для радикальных политических потрясений. В истории еще не было случая, чтобы столь многочисленные и глубоко укоренившиеся режимы были одновременно свергнуты и сменены практически мирными средствами. Левые восхваляли эти бархатные революции как проявление народовластия. Правые превозносили их как триумф свободного рынка над командной экономикой и как заслуженную победу свободного правления над тоталитарной диктатурой. Американские и проамериканские либералы, со своей стороны, с гордостью увязывали либерализм, регулярно высмеиваемый критиками левого толка как идеология, направленная на сохранение статус-кво, с романтикой раскрепощающих перемен[55]55
Ralf Dahrendorf, Reflections on the Revolution in Europe (Transaction, 1990); Bruce Ackerman, The Future of Liberal Revolution (Yale, 1994).
[Закрыть]. Такой же энтузиазм демонстрировали и представители западноевропейского «поколения 1968 г.», которые, при всей их приверженности к марксистской риторике, всегда предпочитали «культурной революции» культурный либерализм. Разумеется, эти в значительной степени ненасильственные смены режима на Востоке имели мировое историческое значение, поскольку они положили конец противостоянию великих держав, омрачившему всю вторую половину ХХ века и грозившему планете ядерным Армагеддоном.
Однако ненасильственный характер революций 1989 г. был не единственной их уникальной чертой. Учитывая заметную общественную роль, которую в то время играли политические мыслители и активисты из творческих и научных кругов, такие как Вацлав Гавел и Адам Михник, события 1989 г. иногда называют революциями интеллектуалов. Действительно, из 232 участников переговоров за круглым столом между правящей Коммунистической партией Польши, декларировавшей, что она выступает от имени рабочего класса, и антикоммунистическим профсоюзом «Солидарность», действительно представлявшим рабочих, 195 причисляли себя к интеллигенции[56]56
Lawrence Goodwyn, Breaking the Barrier (Oxford University Press, 1991), p. 342.
[Закрыть]. Но эти книгочеи могли быть кем угодно, только не мечтателями. Их неприятие утопий и социальных экспериментов и предопределило «бархатный» характер этих революций. Более того, к 1989 г. и сами правящие элиты променяли утопическую веру на механические ритуалы, а приверженность идеологии – на коррупцию. В этом они невольно совпали с диссидентами, которые вовсе не были заинтересованы в перестройке общества в соответствии с исторически беспрецедентным идеалом. Ведущие фигуры этих революций не были нацелены ни на поиск неизведанной страны чудес, ни на изобретение чего-то нового. Они желали ниспровергнуть одну систему лишь для того, чтобы скопировать другую.
Как едко заметил известный историк Французской революции Франсуа Фюре, «в Восточной Европе в 1989 г. не появилось ни одной новой идеи»[57]57
Цит. по: Dahrendorf, Reflections on the Revolution, p. 27.
[Закрыть]. Соглашался с этим и выдающийся немецкий философ Юрген Хабермас, всю жизнь выступавший за культурную ориентацию на Запад и перестройку своей страны в соответствии с западными образцами. Он всячески приветствовал «отсутствие идей, которые были бы либо инновационными, либо ориентированными на будущее» после 1989 г., поскольку считал революции в Центральной и Восточной Европе «революциями обратной перемотки»[58]58
Jürgen Habermas, ‘What Does Socialism Mean Today? The Rectifying Revolution and the Need for New Thinking on the Left’, New Left Review 183 (September-October 1990), pp. 5, 7.
[Закрыть] или «догоняющими»[59]59
Jürgen Habermas, Die Nachholende Revolution (Suhrkamp, 1990).
[Закрыть]. Их целью было возвращение центрально– и восточноевропейских обществ в русло западного модерна, что позволило бы жителям Центральной и Восточной Европы получить то, что уже есть у западноевропейцев.
Да и сами жители Центральной и Восточной Европы в 1989 г. не грезили о некоем идеальном мире, которого никогда не существовало. Напротив, они жаждали «нормальной жизни» в «нормальной стране». В конце 1970-х гг. знаменитый немецкий поэт Ганс Магнус Энценсбергер путешествовал по Европе в поисках души старого континента. Приехав в Венгрию, он поговорил с некоторыми из самых известных критиков коммунистического режима, которые сказали ему следующее: «Мы не диссиденты. Мы олицетворение нормальности»[60]60
Hans Magnus Enzensberger, Europe, Europe: Forays into a Continent (Pantheon, 1990), p. 97.
