Текст книги "Солнце мертвых. Пути небесные"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Там, внизу
Ветер гонит меня мимо Красной Горки. Здесь когда-то был пансион, росли деревья, посаженные писателями российскими! Вырублены деревья. Я вспоминаю Чехова… «Небо в алмазах»! Как бы он, совесть чуткая, теперь жил?! Чем бы жил?!
Иду мимо Виллы Роз. Все – пустыня. И городишко вымер. Ветер чисто подмел шоссе, все подсолнушки вымел в море. Гладко оно перед береговым ветром, и только в дальней дали чернеет полоса шторма. Пустынной набережной иду, мимо пожарища, мимо витрин, побитых и заколоченных. На них клочья приказов, линючие, трещат в ветре: трибунала… Ни души не видно. И их не видно. Только у дома былой пограничной стражи нахохлившийся, со звездой красной, расставив замотанные ноги, пощелкивает играючи затвором.
Я иду, иду. Гуляет-играет ветер, стучит доской где-то, в телеграфных столбах гудит. Пляжем пустым иду, пустырем, с конурой-ротондой. Воет-визжит она пустотой, ветром. Я делаю крюк, чтобы обойти дом церковный, в проволоке колючей, – там подвалы. Держат еще в себе бьющееся, живое. Там, на свалке, в остатках от «людоедов», роются дети и старухи, ищут колбасную кожицу, обгрызанную баранью кость, селедочную головку, картофельную ошурку…
На подъеме я замечаю высокого старика, в башлыке, обмотанного по плечи шалью, с корзинкой и высокой палкой.
– Иван Михайлыч?!
– Ро-дной!.. Го-лубчик… – слезливо окает он, и плачут его умирающие, все выплакавшие глаза. – Крошечки собираю… Хлебушко в татарской пекарне режут… крошечки падают… вот набрал с горсточку, с кипяточком попью… Чайком бы согреться… Комодиком топлюсь, последним комодиком… Ящики у меня есть, из-под Ломоносова… с карточками-выписками… хо-роших четыре ящика! Нельзя, матерьялы для истории языка… Последнюю книгу дописываю… план завершаю… каждый день работаю с зари, по четыре часа. Слабею… На кухоньку хожу советскую, кухарки ругаются… супцу дадут когда, а хлебушка нет… Обещали учителя мучки… да у самих нет…
Мы стоим под ветром, на белом шоссе, одни… Ветер воет и между нами, в дырьях.
– На родину бы, в Вологодскую губернию… Там у меня сестра… коровка у ней была… Молочка бы, кашки бы поел напоследок, с маслицем коровьим, творожку бы… – с дрожью, с удушьем, шепчет он, укутываясь шалью от ветра.
– В баньке бы попарился с березовым веничком… Запарши-вел, голубчик мой… три месяца не мылся, обносился… заслаб. Ветром вот сдуло, с ног сбило… В Орле у меня все отняли… библиотека была… дом, капитал в банке, от моих книг все… Умру… Ломоносов пропадет! Все матерьялы. Писал комиссарам… никому дела нет… А-ад, голубчик! Лучше бы меня тогда матросики утопили…
И мы расходимся.
Я иду дальше, дальше… Никого в умирающем городке – загнало-забило ветром. Едет кто-то… Вижу я нарядного ослика, в красных помпончиках, в ясных бубенчиках. Он бежит-семенит, повиливая ушами, сытенький, легко катит кабриолетик желтый, на резинах. Дама в сером, в кожаных перчатках, в голубом капоре, правит твердо. Нарядные дамы ездят!.. Не все – пустыня! Не все разбитые корабли, баркасы, утлые лодочки… есть и милые яхточки, пришвартовавшиеся умело у тихой бухты, а там… вывертывай песок, камни, шуми-швыряй! Дробно поцокивает ослик…
А вот и татарский двор, семнадцать раз перекопанный, перевернутый наизнанку в ночных набегах. Серебро, золото и цветные камни, обитые серебром чеканным – седла, сбруя, дедовские нагайки; пшеница и сено в копнах, табак и мешки грецкого ореха; шелковые подушки и необъятные перины, крытые добротными черкесскими коврами, персидские шелковые занавески, вышитые серебряной арабеской и золотыми желудями, – зелено-золотое; чадры в шашечках и ажуре, пояса в золотых лирах, золото и бирюза в подвесках; чеканная посуда из Дамаска, Багдада, Бахчисарая, кинжалы в оправе из бирюзы и яшмы, и точеной кости, пузатые, тонкогорлые кувшины аравийской меди, тазы кавказские… – все, что берег-копил богатый татарский дом, – ушло и ушло, раз за разом в заглатывающую прорву. Плывет куда-то – куда-то выплывет. Попадет и за море, найдет себе стенку, полку или окошко. Увидит и Москву, и Питер – богатые апартаменты нового хозяина-командира жизни, и туманный Лондон, и Париж, ценитель всего прекрасного, и далекое Сан-Франциско: разлетятся всюду блестящие перышки выщипанной российской птицы! Вещи находят руки, а человек могилу. Теперь человек и могилы не находит.
