282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Коллектив Авторов » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 24 февраля 2026, 08:00


Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Кэтрин Мэнсфилд

Жизнь матушки паркер

Молодой писатель, открывая дверь перед матушкой Паркер, которая каждый вторник приходила убирать его квартиру, осведомился о ее внуке. Старушка, стоя на коврике в маленькой темной прихожей, протянула руку, чтобы помочь ему закрыть дверь, и только после этого тихо ответила: «Вчера мы похоронили его, сэр».

– О, Боже! Мне очень жаль… – пораженный, пробормотал джентльмен. Она вошла в то время, когда он завтракал. На нем был потрепанный халат, в руке он держал помятую газету. Ему было неловко так просто вернуться в свою теплую комнату, ничего – совсем ничего – не сказав ей. Наконец он спросил:

– Надеюсь, погребальная церемония прошла благополучно?

– Простите, сэр? – Матушка Паркер не расслышала вопроса.

Бедная старуха! Она выглядела убитой. Наклонив голову, она проковыляла в кухню, неся в руке старую авоську с вещами для уборки, фартуком и парой стоптанных тапочек.

Писатель поднял брови и вернулся к завтраку.


Матушка паркер достала из сумки две большие тряпки и повесила их позади двери. Затем повязала передник и села снять башмаки. Снимать и надевать обувь было для нее сущим наказанием, но так было уже давно. Старуха настолько привыкла к боли, что лицо ее заранее страдальчески морщилось, едва она успевала развязать шнурки. Покончив с этим неприятным делом, она откинулась на спинку стула со вздохом и потерла руками больные колени…

– Бабуль! А бабуль! – Маленький внучек стоит у нее на коленях в своих ботиночках на пуговках. Он только что вбежал с улицы.

– Посмотри, во что ты превратил мою юбку, нехороший ты мальчик!

Но он уже обнял ее за шею и трется своей гладкой щечкой о ее щеку.

– Бабуль, дам нам пенни! – клянчит он.

– Отстань, нет у меня никаких пенни!

– Есть!

– Да нет же!

– Ну дай, бабуль!

Она чувствует в руках свой старый, видавший виды черный кожаный кошелек. смущенно смеется и нажимает на защелку. Его веко дрожит возле ее щеки.

– Вот видишь, ничего нет, – бормочет она…

Старушка встала, взяла чугунный чайник и понесла его к крану. Шум льющейся в чайник воды, казалось, утишил ее боль. Она наполнила водой и кастрюлю, и ведро для уборки.

Целой книги не хватило бы, чтобы описать эту кухню. В течение недели писатель «обходился» сам. Это значит, что он выбрасывал чайную заварку в банку из-под джема, а когда у него заканчивались чистые вилки, он просто вытирал полотенцем грязные. Его «система», как он объяснял друзьям, была очень проста, и он никак не мог понять, почему люди делают культ из уборки. «Надо просто стирать тряпкой пыль со всего, что у вас есть, раз в неделю протереть пол – и все дела!»

Результат выглядел впечатляюще. На полу валялись крошки от тостов, обертки, пепел… Матушка Паркер не делала джентльмену замечаний. Она жалела его – ведь за ним некому было смотреть. Из маленького закопченного окна виднелось печальное небо; если по нему плыли облака, то и они выглядели изношенными: старыми, рваными по краям и с дырками посредине, с темными пятнами, как от чая.

Пока вода грелась, Матушка Паркер начала мыть пол. – «Да, – подумала она, стукнув щеткой, – у меня была-таки тяжелая жизнь».

Даже соседки так говорили о ней. Бывало, она ковыляла домой со своей авоськой и слышала их приглушенные голоса: «Наша матушка Паркер прожила тяжелую жизнь», и это было настолько справедливо, что и гордиться нечем. Это было все равно что сказать, что она живет в подвальном этаже дома номер такой-то.

Да. Жизнь…

Шестнадцати лет от роду она оставила Стрэтфорд и приехала в Лондон в качестве младшей кухарки. Да, она родилась в Стрэтфорде-на-Эйвоне. Родина Шекспира, сэр? Да, люди всегда задают этот вопрос. Но она никогда не слыхала этого имени, пока не увидела его на афишах театров.