[Закрыть]. Как позже признался Михник, «я был одержим идеей… антиутопической революции, поскольку утопии ведут к гильотине и ГУЛАГу». Поэтому его посткоммунистический лозунг звучал как «Свобода, братство, нормальность»[61]61
Roger Cohen, ‘The Accommodations of Adam Michnik’, The New York Times Magazine (7 November 1999).
[Закрыть]. Кстати, поляки его поколения, говоря о «нормальности», не имели в виду какой-либо конкретный докоммунистический период польской истории, к которому страна могла бы с радостью вернуться по окончании советской оккупации. Под «нормальностью» они подразумевали Запад.
С этим солидаризировался и Вацлав Гавел. Важнейшей особенностью коммунистической Восточной Европы он называл «отсутствие нормальной политической жизни»[62]62
Václav Havel, The Power of the Powerless: Citizens Against the State in Central-Eastern Europe (M. E. Sharpe, 1985), p. 89.
[Закрыть]. При коммунизме «нормальность» – исключительная редкость. Гавел называл «свободу и верховенство закона» западного типа «первыми предпосылками нормального и здорового функционирования социального организма». Он считал борьбу своей страны за освобождение от коммунистического режима «просто попыткой покончить со своими аномалиями, нормализоваться»[63]63
Цит. по: Benjamin Herman, ‘The Debate That Won’t Die: Havel And Kundera on Whether Protest Is Worthwhile’, Radio Free Europe/Radio Liberty (11 January 2012).
[Закрыть]. Стремление Гавела к нормальному политическому состоянию позволяет предположить, что после десятилетий притворного ожидания светлого будущего главной целью диссидентов было жить в настоящем и получать удовольствие от повседневной жизни. То, что политический и экономический порядок, принятый на Западе, обрел во всем регионе статус канона, означает, что переход к «нормальности» после 1989 г. был направлен на то, чтобы сделать возможным на Востоке тот образ жизни, который на Западе воспринимался как должное.
Но при всех своих благих намерениях эти пророки нормальности не смогли предугадать, что оптовый импорт готовых западных политических и экономических моделей в бывшие коммунистические страны непременно выльется в массовый социальный «эксперимент» с совершенно непредсказуемыми последствиями. Так, приватизация по стандартной модели, примененной в Великобритании Маргарет Тэтчер, будучи «пересажена» в страну, где отсутствует частный капитал, такую как Венгрия, отнюдь не превратила Венгрию в нормальное западное государство, зато позволила коммунистическим руководителям использовать активы своих предприятий, чтобы прибрать к рукам и прикарманить общественное достояние страны. Со временем возмущение вопиющим и морально неоправданным неравенством, к которому привела эта «дикая приватизация» (произвольное перераспределение государственной собственности в пользу кучки людей), обернулось в регионе популистским бунтом, что превратило либеральную мечту в нелиберальный кошмар.
В эссе «Порабощенный разум» Чеслав Милош утверждал, что после Второй мировой войны для многих восточноевропейских интеллектуалов новая вера в коммунизм напоминала пилюли Мурти Бинга из романа Станислава Игнация Виткевича «Ненасытимость» (1927)[64]64
Виткевич С. И. Ненасытимость. – М.: РИПОЛ, 2004.
[Закрыть]. Это лекарственное средство передавало органическим путем «мировоззрение» и делало принимающих «безразличными к любым элементам метафизики»[65]65
Милош Ч. Порабощенный разум. – Алетейя, 2003. С. 34.
[Закрыть]. Можно сказать, что к 1989 г. идея «нормального общества» превратилась в пилюлю Мурти Бинга для многих восточноевропейских интеллектуалов периода, наступившего после холодной войны. Она отгоняла все опасения, что когда-нибудь разум подражателя может тоже оказаться «порабощенным».