Старый татарин только воротился из мечети. Сидит, желтый, с ввалившимися глазами – горной птицы.
Сидим молча, долго.
– Зима говорила ветром: иду скора! Плоха.
– Да, плохо.
– Умирают наши татары… Плоха.
– Да, плохо.
– Груша – нет. Табак – нет. Кукуруз – нет. Орех – нет. Мука – нет. Плоха.
– Плохо.
– Тыква кушал. Вот. Мука вез сын Мемет… Пропал на горах два мешка мука. Плоха.
Да, совсем плохо. И я ухожу с пустым мешочком.
Я делаю великое восхождение на горы. Маленькие они были, теперь – великие. Шаг за шагом, от камня к камню. Ветер назад сбивает. Я выхожу на ялтинскую белую дорогу. Белое облачко крутится мне навстречу. Шумят машины. Одна, другая… Красное донышко папахи, красное донышко фуражки. Они это. Пулемет смотрит назад дулом. На подножках – с наганами, с бомбами… Они оттуда. Сделали свое дело, решили судьбу приехавших из Варны – двенадцати. Теперь поспешают восвояси, с ветром. На перевал им путь, через грозный для них гребень. И я узнаю длинные, по плечам, волосы воронова крыла, тонкое лицо, с мечтательным взглядом неги, – и другое, круглое, красное с ветра, вина и солнца, сытостью налитое лицо. Оба сидят, откинувшись на подушки, неподвижно-важно: поручение важное.
Долго гляжу им вслед. Слушаю, как кричит гудок в пустоте.
Конец Бубика
Третий день рвет ледяным ветром с Чатырдага, свистит бешено в кипарисах. Тревога в ветре – кругом тревога. Тревога и на горке: пропал у Марины Семеновны козел! Пропал ночью.
С зари бегает старушка с учительницей по балкам, по виноградникам и дорогам. По ветру доносит призывный крик:
– Бубик… Бубик… Бубик!..
Увели из сарайчика. Не помогла и засека со звоночками, и замок сигнальный: буря! услышишь разве! То ли матросы с пункта, то ли сам Бубик вырвался – бури испугался? У матросов не доискаться: не сунешься. У Антонины Васильевны – на пшеничной котловине – пропала телка. Дознала Антонина Васильевна: шкурка телкина у матросов на дворе сушилась, а не посмела: больше чего не досчитаешься…
Стоит учительница у изгороди:
– Украли Бубика нашего, всю надежду… Мама лежит, избегалась по балкам. Свой это человек, а то бы кричал козел. Мы спим чутко. Три раза сегодня вставали ночью в бурю. Это, конечно, под утро, он. Третью ночь не ночует… сказал, что идет на степь, за каким-то все долгом… Ясно, отвел глаза. Теперь нам гибель… Это не кража, а детоубийство!..
Горе на Тихой Пристани! Вадик и Кольдик ищут вокруг, кричат звонкими голосочками:
– Бу-бик! Милый Бубик! Судаль-Судаль!..
Вот уж и ночь черная. Бешеный ветер самые звезды рвет: вздрагивают они, трясутся в черной бездонности. Выгладил ветер море – холодным стеклом лежит, а звезды дрожат и в нем. Давно все замкнулись, дрожат на стуки, не знают теперь, кто ломится. И доходит в налетах ветра задохнувшийся крик-мольба:
– Бу… у… би… ик… Бу… би… ик!!!