Все, что она помнила о Стрэтфорде, заключалось в том, что, «сидя возле печки, можно было увидеть звезды через дымоход» и что «у матери всегда был свиной бок, свисавший с потолка в чулане». И еще что-то было: кажется, куст у парадной двери, с таким приятным запахом… Но куст был колючий. Она пару раз вспомнила о нем, когда была в больнице.

Ее первое место работы было ужасным. Ей не разрешали выходить на улицу. Даже подниматься наверх – кроме утренних и вечерних молитв. Там был хороший погреб, но старшая кухарка была очень злая женщина. Она выбрасывала письма, приходившие ей из дома, даже не дав ей прочесть, потому что «из-за этих писем она спит на ходу».

Когда та семья разорилась, она переехала «помощницей» в дом доктора. Еще через два года беготни от темна до темна она вышла замуж. Ее муж был бакалейщик.

– Бакалейщик, миссис Паркер? – сказал бы писатель, отложив в сторону книгу и прислушиваясь краем уха к жизни. – Так это же здорово – быть женой бакалейщика!

Матушке Паркер так не казалось.

– Это ведь такая чистая торговля!

Матушку Паркер это не убеждало.

– Разве не приятно подавать покупателям тепленькие, свеженькие булочки и батоны?

– Но, сэр, мне не приходилось торговать самой. У нас было тринадцать маленьких, и семерых из них я похоронила. Наш дом всегда был похож если не на лазарет, то на ясли.

– О да, Вам досталось, миссис Паркер! – сказал бы писатель сочувственно, снова берясь за перо.

Да, семерых детей она потеряла. А когда оставшиеся шесть были еще маленькие, муж заболел чахоткой. В легких была мука, сказал врач… Она помнит: муж сидит на кровати, задрав рубашку на голову, а врач пальцем рисует на его спине кружок.

– Если бы мы разрезали его вот здесь, мэм, – говорил доктор, – Вы бы увидели, что его легкие забиты белым порошком. Дышите, милый мой!

Матушка Паркер так и не знает наверняка, видела ли она или ей показалось, что изо рта бедного умершего мужа высыпался белый порошок…

Но какую борьбу с жизнью ей пришлось вынести, чтобы поднять шестерых малышей и при этом держаться! Это был просто кошмар! А когда дети стали постарше и пошли в школу, младшая сестра мужа приехала присмотреть за ними и помочь ей. Но не прошло и двух месяцев, как она упала с лестницы и повредила позвоночник. И пять долгих лет у матушки Паркер был еще один ребенок, за которым надо было ухаживать. И уж как он любил поплакать!

А потом Моди пошла по кривой дорожке, а за ней младшая сестра Элис. Двое мальчиков уехали в другие города, Джимми ушел в Англию с армией, а Этель, самая младшая, вышла замуж за сопляка официанта, который умер от язвы в тот год, когда родился маленький Ленни. И теперь вот – малыш Ленни, мой внук…

Груды грязных чашек и блюдец были вымыты и вытерты, грязные до черноты ножи отчищены ломтиком картофеля и доведены до блеска пробкой. Стол был вычищен, как и шкаф, и раковина с плававшими в ней хвостами сардин…

Ленни никогда не был крепким ребенком – с самого рождения. Он был из тех прелестных беби, которых все принимают за девочку. Серебристые кудряшки, большие голубые глаза и маленькая родинка на левой стороне носика. Как трудно было им с Этель растить этого малыша! Чем только они не пытались заинтересовать его! Даже тряска в автобусе не улучшала его аппетита; прогулки в парке не придавали ему румянца.

Но зато с самого начала он был бабулечкин мальчик.

– Чей ты, мальчик? – спрашивала старая матушка Паркер, поднимаясь от плиты и подходя к закопченному окошку. И голосочек, такой теплый, такой близкий, казалось, раздававшийся прямо у нее под сердцем и заставлявший ее таять от нежности, весело говорил: «Бабулечкин!»

Старушка услыхала шаги и увидела писателя, одетого для прогулки.