Поскольку центральноевропейские элиты считали имитацию Запада проторенным путем к «нормальности», они принимали сформировавшийся после холодной войны имитационный императив абсолютно спонтанно, добровольно и искренне. Они не заимствовали западные технологии жадно, как китайцы, и не симулировали западную демократию цинично, как русские. Они были полными надежд неофитами, желавшими вовлечь свои общества в коллективный опыт обращения.
Именно искренность этой надежды на полное либеральное преображение отличает адептов либеральной демократии в Центральной Европе как от российских шарлатанов, так и от латиноамериканских реформаторов, занимавшихся маркетинговыми кампаниями, которые американский экономист и социолог Альберт Хиршман окрестил «псевдоимитацией»[66]66
Albert O. Hirschman, Development Projects Observed (The Brookings Institution, 1967), pp. 21–22.
[Закрыть]. Изучая вопрос о содействии экономическому развитию в Латинской Америке, Хиршман отметил, что реформаторы там часто сознательно занижали трудности, препятствующие проведению их реформ, притворяясь, что реформирование – не более сложная задача, чем копирование готовых иностранных моделей; условия и возможности реформируемых стран для них как будто бы не имели почти никакого значения. Такой подход позволял им «продавать» реформаторские усилия скептически настроенной общественности, не желавшей поддерживать проекты, которые казались нецелесообразными или неосуществимыми, но которые сами реформаторы считали более чем выполнимыми. Это потрясающее наблюдение. Но портрет лукавых реформаторов, «рекламирующих» демократизацию «как чистую копию такого же успешного предприятия в развитой стране»[67]67
Там же, p. 22.
[Закрыть], чтобы облапошить наивное общество, не вполне соответствует посткоммунистическому опыту Центральной Европы. Там реформаторы, вдохновленные надеждой на вступление в ЕС, чистосердечно недооценивали местные препоны либерализации и демократизации и переоценивали возможность импорта готовых западных моделей. Волна антилиберализма, прокатившаяся по Центральной Европе, отражает широко распространившееся недовольство народа, посчитавшего, что этот, безусловно, искренний проект «реформы через имитацию» оказался посягательством на национальное и личное достоинство.
Еще одной отличительной чертой либеральной революции в регионе является то, что она, в отличие от предыдущих революций, не считалась скачком во времени от темного прошлого к светлому будущему. Ее скорее представляли перемещением в физическом пространстве – как если бы вся посткоммунистическая Европа переселялась в Землю Запада, давно населенную родственниками по культуре, но прежде знакомую восточноевропейцам только по фильмам и фотографиям. Объединение Европы недвусмысленно приравнивалось к объединению Германии. Вообще-то, в начале 1990-х гг. многие жители Центральной и Восточной Европы сгорали от зависти к невероятно везучим восточным немцам, которые дружно в полном составе мигрировали на Запад, чудесным образом проснувшись с западногерманскими паспортами и бумажниками, набитыми всемогущими дойчмарками. Если революция 1989 г. была общей миграцией на Запад, то главный вопрос заключался в том, какие страны Центральной и Восточной Европы первыми прибудут в пункт назначения. Известный американский правовед и бывший главный юрисконсульт Службы гражданства и иммиграции США Стивен Легомски однажды заметил, что «иммигрируют не страны, а люди»[68]68
Цит. по: Liav Orgad, The Cultural Defense of Nations: A Liberal Theory of Majority Rights (Oxford University Press, 2017), p. 19.
[Закрыть]. В случае с посткоммунистической Центральной и Восточной Европой он ошибался.
Здесь жизни нет
13 декабря 1981 г. генерал Войцех Ярузельский объявил в Польше военное положение, и тысячи участников антикоммунистического движения «Солидарность» были арестованы и интернированы. Год спустя польское правительство предложило освободить тех, кто готов подписать клятву верности, а также тех, кто готов эмигрировать. В ответ на эти заманчивые предложения Адам Михник написал из тюремной камеры два открытых письма. Одно из них называлось «Почему ты не подписываешь», а другое – «Почему ты не эмигрируешь»[69]69
‘Why You Are Not Emigrating… A Letter from Białołęka 1982’ in Adam Michnik, Letters from Prison and Other Essays (University of California Press, 1987).
