Текст книги "Сын человеческий"
Автор книги: Леонид Андреев
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Часть 5
Отовсюду съехались увещеватели и заселили тесный поповский домишко.
Приехал о. Сергий со своим дьяконом Агафангелом, но без жены – женщин на такое дело брать не годилось; поджидали с часу на час о. Эразма Гуманистова, школьного товарища попа Ивана, огромного старого пьяницу с львиными волосами и сизым носом. Появилась откуда-то засушенная старенькая попадья, словно для гостей ее вынули из зимней кладовки вместе с другими припасами, поила и кормила и ничего не понимала, но настроение имела тревожное. Особенно пугало ее то, что должны совершенно необычно приехать оба сына: старший – городской священник, и младший – семинарист Сашка. И целый день, не сходя со стола, бурлил самовар, и около него шептались и суетились люди, торопливо глотали чай и вздыхали, поглядывая на перегородку, точно за нею стоял покойник. А за перегородкою, прислушиваясь к тому, что делалось в этой комнате, и даже припадая изредка бескровным ухом к тоненькой двери, бесшумно похаживал неприступный о. Иван и пощипывал бороденку злобно, но неторопливо: торопиться было некуда.
Не выходил из поповского дома и чахоточный дьякон: он окончательно потерял всякое соображение и только безнадежно взывал. Попробовали с самого начала послать его к о. Ивану разведчиком, но ничего из этого не вышло: о. Иван с первых же слов выгнал его и даже на пороге ударил дьякона в спину сухоньким костлявым кулаком. Это все видели, и дьякону, помимо всего прочего, было нестерпимо совестно; он подергивал плечами, как будто его кусало между лопаток, и иронически ухмылялся.
Изредка кто-нибудь подходил к двери и осторожно стучал:
– Не хотите ли стакан чайку, отец Иван? Нерешительное молчание и потом ответ:
– Давай.
В узенькую щель просовывалась сухая старческая рука, в самих пальцах которой чувствовалась злая готовность ко всяческому бою. Но всех радовал ответ о. Ивана, как будто ожил покойник или запросил пищи тяжело больной; и нежно предлагали:
– Бараночек не хотите ли, отец Иван? Хорошие баранки.
– Нет.
– А войти можно? Мне бы, собственно, только на минутку, – умильно улыбался в стену о. Сергий.
– Нет. Незачем.
И только на второй день, очевидно, соскучившись без противников, поп разрешил о. Сергию войти. И, когда о. Сергий слегка боком втиснулся в приоткрытую дверь, дьякон даже скрипнул зубами от волнения.
– Здравствуйте, отец Иван.
– Здравствуйте, отец Сергий.
И больше ничего. Помолчали. Еще помолчали; за стеной, у самой двери кто-то густо в землю сопел – видимо, подслушивал. Это приободрило о. Сергия.
– А что, слыхали ль, отец Иван, – начал он весело и совсем издалека, – только не знаю я, правда это или нет, будто есть в Америке такие, которые называемые мурмоны или гурмоны…
– Не знаю.
– Как же, как же, есть! Мне соборный протодьякон рассказывал. И будто у них, не знаю только, правда это или нет, – заговорщически склонился он к самому лицу о. Ивана, – существует такое отчетливое понятие о таинстве святого брака, по которому можно иметь жен… даже до сотни. И вот думаю я…
О. Иван сострадально покачал головой.
– Ну и глуп же ты, отец Сергий. Учили тебя, учили, а хуже ты всякого мужика. Мурмоны! Сам ты мурмон!
– Но по закону Магометову…
– Молчи уж – ты и своего-то закона не знаешь. А тоже – по закону Магометову!..
– Да ведь он нехристь, Магомет.
– А ты кто? Тоже нехристь. Только он откровенно все объясняет, а ты – плутуешь.
– Зарапортовались, отец Иван, – сухо отозвался обиженный поп.