– Миссис Паркер, я ухожу.

– Хорошо, сэр.

– Вы найдете свои полкроны на моем письменном приборе.



– Благодарю Вас, сэр.

– А кстати, миссис Паркер, – быстро произнес писатель, – Вы случайно в прошлый раз не выбрасывали какао?

– Нет, сэр.

– Странно. Готов поклясться, что у меня в баночке оставалось немного какао на дне. – Он продолжал мягко, но убедительно: – Вы всегда говорите мне, если будете что-нибудь выбрасывать, ладно, миссис Паркер?

И он ушел, довольный собой, уверенный в своей правоте. Она видела, что под своей кажущейся беспечностью писатель мелочен, как женщина.

Хлопнула дверь. Старуха взяла свои тряпки и щетки и пошла в спальню. Пока она постилала белье, гладила, мяла, заправляла постель, мысли о Ленни стали невыносимыми. Почему он так страдал? Этого она не могла понять. Почему маленький ребенок, этот ангелок, должен был мучительно искать свое дыхание, бороться за него? Она не видела смысла в том, чтобы заставлять ребенка так страдать.

…Из груди малыша исходил такой звук, будто там что-то кипело. Казалось, внутри ворочается и булькает какой-то большой комок, от которого он никак не может освободиться. Когда он кашлял, от его головы во все стороны брызгал пот, глазки краснели, ручки дрожали, а этот комок в груди булькал, как картошка на сковородке.

Но самое страшное было видеть, как между приступами мальчик сидит нахохлившись, опершись на подушки, ничего не говоря, не отвечая на вопросы, даже как будто и не слыша. Он только смотрел обиженно.

– Родной мой, ну скажи, чем твоя бедная старая бабуля может тебе помочь? – спрашивала матушка Паркер, убирая потные волосики ему за маленькие покрасневшие ушки. Ленни отворачивался. Казалось, он был обижен на нее – и мрачен. Он опускал голову и смотрел искоса, как будто не мог ожидать такого от своей бабушки.

Но в конце…

Матушка Паркер бросила покрывало на постель. Нет, она больше не может думать об этом. Это выше ее сил – ей слишком много пришлось пережить. До сего дня она сносила все терпеливо, она держалась, и никто никогда не видел ее слез. Ни одна живая душа. Даже при собственных детях она никогда не срывалась. Она сохраняла лицо. Но теперь! Ленни больше нет – и кто она, что она? У нее не осталось ничего. Он был всем, что у нее осталось от жизни, и вот – его тоже забрали у нее.

– Почему это все должно было случиться со мной? – спрашивала она себя. – Что я такого сделала? Что? – вопрошала старая матушка Паркер. – В чем моя вина?

Говоря эти слова, она вдруг выронила щетку. Она оказалась на кухне. Несчастье ее было так велико, что она натянула свою шляпу, напялила жакет и вышла из квартиры, как сомнамбула. Она сама не понимала, что делает. Человек, подавленный ужасом происходящего, бежит куда глаза глядят, как будто от этого можно спрятаться…

На улице было холодно. Дул ледяной ветер. Люди скользили мимо нее. Мужчины перебирали ногами, как ножницы, женщины крались, словно кошки. И никто ничего не знал, и никому не было дела до нее. Если бы она сорвалась, если бы после всех этих лет терпения она наконец заплакала, ее все равно никто не понял бы…

Мысль о плаче была похожа на мысль о том, как малыш Ленни всхлипывает у нее на руках. Да, мой мальчик, да, именно этого хочет твоя старая бабулечка. Она просто хочет поплакать.

Если бы только она могла заплакать сейчас и плакать долго-долго, над всем, начиная со своего первого места работы и злой кухарки, над семерыми умершими малышами, над смертью мужа и уходом всех детей, – над всеми этими годами несчастий, которые были до Ленни! Но, чтобы как следует поплакать об этом, надо много времени. Неважно – время пришло. Нельзя дольше откладывать, невозможно ждать… Куда же пойти?

«У нее была тяжелая жизнь, у нашей матушки Паркер».