Черною ночью стоим мы в буре, на пустыре. Звезды дрожат от ветра. Шуркает в черноте, путается у ног, носится-возится беспокойное перекати-поле – таинственные зверюшки. Пропоротые жестянки ожили: гремят-катаются в темноте, воют, свистят и гукают, стукаются о камни. Стонет на ржавых петлях болтающаяся дверца сарайчика, бухает ветром в калеке-дачке… громыхает железом крыши, дергает ставнями… Унылы, жутки мертвые крики жизни опустошенной – бурною ночью, на пустыре! Нехорошо их слышать. Темные силы в душу они приводят – черную пустоту и смерть. Звери от них тоскуют и начинают кричать, а люди… Их слышать страшно.
Когда же этот свист кончится! Воют, воют…
– А может быть, он ушел за шоссе… забрел от ветра? Стоит где-нибудь в кустах…
– Сударь… Сударь… Бубик-Бубик!..
– Может быть, дверь сам выбил, испугался бури?..
– Возможно… Он у вас сильный, а петли… перержавели, истерлись… Ведь замок цел!
– Дал бы Господь… забрел потише от ветра… пасется…
Дни пробегала по дорогам, по балкам и за шоссе Марина Семеновна. Нигде ни клочочка шерсти, ни крови, ни кишочков. Пропал и пропал Бубик-Сударь.
И пошел слух по округе и в городке: пропал козел у Прибытков! А отец дьякон рассказывал на базаре:
– Было у меня предчувствие странное в тот час, как козлом любовался! Не могло статься, чтоб уцелел тот козел… капитал при дороге! От Фи-ли-бера козел… роскошный! Такого козла с собой на кровать класть надо… И до сего дня полна душа предчувствий тяжких.
Не ошибся отец дьякон: в тот же день пропала у него корова.
– Нагадала Марина Семеновна! Вот она, тайная связь событий! В сем мире не так все просто. Поискал и махнул рукой.
– Не преодолеешь. Весной пойду на степь к мужикам, с семейством. Хоть за дьякона, хоть за всякого! а берите. А не примут – пойдем по Руси великой, во испытание. Ничего мне не страшно: земля родная, народ русский. Есть и разбойники, а народ ничего, хороший. Ежели ему понравишься – с нашим народом не пропадешь. Что ж, – скажу, – братцы… все мы жители на земле, от хлебушка да от Господа Бога… Ну, правда, я не простое какое лицо, а дьякон… а не превозношусь. Громок грянул – принимаю от Господа и громок. И все-то мы, как деревцо в поле… еще обижать зачем же?
Так подбадривал себя отец дьякон, веселый духом: не боялся ни огня, ни меча, ни смерти. Дерево в поле: Бог вырастил – Бог и вырвет.
И вот, за веру и кротость, и за веселость духа – получил он свою корову: нашли привязанную в лесу. Заблудилась, а добрые люди привязали?..
– Господь привел! – кротко сказал дьякон.
А Марине Семеновне не привел Господь Бубика. Не домогайся?
Утихла буря – и воротился дядя Андрей со степи. Целый мешок принес. Наменял у мужиков и сала, и ячменю, и требушинки коровьей: отдали за поросенка долг.
Пришел к ночи, усталый, и сел под грушей. Марина Семеновна уточек загоняла.
– Намаялся, Марина Семеновна… не дай же Боже! А по степу-то все костяки лежат… куда ни ступи – костяки и костяки. Кони, стало быть, повалились. Тут черепушка, а подале нога с подковой. А уж лю-ди… ох, не дай же Боже, как жгутся! На перевале давеча трое с винтовками остановили: «Стой, хозяин! чего несешь?» Ну, видють – костюм на мне майский, в мешочке – ячменьку трошки, сальца шматочек… «Мы, бачут, таких не обижаем! Мы, бачут, рангелевцы! Можете гулять волно». Вежливо так, за ручку… С холодов настрадался – не дойду и не дойду…
Говорил он устало, вдумчиво. Лицо раздулось и пожелтело – на десять лет состарился.