[Закрыть]. Его аргументы в пользу отказа от подписания были довольно просты. Активисты «Солидарности» не должны клясться в верности правительству, потому что Польша больше не верит правительству. Они не должны подписывать, потому что подпись ради спасения своей шкуры означает унижение и потерю достоинства, а еще потому, что этой подписью они поставили бы себя в число тех, кто предал своих друзей и идеалы.
А вот отказ от эмиграции, по мнению Михника, требовал более тонкого и существенного обоснования. Польский еврей Михник дюжиной лет ранее был одним из лидеров мартовских студенческих протестов 1968 г. в Польше. Тогдашнее решение некоторых из его друзей покинуть страну очень огорчило его. Он понимал, что власти хотят убедить простых людей, что эмигрировали те, кому безразлична судьба Польши. Эмигрируют только евреи – так, по словам Михника, власть пыталась посеять рознь между поляками.
К 1982 г. Михник перестал злиться на друзей, уехавших в 1968 г. Он признал и важный вклад эмигрантской общины в рождение «Солидарности». Но, признавая эмиграцию законным проявлением личной свободы, он настоятельно призывал активистов «Солидарности» не отправляться в ссылку, поскольку «каждое решение об эмиграции – это подарок Ярузельскому». Более того, диссиденты, выбравшие свободу за границами Польши, тем самым будут предавать тех, кто остался, особенно тех, кто работает и молится за лучшую Польшу. Отъезд диссидентов также поможет властям умиротворить общество, подорвать демократическое движение и стабилизирует режим, запятнав сам акт инакомыслия стигматом эгоизма и нелояльности к нации. Наиболее эффективным способом продемонстрировать солидарность со своими страдающими соотечественниками и противостоять политике коммунистических властей был отказ от коварного предложения получить личную свободу на Западе – а это была редкая возможность, которой подавляющее большинство поляков никогда не имело. Михник утверждал, что отказ находящихся в заключении активистов придаст смысл действиям тех, кто эмигрировал ранее и поддерживает польское сопротивление из-за рубежа. Свобода сама по себе означает, что люди имеют право делать то, что они хотят. Но в обстоятельствах 1982 г., «выбирая ссылку, интернированные активисты “Солидарности” тем самым совершают акт капитуляции и дезертирства». Михник признавал, что это заявление прозвучало резко и бескомпромиссно, что оно может показаться противоречащим его убеждению в том, что «решение эмигрировать – дело очень личное». Но в 1982 г. вопрос о том, эмигрировать или не эмигрировать, стал для активистов «Солидарности» главным тестом на лояльность. Только отвергая приманку личной свободы на Западе и оставаясь в тюрьме, они смогут заслужить доверие своих сограждан, от которых зависит будущее свободного польского общества[70]70
Там же, p. 23.
[Закрыть].
Эти размышления возвращают нас к Альберту Хиршману – на сей раз к его работам об эмиграции, демократии и конце коммунизма. Хиршман посвятил большую часть своей карьеры изучению сложной взаимосвязи между уходом и сопротивлением, занимавшей Михника в тюремной камере. В своей самой известной работе 1970 г. «Выход, голос и верность» (Exit, Voice, and Loyalty) Хиршман противопоставляет две стратегии, которые люди принимают, оказываясь в невыносимых условиях. Люди могут «уйти», проголосовав ногами, – перенося свои дела, свой бизнес в другое место, они выражают свое недовольство. Или же они могут принять решение «озвучить» свое несогласие с происходящим, оставшись, высказываясь и борясь за реформы изнутри. В глазах экономистов уход (выход) – наиболее предпочтительный метод стимулирования эффективности работы производителей и поставщиков услуг. Это типичная стратегия среднего потребителя. Резкое падение доходов в результате оттока потребителей способно разрушить плохо работающее предприятие, поэтому перспектива ухода клиентов – подобно упомянутой английским поэтом эпохи Просвещения Сэмюэлом Джонсоном перспективе быть повешенным[71]71
Джонсон, Сэмюэл (1709–1784) – знаменитый английский критик, лексикограф и поэт эпохи Просвещения. Биограф Джонсона Дж. Босуэлл в числе его многочисленных афористических высказываний приводит следующее: «Можете быть уверены, сэр – когда человек знает, что через пару недель его вздернут, это обостряет его ум до невероятия» (Boswell J. The Life of Samuel Johnson, LL.D. – London, 1830. P. 373). – Прим. ред.