Да, в самом деле! Подбородок задрожал, вот-вот потекут слезы.

Но где? Куда? Домой идти было нельзя: там была Этель. Это ее до смерти напугает. Присесть на скамейку тоже нельзя: люди будут подходить с вопросами. Можно было пойти обратно, в квартиру писателя, но это неприлично – плакать в чужих домах. Если присесть на ступеньки – обязательно привяжется полисмен.

О, есть ли где-нибудь место, чтобы спрятаться, побыть наедине с собой, сколько понадобится, и чтобы при этом не обеспокоить никого? Есть ли где-нибудь в мире место, где она могла бы наконец поплакать?

Матушка Паркер стояла, глядя вокруг. Ледяной ветер надул ее передник пузырем. Начинался дождь…

Плакать было НЕГДЕ.

 
* * *
 

Алгернон Блэквуд

Долина зверей

Когда густой лес внезапно кончился, и они вышли на утес, индеец-проводник ахнул. Гримвуд, его наниматель, стоя позади него, глядел на прекрасную долину, раскинувшуюся под их ногами, покрытую лесом, в золоте заходящего солнца. Оба, завороженные красотой открывшегося зрелища, оперлись на свои ружья.

– Здесь мы и остановимся, – осмотревшись, кратко сказал Тушалли, – а завтра составим план.

Он прекрасно говорил по-английски, и в его голосе была заметна нотка решимости, даже властности, что Гримвуд отнес к вполне естественному раздражению. Следы, по которым они шли последние два дня, прямиком приводили их к этой удаленной и потаенной долине.

– Верно, – ответил англичанин тоном приказа, – можешь приступать к разбивке лагеря. – Он сел на поваленное дерево, чтобы снять мокасины и дать покой ногам, гудевшим после сумасшедшего дня, который близился к концу.

В другой день Гримвуд мог бы идти еще час-другой, но сегодня он был не прочь уснуть прямо здесь и сейчас: такое изнеможение нашло на него. За последние несколько часов беспорядочной ходьбы его глаза и мускулы утратили надежность, и он все равно не смог бы стрелять наверняка. А во второй раз промахнуться ему не хотелось.

Вместе со своим другом, канадцем Айрдэлом, его двоюродным братом и индейцем-проводником Тушалли он три недели назад отправился на охоту за «прекрасным большим карибу», который, как говорили индейцы, водится в долине Снежной реки. Путники скоро убедились, что разговоры – правда; в долине было много следов, и ежедневно они видели красавцев животных вблизи. Головы их были недурны, но охотники ожидали лучших экземпляров и не спешили стрелять.

Продвигаясь вверх по реке к цепи мелких озер у ее истоков, они разделились на две группы, по девятифутовому каноэ у каждой, преследуя еще более крупных особей в глубине лесов. Охотничий азарт был велик; ожидание делало его еще острей. За день до разъединения Айрдэл застрелил самого крупного карибу в своей жизни, больше, чем с Аляски, и великолепная голова его теперь украшала стену в его домике. Охотничья кровь Гримвуда кипела. Эта кровь была огненного, чтобы не сказать – взрывоопасного, свойства. Казалось, этот человек любит убийство как таковое.

Через четыре дня они напали на след гиганта карибу, воспламенивший каждый нерв Гримвуда до последней степени. Тушалли некоторое время тщательно изучал следы.

– Это самый крупный карибу в мире, – сказал он после минутного размышления, с новым выражением на непроницаемом красном лице.

Преследуя оленя весь тот день, они так и не увидали его, хотя он, похоже, часто посещал один болотистый уголок, слишком маленький, чтобы называться долиной, где в изобилии росли ивы. Животное не чуяло своих преследователей. На рассвете они опять пошли за ним, и к вечеру следующего дня Гримвуд наконец увидел гиганта за густой купой ив. Дивная голова, бьющая все рекорды, заставила его сердце биться громче. Он прицелился и выстрелил. Карибу не упал, а повернулся и быстро умчался прочь, с треском продираясь сквозь кустарник. Гримвуд промахнулся, хотя, быть может, и ранил зверя.