– Дядю Андрей… а что я вам молвить хочу… – сказала проникновенно, глядя ему в глаза, Марина Семеновна.
– А чого вы, Марина Семеновна, молвить хочете?.. – будто даже и дрогнул дядя Андрей и мешок за-щупал; – приметила глаз с него не спускавшая учительница.
– А вот чего я вам хочу молвить… А у меня, тому уж пятые сутки будут… козла моего свели – Бубика нашего!..
– Ооо… ли… шечко!.. Да быть тому не можно!.. – даже поднялся и затрясся даже дядя Андрей. – Да Боже ж мий?!.. Да який же це злодий узявся?! хлопчиков ваших губить! Це таке дило! Да його шоб громом побило… да шоб його черви зъилы!.. да шоб вин… Да чи вы правду бачите, Марина Семеновна?!..
– Дядю Андрей… а что я вам еще сказать хочу… – голосом беззвучным, не отпуская убегающих глаз дяди Андрея, продолжала Марина Семеновна. – Да я ж згадываю який тот злодий… Да вы ж!!
– Я?!!.. Шоб я… Да побий меня Боже!.. Да я ж на степу усю недилю крутився… голодный да холодный!.. Да ужли ж я тый злодий, шо… Да вы в Бога вируетэ, Марина Семеновна?!
Тут снял дядя Андрей мягкую шляпу, исправничью, что на чердаке приобрел, и закрестился.
– Шоб менэ… ну, шоб здохнуть, як собака… без попа-покаяния… шоб и на сем и на тим свите… шоб мои очи повылазили… шоб менэ черви зъилы!..
– Здохнете, дядю Андрей… попомните мое слово! Я на вас слово знаю! Будут вас черви есть! Как вы моего козлика съели, так и… Подавитесь вы моим козлом!.. Помните!.. Салом подавитесь!
Пошевелил плечами дядя Андрей.
– Бедного человека обижаете, Марина Семеновна…
– В глаза мои почему не глядите?! А-а… Сало от моего козла в глотке у вас стало? Задушит оно вас, дядя Андрей! Вот пусть мои внуки помрут лихой смертью!.. – закричала она истошным голосом. – Младенцы Господни, сиротки… правды пусть на земле не будет, если не сдохнете с моего козла! На моих глазах черви вас глодать будут! Чую!! Скоро, как снег вот будет!..
Тенью пошло лицо дяди Андрея. Повел он запавшими, помутневшими глазами и сказал хрипло к саду:
– Черви усякого человика глодать будут, Марина Семеновна. Это уж я вам казал! Мало меня, старого, обижали? Коровы меня решили, поросенка за полцены отдал… на войне вошь злая меня точила… – ништо! Но вы меня изобидели!.. Конечно, вы господского звания… а мы люди рабочие, как сказать… черной крови… Зато ж вас и искоренять надо! Только вы женского полу, а то б я вам голову отмотал!..
– Да я тебя… гадюка полосучая, сама мотыжкой побью, как пса! Я чтоб тебя боялась?! Каина?! Я ж тебя наскрозь вижу! Я трудящийся человек… за свое кровное душу из тебя вытащу! Лучше и не проходи мимо… своими руками… Ступай, ступай… не могу на тебя смотреть, на душегуба!..
Много страшного накричала Марина Семеновна в тихом ночном саду. Смотрели-слушали позабытые детишки расширенными глазами.
– На вас будет! – только и сказал дядя Андрей и побрел в свой флигель, полковничий.
– Он! Он, злодей!! Вот не встать мне завтра, без покаяния помереть, если не он моего козла свел! Все дни с татарином крутился в кустах, на горке.
– Да он же на степь ходил…
– Да я ж карты раскидывала на душу его черную! И три разочка, как в воде видела! Под Корбеком он крутился, а вчера его на базаре видали, в кофейне! Боюсь я его? Что ночью придет-задушит?! До последней кровинки за свое буду биться! Они, проклятые, только до первой палки глотку дерут, а как показали палку, – вce хвост поджали! Помудровали… Хлебают теперь! И пусть, так им и надо!