[Закрыть] – может «невероятно обострить ум» менеджеров компании. Таким образом, уход (и угроза ухода) клиентов может заставить компанию работать лучше. Но Хиршман, сам переживший политическую тиранию в Европе в 1930-х гг., знал так же хорошо, как и Михник, что деспотичные правительства могут снижать внутреннюю потребность перемен, давая возможность самым шумным и влиятельным активистам покинуть страну[72]72
Там же, p. 23.
[Закрыть].
«Голос» – это альтернативный способ персонального или группового влияния на поведение фирм, организаций и государств. «Уход» и «голос» – это не просто два разных механизма. Эффективное осуществление «права голоса» подразумевает, что люди отказываются от «ухода» в его пользу потому, что они глубоко привержены делу организации, которую они надеются спасти или реформировать. Вместо того чтобы переходить к другому поставщику услуг, как поступил бы рациональный потребитель, они пытаются усовершенствовать организацию, участвуя в ее работе, предлагая идеи и принимая на себя риск, связанный с публичной критикой и противодействием лицам, ответственным за принятие решений. Поэтому голос, в отличие от выхода, – это деятельность, основанная на лояльности. Таким лоялистам, как Михник, уход (эмиграция) в период кризиса неизбежно казался своего рода капитуляцией или дезертирством.
В 1990 г. Хиршман провел год в посткоммунистическом Берлине, вновь обратившись к своей теории «выхода (ухода), голоса и верности» в попытке объяснить падение Германской Демократической Республики[73]73
Albert O. Hirschman, ‘Exit, Voice, and the Fate of the German Democratic Republic: An Essay in Conceptual History’, World Politics 45:2 (January 1993), pp. 173–202.
[Закрыть]. В первую очередь его внимание привлекла доступная только для восточных немцев (в отличие от граждан всех остальных стран – участниц Варшавского договора) возможность бегства через границу. Граждане ГДР знали, что в Западной Германии их ждет теплый прием и интегрироваться в западногерманское общество им будет относительно легко, – оставалось только добраться до ФРГ. Но перебраться через границу было невероятно сложно и крайне опасно, поэтому опцией «выхода» восточные немцы пользовались очень редко. Однако само понимание, что перебежчики в ФРГ не останутся там бездомными, по словам Хиршмана, снижало общественный стимул к агитации за реформы внутри ГДР. Восточные немцы, которым удалось уехать или бежать, в отличие от эмигрантов-поляков, не попадали в языковую изоляцию, их не клеймили предателями нации. По мнению Хиршмана, в ГДР не было «своего» 1956-го, 1968-го или 1980-го, поскольку большинство недовольных режимом мечтали скрыться от него поодиночке и не стремились организоваться, чтобы высказать свои претензии коллективно.
Это положение изменилось в 1989 г., когда «стратегия выхода» превратилась из рискованных прорывов одиночек за Стену в массовый исход. Но, вопреки ожиданиям, «предохранительный клапан» эмиграции не обескровил гражданскую активность. Напротив, сам масштаб эмиграции увеличил давление на режим. Исход подтолкнул миллионы разочарованных оставшихся выйти на улицы и потребовать перемен в надежде убедить своих сограждан больше не уезжать. Падение ГДР было связано с тем, что массовый исход и опасения, что он может продолжаться, заставили общество заговорить в полный голос и потребовать политических реформ общенационального масштаба. В данном случае «выход» вместо того, чтобы заглушить «голос», непреднамеренно вытолкнул тех, кто остался, в русло интенсивного политического протеста и активизма, направленного на то, чтобы сделать свою страну более привлекательным местом для жизни. Однако результатом синергии «выхода» и «голоса» стало не обновление ГДР, а ее политический коллапс и аннексия Федеративной Республикой. Восточные немцы не разделились на уехавших и оставшихся – на Запад перебралась вся страна. Конец коммунизма в данном случае означал, что восточные и западные немцы стали – по крайней мере, на время и в народном воображении – «единым народом».
В остальной части Восточной Европы события разворачивались совсем иначе. Сегодня нет никаких признаков того, что жители Восточной и Западной Европы – от Братиславы и Бухареста до Лиссабона и Дублина – считают себя одним народом (ein Volk) с общей идентичностью, даже если все они (вроде бы) стремятся к «нормальной европейской жизни». Предсказание бывшего канцлера Германии Вилли Брандта о том, что «то, что составляет единое целое [обе половинки немецкого народа], срастется воедино»[74]74
B. Rother, ‘Jetzt wächst zusammen, was zusammen gehört’ in T. G. Ash (ed.) Wächst zusammen was zusammen gehört? Schriftenreihe Heft 8 (Berlin: Bundeskanzler Willy Brandt Stiftung, 2001).
[Закрыть], воспринятое как нечто самоочевидное и незыблемое, вроде закона всемирного тяготения, оказалось слишком оптимистичным даже для Германии. Применять его ко всей Европе было просто утопией. Миграция с востока на запад никоим образом не стимулировала серьезных политических и экономических реформ в Центральной Европе. Напротив, стремление к «нормальной политической жизни» по Гавелу после 1989 г. привело лишь к утечке мозгов и эмиграции молодых, здоровых, квалифицированных, образованных людей. Если в Восточной Германии за «выходом» последовал «голос», то в Восточной и Центральной Европе в целом за «голосом» последовал «выход». Поначалу эйфория от краха коммунизма породила надежду на то, что и другие радикальные улучшения не за горами. Некоторые считали, что коммунистическим чиновникам достаточно оставить свои посты, чтобы жители Центральной и Восточной Европы проснулись в новых, более свободных, более процветающих и, прежде всего, более западных странах. Когда волшебство не сработало и быстрой вестернизации не случилось, популярность начало обретать альтернативное решение – отъезд с семьей на Запад. После 1989 г. отождествление – по Михнику – эмиграции на Запад с предательством, капитулянтством и дезертирством потеряло смысл. Личное решение перебраться в Западную Европу уже невозможно было стигматизировать как акт нелояльности по отношению к странам, пытающимся – без особенного успеха – органично интегрироваться в Запад. Революция, главной целью которой была вестернизация, не смогла найти убедительных возражений против эмиграции на Запад. Демократические преобразования в регионе в основном представляли собой массовый отъезд на Запад, так что выбор состоял лишь в том, чтобы уехать туда в одиночку и сразу или коллективно, но чуть позже.
Революции, как правило, вынуждают людей пересекать границы – если не территориальные, то моральные. Когда разразилась Французская революция, многие из ее врагов рассеялись за пределами страны. Когда большевики захватили власть в России, миллионы сторонников Белого движения покинули страну и годами жили «на чемоданах» в изгнании, в надежде, что большевистская диктатура в конце концов рухнет. Разница с итогом победоносных антикоммунистических революций бросается в глаза. И после 1789 г., и после 1917 г. побежденные враги революций покидали свои страны. А после 1989 г. снялись с мест именно победившие в бархатных революциях, а не проигравшие. Самые нетерпеливые сторонники скорейших перемен в своих странах более всего стремились причаститься гражданских свобод. Поэтому они отправились учиться, работать и жить на Запад первыми.
Невозможно представить, чтобы после победы большевистской революции Троцкий отправился бы учиться в Оксфорд. Но Орбан и многие другие поступили именно так. Сама аналогия очень условна – слишком уж сильно разнятся эти исторические ситуации. Но контраст помогает привлечь внимание к одному из наиболее интересных отличий. Если французские и российские революционеры были убеждены, что создают новую цивилизацию, враждебную старому порядку монархов, дворян и священников, а Париж и Петроград являются новыми центрами мира, где формируется это будущее, революционеры 1989 г. были полны решимости отправиться на Запад, чтобы своими глазами увидеть, как на практике работает то нормальное общество, которое они надеются построить дома.
«Переселение» на Запад после 1989 г. было совсем не похоже на паломничество коммунистов из Восточной Европы на Восток, в Советский Союз в 1940-е гг. Их отправляли в Москву узнать, как строить коммунизм дома. Они ехали по указанию своих правительств и с четким наказом вернуться. После 1989 г. происходило нечто совершенно иное. Эмиграция либерально настроенных людей на Запад после краха коммунизма стала результатом стихийного индивидуального выбора. Многие из них уехали не учиться или подзаработать, чтобы затем вернуться домой, – они намеревались перебраться на Запад навсегда. Если Германия была будущим Польши – а каждый революционер хотел бы жить в будущем, – то самые пассионарные революционеры просто обязаны были немедленно паковаться и переезжать в Германию.
Соблазн эмиграции для жителей Центральной и Восточной Европы после 1989 г. был практически непреодолим не только из-за значительной разницы в уровне жизни между Западом и Востоком и самой логистической легкости этой задачи. Огромную роль сыграло и одно из наименее обсуждаемых наследств коммунизма – память о том, насколько бюрократические барьеры ограничивали внутреннюю мобильность. Поначалу коммунистические власти принуждали людей переселяться из сельской местности в города, но потом начали налагать жесткие ограничения на свободу смены места жительства в каждой стране. Разрешение на переселение из сельской местности в город считалось серьезным продвижением в общественной иерархии. Быть рабочим стало намного престижнее, чем крестьянином. Но в то же время при коммунистическом режиме перебраться в другой город в поисках более высокого заработка – особенно в столицу – было гораздо сложнее, чем выехать на заработки за границу сегодня. Превратив переселение с культурно-политической периферии в культурно-политический центр в редкую привилегию, коммунизм многое сделал для того, чтобы географическая мобильность не просто стала желанной, но превратилась в синоним заветного социального успеха.
Мечта о коллективном возвращении бывших коммунистических стран в Европу сделала индивидуальный выбор в пользу бегства за границу как логичным, так и легитимным. Почему молодой поляк или венгр должны ждать, пока их страны станут такими же, как Германия, если завтра же они смогут работать и воспитывать детей в Германии? Не секрет, что менять страны проще, чем изменить свою страну. Когда после 1989 г. границы открылись, предпочтение отдавалось «выходу», а не «голосу», поскольку политические реформы требуют устойчивого долгосрочного сотрудничества многих организованных социальных групп, в то время как решение об эмиграции в основном принималось в одиночку или в семье, хотя эмиграция могла принимать и лавинообразный характер (как при банковской панике). Недоверие к этнонациональному подданству и перспективы политического объединения Европы также способствовали тому, чтобы политическим выбором для многих либерально настроенных граждан Центральной и Восточной Европы стала эмиграция. В такой ситуации – да еще и вкупе с исчезновением антикоммунистических диссидентов – нравоучительное осуждение эмиграции Михником после 1989 г. полностью лишалось морально-этического и эмоционального резонанса.
Начавшийся через некоторое время после окончания холодной войны масштабный отток населения (значительную часть которого составила голосующая ногами молодежь) из региона имел глубокие экономические, политические и психологические последствия. Когда врач покидает страну, он забирает с собой все ресурсы, которые государство вложило в его образование, и лишает родину своего таланта и честолюбия. Деньги, которые он со временем начнет отправлять своей семье, никак не смогут компенсировать утрату его личного участия в жизни родной страны. Кроме того, исход молодых и образованных людей серьезно, возможно даже фатально, подорвал шансы либеральных партий на электоральный успех. «Выход» молодежи также объясняет, почему во многих странах региона на красивых детских площадках, благоустроенных на деньги ЕС, нет играющих детей. Показательно, что либеральные партии показали наилучшие результаты среди избирателей, голосовавших за рубежом. Так, в 2014 г. президентом Румынии был избран либерально настроенный этнический немец Клаус Йоханнис, поскольку за него проголосовали подавляющее большинство из 300 000 румын, проживающих за пределами Румынии. В стране, где большинство молодых людей жаждет уехать, сам факт, что вы остались, заставляет вас чувствовать себя неудачником, как бы вы ни преуспели. В такой ситуации вы с большей готовностью поддержите антилиберальных демагогов, осуждающих эпигонскую вестернизацию как предательство нации.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?