Они стали лагерем и весь следующий день, оставив каноэ, шли по следу гиганта, иногда находя незначительные следы крови, что показывало, что пуля лишь оцарапала животное. Путь был тяжел. К вечеру, совершенно измотанные, они достигли утеса, на котором теперь стояли, глядя вниз на восхитительную долину, открывавшуюся у них под ногами. Именно туда, в эту долину, спустился преследуемый ими олень. Вероятно, там он считал себя в безопасности.

На ночь они станут лагерем, а на рассвете продолжат свою дикую охоту за «самым крупным карибу в мире».

Ужин закончился, костерок догорал, когда Гримвуд впервые ощутил что-то странное в поведении индейца. Что именно, он затруднился бы сказать. Любой другой заметил бы изменение в поведении краснокожего уже давно, но Гримвуд вообще был тугодум, и наблюдение долго пробивало себе дорогу в чувстве удовольствия от долгожданного отдыха.

Тушалли успел развести костер, поджарить бекон, заварить чай и сейчас возился с одеялами для себя и хозяина, когда тот заметил, что индеец молчалив. Тушалли не произнес ни слова за те полтора часа, что прошли с тех пор, как они добрались до края долины. И вот теперь его хозяин, любивший после ужина послушать лесные рассказы и охотничьи байки проводника, заметил его необычную задумчивость.

– Что, умаялся, парень? – спросил большой Гримвуд, глядя в темное лицо за дымкой костра. Ему не нравилось это молчание. Он и сам страшно устал, а значит, был раздражительнее обычного – хотя и по природе был зол.

– Язык откусил? – продолжал он, когда индеец посмотрел на него без всякого выражения. Темный, непроницаемый взгляд индейца окончательно разозлил его. – Да скажи же ты что-нибудь! – закричал он. – Что все это значит?

Англичанин понял, наконец, что молчание индейца имеет некий скрытый смысл. Это его еще больше насторожило. Тушалли смотрел мрачно и не отвечал. Молчание длилось еще несколько минут, затем индеец повернул голову, словно прислушиваясь к чему-то. Спутник наблюдал за ним, все больше наливаясь гневом.

Но что-то в повороте головы индейца и во всей его осанке напрягло нервы Гримвуда, давая ощущение, какого он никогда за всю свою жизнь не испытывал, – то, что называют «мурашки по коже». Это чувство озадачило его.

– Я с тобой разговариваю или нет?! – потребовал он, повысив голос, и подвинулся к огню. – Открой наконец свой рот!

Его голос замер среди деревьев, стеною окружавших их, делавших молчание леса неприятным, заметным для слуха. Очень уж тихо стояли вокруг большие деревья; не было ни ветерка, ни малейшего движения ветвей; время от времени квакала одинокая лягушка; ночная жизнь бесшумно текла, с высоты поглядывая на человеческие существа, расположившиеся у небольшого костерка. Октябрьский воздух был уже морозен.

Краснокожий молчал. Ни один мускул его шеи и напряженного тела не двинулся. Казалось, он весь обратился в слух.

– Ну же, – спросил англичанин с растущим раздражением, инстинктивно понижая голос, – что ты там такое услышал, черт тебя дери?

Тушалли медленно повернул голову в прежнее положение.

– Ничего я не услышал, мистер Гримвуд, – ответил он, глядя в глаза хозяина со спокойным достоинством.

Это было уже слишком! У Гримвуда был свой взгляд на то, как правильно обращаться с представителями низших рас.

– Ты лжешь, Тушалли. И мне это совсем не нравится. Что это было? Сейчас же говори!

– Ничего, – повторил Тушалли. – Я просто размышляю.

– И о чем же это ты размышляешь, позволь узнать?

Я не пойду в долину, – коротко и решительно сказал индеец.

Ответ был неожиданный, как удар. Гримвуд даже растерялся. Он не сразу понял смысл сказанного; ум его, и без того малоподвижный, был спутан нетерпением; все происходящее казалось ему глупой шуткой.

Уяснив, наконец, смысл слов индейца, Гримвуд понял неподъемную тяжесть стоявшей перед ним задачи. Тушалли отказывался сопровождать его в долину, куда скрылся гигантский карибу! Изумление Гримвуда было таково, что он не находил слов: просто сидел и смотрел перед собой.