Пропал и пропал козел. А там и два селезня пропали. Пришел дядя Андрей и сказал с укором:
– Скажите теперь, что и селезней ваших съел. Ну, скажите! Головку вот в балочке нашел, и пу-ху там!.. Ведь как пробил-то проклятый… весь мозг выклепал!..
Схватилась Марина Семеновна за сердце и три дня лежала, как при смерти. Приходил старичок доктор, что на самом тычке живет, сказал – слабость сердца. За визит съел коржик и пареную грушку.
Пропал и пропал козел. Что – козел, когда люди походя пропадают! Убили доктора и жену на Судакской дороге – золота добивались. Учителя и жену закололи кинжалами – под Корбеком. И еще – топором зарубили – под городком… И еще… и еще…
Жива душа!
А вот уж и черный Бабуган – закурился, замутился, укрылся сеткой. И нет его. Полили дожди ноября, сырого мутного «джиль-хабэ», когда белки уходят в норы. Размякли, ползут дороги, почернели выцветшие холмы… Будет тепло – порадует земля травкой.
Радуется Тамарка. С утра и до ночи ходит, ходит… размякшие ветки гложет, чуть теплится, вся в буграх. Всюду ее копытца, налитые водой, всюду – выгрыз в коре, на грабе. Ходит одна – живая.
Сиди дома, возле печурки. Сиди – подкладывай. Сиди и сиди – до света. A далеко до света. Смотри в огонь: в огне бывают видения. И слушай, что дождь говорит по крыше: говорит, говорит-бормочет – и все одно: пустота, темно-та… та-та… Позванивает струя в пустом водоеме под мазанкой. И голод мучить устал – уснул. И вот – вспыхнет в печурке, и мысль проснется: а что же утро?.. Не надо, не надо думать… Не надо? А если в ворохе этих сучьев все еще шевелятся порубленные мысли?! Надо закрыть глаза и совать в огонь. Это кусок «змеи» из той балки… – в огонь. Если бы хоть табак… задурить себя, докуриться до сладких снов…
Сидишь у огня и слушаешь: все одно – пустота, темнота… та… та… Застучали ворота… Ветер? Прислушаешься. Все тихо. Бормочет дождь.
А который бы час теперь?.. Темнеет с шести… Десятый?..
И вот, уж не ветром это. Уверенный стук в ворота. Они. Калитка колом подперта… И сами могут. Ну, что же! не все ли равно теперь?.. Пусть – они. Сразу если… готовы! Ворвутся, с матерной руганью… будут тыкать в лицо железом… огня потребуют… а ни лампы, ни спичек нет… Стыдно, руки будут дрожать… Будут расшвыривать наши тряпки… А силы нет…
Стук упорней. Не могут отворить сами?..
– Вот – конец… – говорю я себе. – Сразу все кончится.
Я твердо беру топор, иззубренный топоришко, шаткий. Твердо выхожу на веранду… Откуда сила? Я весь – пружина. Я знаю, что буду делать. Собака боится палки! Я открываю дверь в сад… чернота. И шорох: дождик чуть сеется.
– Кто там?..
– К тебе, козяй!.. ат-пирай!
Татарин?! Зачем… татарин?
– Абайдулин я… от кладбища… от хорошего человека!
Знакомое имя называет. Я отнимаю кол. Широкий татарин в шапке…
– Теперь всем трашно. Крутился в балке… черный ночь, коли глаз… Селям алекюм…
С неба вестник! Старый татарин прислал с корзинкой. Яблоки, грушка-сушка… мука? и бутылка бекмеса!.. За рубаху… Старый татарин прислал подарок. Не долг это, а подарок.
– Тебе прислал. Иди ночью… велел. Там видит, тут видит – некорошо… убьют. Иди ночью, лутче. А-а-а… – крутит головой татарин, – смерть пришел… всей земле.
Табак! в серой бумаге, золотистый табак, душистый, биюк-ламбатский!
Нет, не это. Не табак, не мука, не грушки… – Небо! Небо пришло из тьмы! Небо, о Господи!.. Старый татарин послал… татарин…
У печурки сидит татарин. Татарин – старый. Постолы его мокры, в глине… и закрутки мокры. Сидит – дымится. Баранья шапка в бисере от дождя. Трудовое лицо сурово, строго, но… человеческое в глазах его. Я беру его за мокрые плечи и пожимаю. Ушли слова. Они не нужны, слова. Дикарь, татарин? Велик Аллах! Жива человеческая душа! жива!!