– Ты что делаешь, когда солнце восходит? Храпишь, слюни носом пускаешь, а? А он тебе, как солнышко восходит, буря ли, непогодь ли – лезет на колокольню и самым громким голосом кричит: спать спите, а Бога не забывайте – новый день занялся. Это как по-твоему?
– Ничего особенного. А что касается сна, так при ихнем многоженстве…
– Ты понимаешь ли, что́ такое сон? Ничего ты, лысый, не понимаешь. А он в это понятие вник до самого существа. Спать, говорит, спите, проклятые, а Бога не забывайте! Что же касается жен, – о. Иван высокомерно взглянул на собеседника, – то жены нужны для потомства.
– А по-моему, это блуд, неистовство плоти.
– С тобой разговаривать, – рассердился о. Иван. – Ты это пойми: плохой тот хозяин, который семя держит в мешке, а не рассевает его по полю. Это, брат, не я, это Магомет сказал.
О. Иван сочинил слова Магомета, но не заметил этого и победоносно задрал бороденку кверху.
– Покайтесь, отец Иван, – попросил о. Сергий. – Возьмите ваше слово назад. Подумайте: шестьдесят лет жили честно, благородно, сколько детей накрестили, сколько покойничков схоронили, внуки у вас есть, каково внукам-то; а жена-то ваша? Ведь если ей сказать про ваши планы…
В комнату неслышно протискался дьякон и мрачно стал у порога, – оба попа сделали вид, что не заметили его.
– По деревне гул идет, – продолжал о. Сергий слезливо, – бесчинство началось: не только бабы, но и мужики всякого смысла лишились.
Вступился дьякон.
– Это от граммофона, – мрачно сказал он. – Тут ничего не поделаешь. Совесть не выдержала, колесом пошла.
– Ну ты тоже! – недовольно отозвался о. Сергий. – Сам ты колесо.
– А почему сдох щенок? Господи, и на кого Ты нас покинул, – взмолился дьякон, – моченьки моей не стало, лучше бы мне у груди матери помереть, чем дожить до такого… Куда теперь идти? Одна дорога, что в кабак, что воровать.
– Соблазн! – вздохнул о. Сергий.
– Заранее говорю: вяжите меня, пока я не начал, – мрачно гудел дьякон, не отходя от притолоки, похожий на телеграфный столб, – истощился я и гляжу беспредметно; и вскоре потеряю окончательный смысл.
О. Сергий указал рукой на дьякона.
– Глядите, что́ наделали, отец Иван. Аще, сказано, кто соблазнит единаго от малых сих…
– От малых сих, – мрачно подтвердил дьякон.
– Тому…
– Тому, – вторил дьякон.
О. Иван вскочил и затопал по полу мягкой туфлей.
– Не желаю! – крикнул он. – Довольно посмеялись надо мною – кости повысушили. Не желаю! Вон!
Пришлось уйти. И опять в тишине бурлил самовар, и опять в тишине громко тянули чай с блюдечек и громко вздыхали. Дьякон попробовал было излиться перед о. Сергием, но тот строго пригрозил ему пальцем, и тишина восстановилась. Постучали осторожно к о. Ивану в дверь:
– Огня не надо ли? Не понадобилось; так и проходил о. Иван весь вечер в темноте, натыкаясь на стулья. Хотя дьякон жил рядом, но, ввиду тревожного времени, решил остаться ночевать; и попадья об этом просила. И уже когда укладывались все, о. Иван потребовал к себе попадью, – вышла она совсем запуганная и ничего не понимающая.
– Бритву просит, – заплакала она.
– Ужели резаться? – приподнялся с дивана полураздетый о. Сергий.
– Голову брить хочет, – ответила попадья и горько зарыдала.
Стало страшно, и уже раздетый для сна дьякон начал вновь одеваться.
– Не-ет, – бормотал дьякон возмущенно. – Нет, это что ж такое? Нет…
– Откуда у нас бритвы? У нас бритв нету, – упавшим голосом сказал о. Сергий.
– Это он от злости, – пояснил Агафангел, знаменский дьякон. – Для противления.