Наконец он обрел дар речи.

– Что это все значит? – хрипло спросил он.

– Это – Долина зверей, мистер Гримвуд, – еще тише ответил проводник.

Англичанин сделал попытку овладеть собой. Он имеет дело, заставил он себя вспомнить, с типичным индейцем. А они известны своим упрямством. Если этот человек его оставит, его охота будет непоправимо испорчена: ведь один он в этом диком лесу в два счета заблудится. Даже если он и добудет эту проклятую голову, ему ее ни за что не вынести из лесу одному. Природное себялюбие Гримвуда протестовало. Приходилось заискивать, несмотря на гнев.

– «Долина зверей», – произнес он с улыбкой; глаза потемнели. – Ну, так и что же? Ведь это как раз то, что нам надо. Мы же на зверей охотимся? Или нет? – Голос его звенел фальшивой бодростью, которая не могла бы обмануть и младенца. – И что это еще за «долина зверей» такая?

– Она принадлежит Иштоту, мистер Гримвуд, – спутник смотрел ему в лицо, избегая глаз.

– Но ведь мой – наш – большой карибу там! – отозвался Гримвуд, узнавший имя охотничьего бога индейцев и надеясь, что спутника удастся переубедить: он вспомнил, что Тушалли крещен. – На рассвете мы пойдем по его следам и добудем самую большую голову, какую только видел свет. Ты станешь знаменит! – добавил он, все больше владея собой. – Твое племя будет славить тебя. А белые охотники дадут тебе много денег.

– Он ушел туда, чтобы спастись. Я не пойду в долину.

Глупое упорство проводника оживило гнев англичанина. Он понимал, что сдвинуть спутника с мертвой точки не под силу никому. Понимал и то, что насилие с его стороны не только не поможет, но и повредит. Однако ему был присущ именно такой стиль поведения. Не зря его называли жестоким.

– Но ты ведь христианин, вспомни, – сделал он новую неуклюжую попытку. – А непослушание означает – гореть в аду!

– Да, я христианин – там, – был ответ. – Но здесь – владения бога краснокожих. Эту долину Иштот хранит для себя. Ни один индеец не охотится здесь.

Подавленный темперамент Гримвуда вспыхнул огнем. Он встал, отпихнув одеяла ногами, и уставился на индейца сквозь дым умирающего костра. Тушалли тоже поднялся. Они стояли один против другого, двое людей в диком лесу, и лес смотрел на них своими бесчисленными невидимыми глазами.

Тушалли не двигался, молча ожидая насилия со стороны своего глупого и невежественного бледнолицего спутника.

– Идите один, мистер Гримвуд. – В голосе индейца не было страха.

Англичанин взорвался яростью. Слова выходили из него с трудом, он рычал в тишину ночного леса:

– Я, кажется, п-плачу тебе, не так ли? И ты должен делать, что я с-скажу, а не то, что угодно т-тебе! – его голос будил эхо.

Тушалли, стоя руки по швам, твердил свое: «Я не пойду туда».

Англичанин взбеленился. – Ты мне надоел со своими глупостями! – взревел он и ударил индейца по лицу. Тот упал, затем поднялся на колени, не без труда сел, не спуская глаз с лица белого человека. Гримвуд стоял над ним вне себя от ярости.

– Хватит с тебя? Будешь слушаться, или… – кричал он.

Я не пойду туда, – отвечал индеец; кровь текла по его подбородку. – Эту долину охраняет Иштот. Он видит нас сейчас. Иштот смотрит на нас! – Последние слова он прошептал особенно выразительно.

Гримвуд, занесший было кулак для второго удара, внезапно остановился. Рука повисла в воздухе. Он сам не мог бы сказать, что именно остановило его. Во-первых, он сам боялся своего гнева: он знал, что если даст себе волю, то не остановится, пока не убьет, – а значит, станет убийцей. Этого он не хотел.