Он свертывает курить. Курит, поплевывает в огонь. Сидим, молчим. Он умело подсовывает сучья, сидит на корточках.
– Скажи Гафару… старому Гафару… Скажи, Абайдулин… старому татарину Гафару… Аллах!
– Аллах… – говорит в огонь сумрачное коричневое лицо. – У тебя Аллах свой… у нас Аллах мой… Все – Аллах!
– Скажи, Абайдулин… старому Гафару… скажи…
Он докуривает крученку. Курю и я. Не слышно дождя по крыше. Горят в печурке сухие сучья из Глубокой балки – куски солнца. Смотрит в огонь старый Абайдулин. И я смотрю. Смотрим, двое – одно, на солнце. И с нами Бог.
– Пора, – говорит Абайдулин. – Черный ночь.
Я провожаю его за ворота. Его сразу глотает ночь. Слушаю, как чмокают его ноги.
Теперь ничего не страшно. Теперь их нет. Знаю я: с нами Бог! Хоть на один миг с нами. Из темного угла смотрит, из маленьких глаз татарина. Татарин привел Его! Это Он велит дождю сеять, огню – гореть. Вниди и в меня, Господи! Вниди в нас, Господи, в великое горе наше, и освети! Ты солнце вложил в сучок и его отдаешь солнцу… Ты все можешь! Не уходи от нас, Господи, останься. В дожде и в ночи пришел Ты с татарином, по грязи… Пребудь с нами до солнца!
Тянется светлая ночь у печки. Горят жарко дубовые «кутюки». Будут гореть до утра.
Земля стонет
Я никак не могу уснуть. Коснулся души Господь – и убогие стены тесны. Я хочу быть под небом – пусть не видно его за тучами. Ближе к Нему хочу… чуять в ветре Его дыхание, во тьме – Его свет увидеть.
Черная ночь какая! Дождь перестал, тишина глухая; но не крепкая, покойная тишина, как в темные ночи летом, а тревожная, в ожидании… – вот-вот случится!.. Но что же случиться может?.. Я знаю, что после дождя может сорваться ветер, сорвется вдруг. А сейчас даже слышно капанье одиночных капель, и с глубокого низу доплескивает волною море, будто дышит. Слышу даже, как чешется у Вербы собака.
Я тихо иду по саду, выглядываю звезды, вот-вот увижу, – чувствуются они за облаками. Пахнет сырой землей, горною мглою пахнет: сорвется ветер, чуется тугой воздух. Свежая хвоя кедра осыпает лицо дождем… Я затаиваю шаги… болью хватает меня за сердце… Вот он, жуткий, протяжный стон… тянется из далекой балки. И снова – тихо. И снова – тяжкий, глубокий вздох… – кто-то изнемогает в великой муке. Удушаемый вопль покинутого всеми…
Я знаю его, этот тяжкий, щемящий стон. Я слышал его недавно. Он взывает из-под земли, зовет глухо…
О нем все говорят в округе:
– А по ночам-то теперь, в балках к морю… застонет-застонет так – у-у-у… у-х-х-х-х-х-х… А потом тяжело-о так, вздохнет – ааа…а! Сердце захолонет будто! Вроде как земля стонет. Недобитые это стонут, могилки просят… Ох, нехорошо это!..
Я прислушиваюсь в глухой ночи. Тяжко идет из балок:
…уууу… у…
Нет ему выхода, – потянется и уходит в землю. И еще, еще…
…аааа… а… – замирающий вздох муки…
Мертвой тоскою сжимает сердце. Не они ли это, брошенные в овраги, с пробитою головою, грудью… оголенные человеческие тела?.. Всюду они, лишенные погребения…
Умом я знаю: это кричит тюлень, черноморский тюлень – «белуха». Знают его немногие рыбаки – выводится. И не любят слышать. Он подымает круглую голову из моря, глухою ночью, кладет на камень и стонет-стонет… Не любят его – боятся – черноморские рыбаки, и «рыба его боится».
Умом я знаю… А сердцем… – тяжело его слышать человеку.
Я долго слушаю, затаившись, и мукой кричит во мне. А вот и сорвался ветер, ударил с гор. Зашумели, закланялись, закачались кипарисы, затрепетали верхушками, – видно на звездном небе. Продуло тучи. Будет теперь дуть-рвать круглые сутки. Не кончит в сутки – ровно три дня дуть будет. А к третьему дню не кончит – на девять дней зарядит. Знают его татары.
Слышно через порывы, как бьют в городке часы. Не остановились?.. Нет в городке часов: это церковный сторож. Последнее время выбивает редко. Что ему пришло в голову? Одиннадцать?..
А может быть, и отнесло ветром. Полночь?
Я смотрю в сторону городка. Ни искры, ни огонька, провал черный. А что такое у моря, выше?.. Пожар?! Черно-розовый столб поднялся!.. Пожар!.. Или обманывает темнота ночи, и это ближе, а не на пристани… Не у столяра ли Одарюка, на мазеровской даче… костер в саду?.. Шире и выше столб, языки пламени и черные клубы дыма! Пожар, пожар! Вышка на Красной Горке освещена, круглое окошко видно! Черная сеть миндальных садов сквозит, выскочил кипарис из тьмы, красной свечой качается… полыхает. В миндальных садах пожар?.. Черная крыша Одарюка вырезалась на пламени.
Я бегу за ворота, на маленькую площадку, где кустики. Под моими ногами – даль. Ближние дома городка светятся розовым, и розовая свеча-минарет над ними, с ними… В море широкий отсвет костра-пожарища. Даже пристань выглянула из тьмы! Миндальные сады – как днем, сучья видны и огненные верхушки. Срывает пламя, швыряет в море. Разбушевался там ветер.
– Пожар-то какой… Господи!.. Дахнова дача горит!..
Голоса сзади, из темноты, – соседи. Яшка ковром накрылся. Няня, в лоскутном одеяле. С Вербиной горки доносит:
– Матросы горят… ей-Богу!.. пункт ихний! Нет, Дахнова!
Полянка, где мы стоим, вся розовая, от зарева.
– Ба-тюшки… – вскрикивает няня. – Да это же Михайла Васильич горит!.. Он… он!.. Новая его дачка, из лучинок-то стряпал! По старому его дому вижу… глядите, дом-то!..
Конечно. Горит доктор, – за его старым домом.
Утихает. Кончилась, сгорела! Много ли ей надо, из лучинок?
Должно быть, рухнула крыша: полыхнуло взрывом, и стало тускло.
– Сбегай, Яша… узнай! – просит няня.
– Ня-ня… – слышится болезненный голос барыни. – Где горит?
– Да сараюшка на берегу. – Спите с Богом. Уж и погасло.
– Иди, няня… детей-то перепугали…
Миндальных садов не видно. За ними отсвет. Я стою на крыльце, жду чего-то… Я знаю. Незачем мне идти. Сгорела дача старого доктора… Я же знаю. А может быть, только дача… Доктор переберется в свой старый дом… Мне уже все равно, все – пусто.
Вызвездило от ветра. Млечный Путь передвинулся на Кастель – час ночи. А я все жду…
Шаги, тяжело дышит кто-то, спешит… Это – Яша.
– Ну?..
– Капут! Сгорел доктор! И народу никого нет… Матрос там один, гоняет… которые набежали… Никто ничего не знает… и Михал Василича не видать… Говорят, сгорел будто… в пять минут все! А он еще накрепко припирался… кольями изнутри… Матрос говорит… снутри горело. У них с пункта видно… Обязательно, говорит, сгореть должен… Хозяин обязан у своего пожара ходить, а его не видали… все говорят! А может, куда забился?.. Все печь по ночам топил! А уж тут-то у него… не хватает. Ну, спать пойду. Слышите… опять он стонет?.. Настонал доктору-то…
Да, стонет… или это ветер жестянками… Сгорел доктор. Ушел в огне. Сам себя сжег… или, быть может, несчастный случай?.. Теперь не страшно. Доктор сгорел, как сучок в печурке.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?