О. Иван, подслушивавший сквозь дверь, что говорится, сердито постучал пальцем жену и громко, так, чтобы все слышали, приказал:
– Завтра утром Машку к писарю пошли – у писаря бритва есть.
И долго, когда все уже спали, ходил по комнатке, ядовито усмехался и ликовал: вот обрею завтра голову – тогда попробуй возьми.
Посмеивался. Но вдруг совсем ясно, как в зеркале, увидел свою голову обритой, и стало невыносимо страшно. Попробовал в темноте свои волосы – вот они, сухонькие, мягкие и, когда их так пробовать, совсем чужие. Отец Иван зажег лампу, но страх не проходил: комната была чужая. Он первый раз видел эту комнату; он никогда не был в этой комнате, он не знал этой комнаты совсем; а за стеною страшно и незнакомо храпел дьякон, которого уговорили остаться. Подобрал поп подрясник, похожий на халат, и тихонько, мимо спящих, пробрался к попадье.
– Спишь? – шепотом спросил он.
– Нет, – шепотом ответила попадья.
– А я думал – спишь.
– Нет.
Долго придумывал: как бы устроить так, чтобы посидеть возле близкого человека. Попадья ожидала – в молчании и страхе.
– Ты вот что… ты принеси-ка мне чего-нибудь поесть. Огня не зажигай – не надо.
– Да как же без огня – я себе лоб расшибу.
– Ну, ну, не расшибешь.
Сидел на кровати и долго ел что-то, не разбирая вкуса.
– Колька завтра приедет?
– И Коля и Сашенька. Ты что это, отец, а? Что с тобою, а?
– Ну, ну, молчи.
Пожевал-пожевал в темноте беззубыми деснами, попалось что-то твердое, должно быть, корка, – сердито выплюнул. Вздохнул и тихонько мимо спящих побрел к себе… Поп Иван, поп Иван, – куда ты идешь?
Часть 6
В обед приехал о. Эразм Гуманистов, а к ночи прибыли и сыновья о. Ивана. Дорога была трудная, весенняя – ни на санях, ни на колесах, и о. Эразм чуть не утонул со своим Ермишкой, перебираясь через маленький овражек: ноздреватая, как мокрый грязный сахар, дорога лежала ровненько и будто устойчиво, а когда въехали, провалились в текучую воду – ибо уже проточила весенняя вода целые пещеры и понастроила снежных арок. По счастью, выбрались, только промокли сильно, да рукавицы с кнутом поп потерял, а уж когда подъезжал к Богоявленскому, хватился – и шапки нету. Раньше не заметил, так как был, по обычаю своему, весьма нетрезв.
Даже не высушившись по-настоящему, а только освежив горло стаканчиком водки и закусив ее горячим жидким чаем, о. Эразм ввалился к старому другу. Состоя на особых правах, он и разрешения войти не спросил, а просто вошел и смял маленького попа в тяжелых, немного пьяных, но теплых объятиях.
– Ты что это надумал, Иван, какие еще новые штуки? Голова-то еще не выбрита?
– Дверь затвори, – сухо сказал о. Иван. – Да не ори: не на волков собрался.
О. Эразм послушно закрыл дверь и сразу, как и все, входившие к о. Ивану, почувствовал томительность и даже как бы умышленность положения. Простые слова не годились, а непростые – и не давались и были слишком уж непросты для белого дня, низенького протертого дивана и восседавшего на нем сухонького, вчерашнего и позавчерашнего попа. И сразу, как это бывало с ним, о. Эразм Гуманистов впал в сильное расстройство и от буйного натиска перешел к тихому и горькому недоумению. Запустил пальцы, как вилы в сено, в бороду, повертел, с трудом выдрал назад и неожиданно спросил:
– Злишься, Иван?
– Злюсь, – с такой же неожиданной откровенностью ответил сухонький поп и пошамкал торопливо обнаженными пергаментными губами. – Злюсь.
– А ты не злись, – посоветовал друг. – Поскандалил – ну и довольно, надо и честь знать.
– А ты не ври! Что, я именинник, что ли – какой тут скандал?
О. Эразм вздохнул.
– По указу?
– По указу.
– В указе этого нет, чтобы в магометанство.
– Прибавят.
– Вот ты как зарядился! А я, брат, было, в канаве утонул. Вот чудеса!
– Что ж, и в канаве утонешь, и на сухом месте утонешь, когда предназначено, – спокойно согласился поп Иван.
– Ну и зарядился! – качнул головой о. Эразм. – Дьякона-то видел? Мается честная душа, как кошка перед родами. Говорю: «Выпей водки, Зосима». – «Нет, говорит, вы мне лучше смолы расплавленной в горло влейте». Вот какой! Что тут у вас, видение, что ли, было?
О. Иван злобно прищурил глазки и долго шамкал губами, задрав реденькую бороденку.
– Дураки вы с дьяконом.
– Дураки! – рассердился о. Эразм и побагровел. – Сказать легко, а ты докажи. Эка! А по-моему, так и ты не совсем умен, если доказать не можешь.
– Я-то докажу. Как твоя фамилия? Отец Эразм Гуманистов. Ка-ка-я фамилия! – с наслаждением протянул о. Иван. – Ты чем с такой фамилией должен быть? Философом, богоосмысленным искателем истины воссиянной, – а ты кто? Пьяница, ротозев, в канаве было утонул.
– Это верно, – насупился о. Эразм, – насилу вылез.
– Я тебе докажу! Сделайте милость, вот завтра я мою кобылу Наполеоном назову – тебе понравится это? Да скажу: вези, скажу, Наполеон Эразма Гуманистова в грязную канаву. Каково?
Помолчали. Слышно было почему-то, что дьякон делает безуспешные перед самим собой попытки проникнуть в комнатку – даже содрогание руки его чувствовалось, когда он брался за ручку.
– Не пьешь ты, – задумчиво сказал о. Эразм.
– Не могу, – также задумчиво ответил о. Иван. – Натура не принимает.
– А пробовал? – с некоторым отблеском надежды осведомился Гуманистов.
– Чего там пробовать, не вчера родился. На рвоту позывает, и мысли полошатся, но без последствий.
– Да, плохо твое дело! – пожалел о. Эразм. – А если б, скажем, в католичество попробовать, либо чего лучше – в старообрядчество. Архиереем тебя сделают, по возрасту. Чтобы не сразу, а… – Обязанный своей фамилией к мудрости, поп затруднился, – а так, чтобы в последовательности времен. Consecutio temporum[1]1
Последовательность времен (лат.).
[Закрыть].
– Нет, сразу.
О. Эразм походил по комнате, удрученно вздыхая, и нежно погладил друга по седеньким сухим волосам:
– Эх, Ваня! Стары мы с тобою: жалко мне тебя. Вот сыновья твои, слышно, едут, Колька едет, а там и в город тебя повезут с колокольчиками. Не миновать тебе, Иван, мученического венца.
– Это еще посмотрим!
О. Эразм совсем расстроился:
– Запрячут тебя в клеточку, как канареечку, и будешь ты свиристеть таково жалобно: братия вы мои, да сестры вы мои, да отцы вы мои небесные…
– Уйди, – коротко приказал о. Иван.
И опять бурлил самовар, и совсем охмелевший о. Эразм вел жестокое словопрение с о. Сергием по вопросу о ценности разных вер. Невнимательно и даже высокомерно слушал их дьякон, изредка вставляя: «Не то, отцы, совсем не то», и колебался перед водкою; а у тоненькой двери подслушивал разговор о. Иван, и все его лицо, собравшееся в сеть злых морщинок, выражало одно непреодолимое: «Не то, отцы, не то». А уж собрался и народ на улице: близко не подходили, не то боялись, не то мешал палисадник, но с другой стороны улицы неотступно глядели в маленькие серьге оконца и гадали: где поп. С наступившими сумерками везде в поповском доме загорелся свет, и только два окна остались темны и притворно безжизненны. И если раньше их было страшно, как внимательных глаз, то теперь стали они еще страшнее – на чуткие уши теперь походили они.
Присматривался к народу и, поп Иван: к самому окну не подходил, а издали, на ходу, бросал короткие, острые, злые взгляды. Безмерно возмущали его эти серые, малоподвижные немые пятна, каким-то непостижимым образом присосавшиеся и к окнам, и к жизни его. Слились с сумерками, но не исчезли, а только переменили образ; наступит ночь, и еще иной новый образ примут они покорно – но не уйдут – но не исчезнут – но не оставят…
Наконец приехали и сыновья. Старший, о. Николай, молодой, но уже полный, в хорошем полушелковом подряснике и с широким расшитым поясом: уже успел приобрести в городе почитательниц и щедрых молитвенниц из купеческого звания; был он обеспокоен до чрезвычайности, даже полные, белые, обцелованные руки дрожали. Младший, семинарист, и ростом и лицом похожий на о. Ивана, весь смерзся, как навага зимою, но отошел быстро и без содроганий; от всего происходящего, даже от жестокого холода, он ощущал видимое, слегка насмешливое удовольствие: смеялся опущенными глазами и не то презирал всех, не то, вроде отца, готовил свою, особенную штуку.
– Ах, Боже мой, что же это такое, – говорил Николай, с отвращением смотря на пьяного о. Эразма. – Вчера зовет меня преосвященный: ваш это, спрашивает, отец, который…
– А ты чей, сказал? – тихо осведомился Сашка. Николай с негодованием взглянул на брата.
– А тут еще этот ввязался, с-смола! Взял ты у меня полтинник или нет?
– Нет, не брал, – спокойно ответил Сашка и прихлебнул из блюдечка.
– Вот видите! Да как же ты не брал, когда я перед самым твоим отъездом по твоей просьбе, мерзавец ты этакий, в самую руку вручил монету?..
За дверью послышался как бы смешок, а может быть, и кашель – но все стихло.
– Папаша! – нежно постучал в дверь Николай. – Разрешите войти.
Но ответа не последовало. И так раз до десяти подходил, терзаясь, и нежно постукивал Николай, но ни единого ответного звука извлечь не мог. Попробовал было сам приоткрыть незапертую, без крючка, дверь, но тотчас же невидимая рука быстро и злобно захлопнула ее, – очевидно, поп был настороже. Сашка громко и откровенно захохотал, а попадья заплакала:
– Ведь с утра ничего не ел, в чем душа держится.
Уже к ночи разрешил о. Иван войти. И так много ожидали от этого разговора, что разбудили заснувшего о. Эразма и послали за дьяконом, который побежал за табаком к себе домой и что-то застрял там, – и все с напряжением смотрели на перегородку, за которой невнятно, видимо, желая укрыться от постороннего слуха, по-голубиному мягко гурковал Николай. Но только один голос, другого же слышно не было.
– Ты чего ухмыляешься? – сердитым шепотом спросил Сашку о. Эразм.
– Да что вы, и не думал, – нагло солгал Сашка.
– У, ехида! Отца бы пожалел.
Сашка опять откровенно засмеялся и как-то очень нехорошо окинул всех взглядом. Вдруг вынул папиросу и закурил, и дым пускал колечком, как будто был барин и ехал в первом классе для курящих. Но не успел о. Эразм осмыслить этой новой дерзости, как за перегородкой что-то застрекотало, зашумело, заговорило, и почти тотчас же в двери показался Николай, очень, даже до невероятия бледный. Сел на первый попавшийся стул и невнятно промолвил белыми губами:
– Проклял.
– Да ты что! – ужаснулся о. Эразм. – На нем же сан, что ж тебе делать теперь?
– Не знаю. Проклял, – улыбнулся Николай, и вдруг из больших, светлых, глупых глаз его закапали градинками слезы на молодую еще бороду, на расшитый богатый пояс, на полушелковый подрясник.
Часть 7
Тою же ночью пришел к попу Ивану, по своему единоличному усмотрению, чахоточный дьякон.
– Не выгоняйте, отец Иван, – тихо попросился он. – Меня теперь нельзя выгонять.
Поп Иван, чутко дремавший на диванчике и совсем одетый, молча приподнялся и сел.
– Говори.
– Можно огонь засветить? Боюсь я.
– Засвети.
Дьякон зажег лампочку.
– А закурить можно? Чистая во рту слизь, и такое у меня состояние, что минуты не могу без папиросы. Вон все спят, а я один брожу, собак пугаю, – тихо улыбнулся дьякон. – И Николай ваш спит.
Поп насторожился:
– Спит?
– Заснул. Это верно, отец Иван, что вы его отеческого благословения лишили? – Верно.
– Я и говорю, что верно. Тут ошибки быть не может. Как он плакал, отец Иван. Так рыдал, так рыдал! Поеду, говорит, завтра в город и сан с себя сниму; теперь, говорит, не могу я войти в алтарь, и остается мне теперь умереть под забором без покаяния, как блудному сыну. Отец Иван, отец Иван, почто восстали вы на сынов человеческих?
– Я сам сын человеческий.
– Боже мой, Боже мой! – тосковал дьякон. – Читаю я намедни: «всуе мятется всяк земнородный», – и вдруг меня осенило: да ведь это про тебя, Зосима. А ежели это про меня, так веда это же значит конец. Кому же верить мне теперь? Есть у меня и жена, и дети у меня есть – а к чему? какой в них смысл? Дунул – жены нету, дунул – нету и детей. А может, и меня самого нету. Ведь у меня болезнь, отец Иван, – покорно вздохнул дьякон.
Поп молчал, нахмурив брови и смотря в пол, но слушал внимательно. И лицо его не было ни злобно, ни колюче – усталым было оно и мертвенно-сухим, как лица очень древних, сухоньких, долго сохраняющихся старичков, у которых жизнь, обнявшись со смертью, приемлет какие-то особые, устойчивые формы. Странное, многомысленное, тайною покрытое лицо: и для угодника оно годится, и для убийцы, вырезавшего ножиком целую семью, разбойника и татя.
– Не отчаивайся, дьякон, – тихо сказал он.
– А вы-то разве не отчаиваетесь, отец Иван?
Лицо попа сразу ожесточилось, и бородка начала подрагивать.
– Я не отчаиваюсь. Я знака ищу.
– Но какой же знак! – волновался дьякон. – Нету же никакого знака: ведь он же все вам разъяснил.
– Кто? – удивился о. Иван.
Дьякон молча и со страхом указал на то место, где прежде стоял граммофон. Поп Иван хотел засмеяться, но взглянул в испуганные, почти остановившиеся глаза дьякона и отвернулся.
– Он тут ни при чем, – сказал он, но как-то очень неопределенно.
Дьякон прошептал:
– У меня мысли.
– Говори.
Дьякон подвинулся ближе.
– Может, он под святого угодника? Но скажите мне достоверно.
– Может, – ответил, подумав, о. Иван, быстро взглянул на дьякона и снова отвернулся.
– Так, – вздохнул дьякон, как бы умирая или лишаясь чувств. – Та-а-к… Вот она, правда-то. А-а-а-а, может, он – может, он…
– Молчи, – быстро приказал поп. – Молчи!
И одновременно представилась им ужасная, недопустимая, все основы правды потрясающая возможность: как из никелированной трубы звучит кто-то неземным голосом Иисуса Спасителя. И те же слова говорит; голос, слышать который не может, не смеет, не должен человек иначе как в час смертный, пред святынею смерти и души окрыленной. С последним, уже нескрываемым ужасом смятенных душ неотрывно глядели они в глаза друг другу, и густое облако, белое, мягкое, глухое, как вата, окутало их. Окутало – и оторвало от стен, от земли, от жизни, и каждому видны были только два глаза, только два страшных человеческих глаза, безумных и правдивых в неисчерпаемом ужасе своем.
– Я пойду, – слабо, задушенный ватою, прозвучал голос дьякона.
– Иди, – так же бескрыло и слабо прошумел ответный голос, и ужас сомкнулся над головой, как темная, спокойная вода.
Наступило утро, и на тройке с колокольцами, как и предсказывал о. Эразм Гуманистов, прибыл чиновник с поручением – допросить о. Ивана и, буде старик от мечтаний своих не откажется, привезти его в город. Вырывалась жизнь Богоявленского из круга заколдованного и высоко в пространство бросала новую и прямую линию свою – оборвался жужжащий камень и полетел стремительно.
Измученный неудобствами и тяготою весеннего пути, чиновник уже заранее решил не вступать с о. Иваном в продолжительные объяснения, а просто взять его и отвезти в город: там скорей рассудят. Да и поп, видимо, не склонен был к беседе: сухо, почти невежливо выслушал скучные городские слова форменной фуражки и, не давая чиновнику ответа, призвал жену, – чтобы снарядила в путь. И все присмирели. О. Сергий, под предлогом, что его ожидают требы, быстро собрался и уехал; дьякон еще с утра, до приезда чиновника, ушел куда-то в поле и так и не возвращался – и на долю полупьяного, смущенного Эразма Гуманистова выпала мучительная обязанность занимать разговором образованного и страшного гостя.
«Действительно, Гуманистов», – думал он с безнадежной иронией, не находя ни слов, ни мыслей, ни даже приличного лица – глядел на чиновника и как в зеркале видел в его холодных зрачках свой огромный, сизый, постыдный нос. Попробовал вовлечь в ученый разговор семинариста Сашку, но тот не поддался и с видом безграничного равнодушия к страданиям о. Эразма пожирал одну за другою горячие булки: уже успела попадья напечь их для своего младшего.
Николая почти не видно было, прятался он где-то и шушукался с матерью, о чем-то ее умоляя. Потом пропал, и только перед самым отъездом чиновник видел в оконце, как Николай, раздетый, в одном полушелковом подряснике, с расчесанными кудрями, горевшими под весенним солнцем, мановением руки разгонял столпившихся у дома, как при выносе покойника, мужиков и баб.
Подали лошадей: две пары и одну тройку для чиновника. Засуетились, попадья залилась слезами, бабы полезли к окнам. Вышел из своей комнаты, где он так долго отсиживался от врагов, поп Иван, одетый уже совсем по-дорожному в огромную медвежью шубу, в которой его маленькое тельце терялось, как узкое маленькое веретено в клубке растрепанной пряжи. Ни на кого не глядя, ни на жену, ни на о. Эразма, уже приготовившего нерешительные объятия, поп проследовал к дверям, – как вдруг преградил ему дорогу Сашка.
– Чего тебе? – сухо посмотрел о. Иван. И Сашка громко отчеканил:
– Папаша! Позвольте от лица нашего класса выразить вам сочувствие.
– Поблагодари, – коротко ответил о. Иван и вышел.
В доме же поднялся переполох, произведенный Сашкиной мальчишеской выходкой: чиновник пожимал плечами, выслушивая объяснения Николая, а о. Эразм бестолково наставлял крайне довольного собою Сашку.
– Скажите, какой депутат! Драть тебя нужно за твое сочувствие со всем твоим классом – депутат!
А тем временем о. Иван стоял на улице и ждал надменно, в какую повозку прикажут садиться; и, как покойника, с любопытством нестерпимым, разинув рты от натуги, разглядывали его мужики и бабы. Он же глядел поверх голов на переломленный князек Самойловой крыши, той самой крыши, которая в своем диком сходстве с двугорбым соломенным верблюдом уже лет пятнадцать неизменно предстояла его взорам.
Наконец усадили о. Ивана. Сын Николай, у которого от слез запухли глаза и крупичатое лицо покрылось красными пятнами, с безнадежной услужливостью подтыкивал веретье, запахивал отцу полы и закрывал ноги сеном, труся его дрожащими пухлыми пальцами.
– Дорогой холодно будет, папаша. Солнце-то оно обманное – никакого тепла в нем нет. Позвольте вашу ножку.
С тою же надменностью, словно совсем не замечая сына, поп отдавал то одну ногу, то другую я глядел поверх дуги. Не обратил как будто внимания и на то, что Николай вдруг громко захлипал, заплакал и, имея руки занятыми, пытался вытереть слезы о свое же плечо. Но внимательные бабы заметили и прослезились.
– Как Николай-то убивается! Ай-ай-ай-ай, как убивается!
– Не видать ему теперь своего папашеньки.
– Какое видать! Дай Бог, если самого на колокольне не посадят.
– Распотрошился поп.
– Николай-то как убивается! Ай-ай-ай-ай, как убивается!
Отчаянно взмахнув рукой, Николай крикнул:
– Трогай!
Но не успели лошади сделать и двух шагов, как с тем же отчаянным жестом Николай закричал:
– Стой! Стой!
Разбрызгивая лужи и завязая в грязи, подбежал к повозке и схватил отца за рукав:
– Папаша, перед домом-то… Я же тут родился, папаша. Снимите заклятие, снимите! На колени стану!
Он, действительно, как был в шелковом подряснике, так и опустился на колени в грязь.
– Снимите. Даже не как отца, а как священнослужителя… прошу… прошу. Папаша!
Отец Иван сердито крикнул:
– Трогай!
Но кучер не послушался; и, ударив кучера кулаком в спину, о. Иван закричал:
– Трогай, тебе говорю-у!
Лошади тронулись. Еще одну минуту стоял на коленях Николай, бессмысленно взывая: «Перед домом-то, папаша, перед домом-то», потом без шубы, грязный, полез в первую попавшуюся повозку; потом его одели и посадили уже как следует с чиновником, который, видя отчаяние его, взял на себя задачу разговорить его и утешить.
И поехали они. Голося колокольцами и бубенцами, нагоняла чиновничья тройка уехавшего вперед о. Ивана, а позади, не торопясь, плелся Сашка. Село было длинное, версты на две, и долго проезжали его; но ни разу не оглянулся поп Иван, не ответил на поклон, на чей-то громкий привет не ответил – будто по чистому полю или лесом глухим ехал он; как задрал вверх бороденку, садясь, так и держал ее: ни направо, ни налево, а все прямо и вперед к далекому, неизвестному, многообещающему знаку. Думал ли он вернуться в село, или же, ополчившись на сынов человеческих, надменно отрицал кривые избы, мужиков, самую грязную землю, по которой с великим трудом влеклась колымага, – он был тверд и злобно решителен. Не торопился и не медлил, а ехал так, как везли, и туда, куда везли; не приближал событий, но и не отдалял их, зная, что придут события в свое время и уйдут события в свое время, и длинная череда их завершится искомым знаком.
Начался большак: голые ракиты с корявым толстым стволом, похожим на воткнутую в землю большую черную кость, с пучком розог, скользивших к солнцу на вершине, потянулись по сторонам – и на ракиты не взглянул поп Иван: ракиты, завязая в грязи, шли назад, а он, завязая в грязи, двигался вперед. Когда дурачливый работник, он же кучер Евстигней, вместо опасного, полурассыпавшегося моста через канавку стал искать еще более опасного броду, – то и тут не вмешался поп; пожалуй, и утонул бы в канаве, если бы подоспевший на тройке Николай собственноручно не вывел лошадей на мост. Но, о чем бы ни думал поп Иван, меньше всего размышлял он о Магомете, во имя которого готовился принять свой мученический венец.
Сашка сильно отстал и уже начал застывать с ног, как рыба с хвоста, но не беспокоился этим. Курил папироски посиневшими губами, щурился на яркое, но холодное солнце и самодовольно готовился к великой встряске в семинарии; и уже проступала на подбородке реденькая, как у отца, светлая и решительная бороденка.
12 февраля 1909 г.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.