Но было не только это. Спокойная твердость индейца, мужество, с которым он противостоял боли, что-то в его неподвижных горящих глазах действовало против воли Гримвуда. Не эти ли слова: «Иштот смотрит на нас…» – захватили его врасплох и заставили от насилия перейти к осторожности?

Он не знал. Он только внезапно ощутил, что вокруг них – лес, что он тих, непроницаем и отрешенно молчит. Дикая природа, молчаливо глядящая на готовое свершиться убийство, остудила его пыл. Рука упала, кулак разжался, дыхание стало ровнее.

– Слушай сюда, – начал он, сам не чувствуя, как переходит на местный диалект. – Не такой уж я злодей, хотя твое проклятое упрямство доведет кого угодно. Я даю тебе шанс. – Новые нотки в голосе удивили его самого. – Я дам тебе ночку подумать, Тушалли, идет? Обсуди это со своим…

Он не закончил фразы. Имя Краснокожего хозяина отказалось сойти с его языка. Гримвуд отвернулся, закутался в одеяла и через десять минут, измученный гневом не меньше, чем тяжелой дневной ходьбой, крепко уснул.

Индеец молча сидел возле умирающего огня. Ночь охватила лес, на небе густо высыпали звезды. Ночная жизнь леса шла своим чередом с той удивительной тишиной и искусством, какое могли выработать только долгие годы. Краснокожий, близкий этому искусству, инстинктивно черпавший из него, был молчалив, всеведущ и настолько естественен в своих проявлениях, как будто он сам, подобно своим четвероногим учителям, был частью окружающей природы.

Когда он двигался, этого никто не видел и не слышал. Мудрость, почерпнутая от той вечной древней матери, которая не совершает ошибок, никогда не подводила его. Походка индейца была бесшумной, его дыхание, как и вес, было рассчитано. Звезды смотрели на него молча; светлый воздух знал о нем многое, но не выдавал его…

Холодный рассвет забрезжил между деревьями, освещая бледную золу вчерашнего костра и неуклюжую фигуру под одеялами. Фигура слегка поежилась: холод давал себя знать.

Человек пошевелился оттого, что сон пришел потревожить его. Темная тень пересекла затуманенное поле его зрения.

«Возьми это, – произнесла тень, протягивая маленькую причудливо изогнутую палочку. – Это тотем великого Иштота. В долине вся память о белых оставит тебя. Вызови Иштота. Вызови его… если посмеешь».

И темная фигура растаяла, исчезнув из сна и воспоминаний…

Первое, что заметил Гримвуд по пробуждении, было отсутствие проводника. Не было костра, не было и чая. Англичанин был озадачен. Он осмотрелся и встал, чтобы зажечь огонь. Он был смущен и встревожен, ясно понимая одно: его спутник бросил его одного в лесу, и приходится заботиться о себе самому.

Было холодно. Гримвуд с трудом развел костер и приготовил себе чай. Действительность постепенно доходила до него. Индеец-проводник покинул его; либо сказались побои, либо мистический ужас перед Краснокожим хозяином, а может быть, и то, и другое. Он был один; это неоспоримый факт. А Гримвуд питал интерес только к фактам, детали его не интересовали.

Когда он машинально упаковывал одеяла, ему под руку попался кусочек дерева причудливой формы, который он в первый момент хотел отбросить прочь, – но тут ему вспомнился его странный сон. Да, полно, сон ли? Этот кусочек дерева был тотемной палочкой. Он внимательно осмотрел ее: да, вопросов нет. Так, значит, то был не сон? Тушалли ушел, но, следуя каким-то своим индейским законам верности, оставил ему средство безопасности. Он поморщился, но пристроил палочку к себе в патронташ. «Мало ли что может случиться», – подумал он вслух.

Гримвуд попытался взглянуть на ситуацию объективно. Он был один среди дикого леса. Его способный, опытный проводник, «лесной человек», бросил его. Положение было серьезным. Но что было делать? Слабак, конечно, пошел бы по следам индейца, боясь остаться в одиночестве в широкой пустыне бескрайнего леса. Но Гримвуд был не из таких. Его брутальная натура требовала активных действий. Он был подвижным и спортивным. Он решил не отступать.



И через десять минут после завтрака, проведя ревизию своих вещей, англичанин был уже на тропе, переваливая через хребет в таинственную долину – «Долину зверей». Она выглядела заманчиво в лучах рассвета. Деревья смыкались за Гримвудом, тропа вела его вперед…

Охотник шел по следу гигантского карибу, которого собирался застрелить, и нежный солнечный свет приходил ему на помощь. Воздух был словно вино, близость огромного животного, следы крови на листьях, на земле, – все пьянило преследователя. Ему нравилась долина; все больше он замечал, как прекрасны и величественны могучие ели и кедры, как красивы гранитные скалы, местами поднимающиеся над лесом и освещаемые солнцем… Красота впервые так воздействовала на него, и впервые в жизни ему было так хорошо.

Долина оказалась шире и глубже, чем предполагал англичанин, однако он чувствовал себя здесь в безопасности, почти как дома. Здесь можно было остаться навеки и обрести душевный мир… Он почувствовал прелесть глубокого уединения.

Новые ощущения нисходили на него так постепенно, так нежно, минуя сознание, что укоренились в душе еще до того, как он их заметил. Страсть к охоте уступила место интересу к самой долине. Азарт охоты, острое желание выследить добычу, прицелиться и застрелить ее, то есть успешно завершить долгий и трудный поход, отходили на задний план; в то же время действие природы на него возрастало, и что-то внутри него приветствовало это. Изменение было разительным, хотя самому охотнику так не казалось. Чтобы такой ненаблюдательный и не склонный к анализу человек, как Гримвуд, заметил изменение в себе, оно должно было быть выдающимся, резким, шоковым. А шока как раз не было.

След большого карибу был явственным, он явно был уже недалеко, следы крови встречались чаще. Охотник нашел место, где животное отдыхало: его тяжелое тело оставило отпечаток на мягком грунте; здесь олень дотягивался до листьев деревьев. Гримвуд вот-вот должен был увидеть эту громадину на расстоянии легкого выстрела. Но охотничий задор в нем как-то поугас.

Он заметил перемену в себе, когда вдруг понял, что и само животное стало менее осторожным. Оно должно было уже почуять его, потому что звери, по природе близорукие, больше полагаются на свое необычайно острое чутье, а ветер как раз дул от охотника к оленю. Это было решительно необычно: карибу явно не чувствовал страха.

Эта необъяснимая перемена в поведении зверя наконец заставила его заметить перемену в себе самом. Он уже пару часов преследовал животное, спустившись вглубь долины на 800—1000 футов; деревья стали реже и тоньше; появились открытые места, где серебристая береза, сумах и клены раскидывали свои ослепительные осенние краски. Хрустальный поток, пресекавшийся множеством водопадов, устремлялся вглубь огромной долины еще на тысячу футов вниз.

Возле тихого пруда напротив нависающих скал карибу, очевидно, остановился попить, а может, просто отдохнуть. Гримвуд, тщательно обследовавший направление, которое избрал олень после водопоя, – следы копыт были свежи и отчетливы на болотистой почве, – вдруг прямо взглянул в большие глаза животного. Карибу стоял всего в двенадцати ярдах от него, и охотник замер, завороженный чудесным и редкостным зрелищем. Так, значит, животное все это время было совсем рядом! Олень спокойно пил, ничуть не взволнованный присутствием человека.

Вот теперь Гримвуд изумился, теперь до его тяжеловесной натуры что-то наконец дошло. Несколько минут он стоял, как будто прирос к земле, не двигаясь, тяжело дыша, наблюдая. Голова зверя была опущена; он поворачивал ее то левым, то правым боком, чтобы получше рассмотреть человека. У животного была могучая грудь, широко посаженные передние ноги, изгиб могучих плеч уходил назад, к безукоризненному крупу и стройным задним ногам. Это был неимоверной красоты бык. Рога и вся голова животного удовлетворили бы вкусу самого строгого знатока, экземпляр был действительно рекордный, и в его уме как из тумана, издалека возникла фраза – где же он слышал ее? – «Самый крупный карибу в мире».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации