Автор книги: Леонид Баткин
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
Возникновение ренессансной художественной интеллигенции – особая тема[76]76
См.: Chastel A. Arte e umanesimo a Firenze al tempo di Lorenzo il Magnifico. Torino, 1964; Wittkower R., Wittkower M. Op. cit.; Wackernagel M. Der Lebensraum des Künstlers in der florentinischen Renaissance. Leipzig, 1938.
[Закрыть]. Было бы интересно, однако, бросить на нее хотя бы самый беглый взгляд в связи с общей проблемой. Вкратце ситуация может быть обрисована так: на протяжении XV – начала XVI в. многие итальянские художники ослабляют свою зависимость от цеха, попадают в сферу внимания гуманистов. Они более или менее втягиваются, правда с опозданием, в просвещенную ренессансную среду, усваивают ее стиль жизни и поведения, хотя неизбежно сохраняют некоторые профессионально-групповые особенности.
Филиппо Виллани, впервые включив в жизнеописания выдающихся людей сведения «о Джотто и других флорентийских художниках», испытывает потребность оговорить свое право на это: «Мне должно быть позволено, по примеру античных писателей…» и пр. На рубеже XIV–XV вв. это было еще необычным и требовало оправдания. К художникам привыкли относиться примерно так же, как к плотникам, каменщикам, мастерам стекольного и бумажного дела, торговцам красками и другим их товарищам по цеху.
Даже спустя сто лет социальный статус живописца и особенно скульптора в глазах массы стоял еще невысоко; изменения в умах широко начались только во второй половине Кватроченто. Все же, когда Граначчи, первый учитель Микеланджело, пытался втолковать отцу своего питомца разницу между скульптором и каменотесом, старик отказывался его понять.
Данте писал, что некогда во Флоренции кровь была чиста «nell'ultimo artista», т. е. «в последнем ремесленнике». Средневековые художники были всего лишь такими «артистами». Чтобы понять, как это слово могло получить новое и гордое значение, нужно заглянуть во Флоренцию Козимо и Лоренцо Медичи или в Рим Юлия II и Льва X.
Сотни живописцев и архитекторов продолжали угождать консервативным, тяготевшим к Треченто вкусам цехов и братств, оставаясь частью рядовой пополанской среды и сохраняя, по-видимому, примерно тот же статус, что и в XIII в., в пору Чимабуэ. Однако рядом выделялись мастерские, терявшие корпоративно-патриархальный облик. Сюда охотно заходили интеллектуалы и вельможи. Здесь не только работали, но и вели, по выражению Вазари, «прекраснейшие речи и важные диспуты» (хронист назвал поэтому мастерскую Боттичелли «академией бездельников»). Художники усваивали литературные и теоретические интересы и наравне с гуманистами и поэтами начинали осознавать себя носителями широкой духовности. Даже весьма традиционно мысливший Ченнино Ченнини все-таки уже требовал (около 1437 г.) от художника, помимо умеренного и воздержанного образа жизни, изучения «теологии, философии и других наук». Для Леона Альберти бесспорно, что художник должен быть человеком, сведущим в словесности («huomo buono et docto in buone lettere»). С Альберти дружили Брунеллески и Донателло, Поллайоло общался с Фичино, молодой Микеланджело – с Полициано. Философия, искусство и наука воспринимались отныне как грани целого. Универсализм Леонардо да Винчи не удивлял современников, удивляла лишь гениальность результатов. Художник должен был, чтобы равноправно войти в гуманистическую элиту, стремиться к идеалу «uomo universale».
Никогда в европейской истории не было подобного понимания универсально-духовных функций и высокого социального места художника. (Конечно, не всякого художника, а лишь такого, который соответствовал бы новым представлениям.) Донателло был сыном чесальщика шерсти, хоронил же его «почти весь народ этого города». На надгробном бюсте Брунеллески по распоряжению коммуны была сделана торжественная надпись, в которой отмечалось мастерство «архитектора Филиппо» в «искусстве Дедала», поминался «удивительный купол знаменитейшего храма» в свидетельство «его божественного разумения» и восхвалялись «драгоценные дары его духа и исключительные добродетели»[77]77
Вазари Дж. Жизнеописания, т. II, с. 178.
[Закрыть].
В средние века (да и в античности) с обликом художника были традиционно связаны представления об острословии, озорных и непристойных выходках, уме пополам с придурью – нечто шутовское и карнавальное, излюбленные сюжеты для новелл. Как далеко отсюда до Вазари! В ренессансной среде характер этих общих мест резко меняется и сублимируется. «Странность» как неотъемлемое свойство художника по-новому связывается с сатурнинскими мотивами на неоплатонической основе; теперь это дюреровская «Меланхолия I», ставящая художника рядом с философом в качестве «священнослужителя муз» – «sacerdos musarum». Весь семантический набор гуманистических и неоплатонических стереотипов, обрисовывающих философа, распространяется, с необходимыми вариациями, во второй половине XV в. также и на художника: аркадийская тишина, медитативная сосредоточенность и порождаемая ею «творческая лень», одиночество, сатурнинская «гениальность», демонизм, амбивалентная меланхолия (чувственность и созерцательность) – короче говоря, обусловленность известной космической силой, астральным воздействием и природным предрасположением, типом темперамента и т. п. Рассказы о забавных выходках художников приобретают новый смысл: в средние века они свидетельствовали о маргинальности социального персонажа, способного на карнавально-шутовской лад выключаться из готовой системы отношений и принятой в ней серьезности; теперь экстравагантность живописцев и скульпторов, напротив, есть признак их включения в ренессансную элиту и приобщения к ее ценностным формулам. Как сказал, по свидетельству Вазари, Козимо Медичи, защищая своеволие Филиппо Липпи: «Редкие таланты – это небесные существа, а не ослы с поклажей». Замечательно, что художнику отныне предписывалось – как и гуманисту! – одержимость учением, безразличие к внешнему, духовное самоконструирование.
Реализация этих гуманистических представлений в социальной практике оказалась, однако, довольно трудным делом; статус художников менялся куда медленней, чем у интеллектуалов. Положение живописцев, скульпторов, архитекторов, которые, в отличие от гуманистов, были скованы цеховыми порядками (первым взбунтовался против них Брунеллески в 1434 г.), не имели опоры в виде наследственного состояния, постоянно оплачиваемых должностей или церковных пребенд, целиком зависели от заказов, страдало неустойчивостью.
Впрочем, «нужды художников, понимаемой в том смысле, что художник не может никого заинтересовать своим творчеством и потому лишен заработка, тогда не существовало»[78]78
Procacci U. L'uso dei documenti negli studi di storia dell'arte e le vicende politiche e economiche in Firenze durante il primo Quattrocento nel loro rapporto con gli artisti: «Donatello e il suo tempo»: Atti dell' VIII Convegno internationale di studi sul Rinascimento. Firenze, 1968, p. 20.
[Закрыть]. У. Прокаччи доказал это в отношении флорентийских художников первой половины Кватроченто: все они были цеховыми мастерами, более или менее зажиточными и, во всяком случае, не нуждавшимися в необходимом, социальная среда ренессансного города предъявляла возрастающий спрос на их изделия. Во второй половине XV в. положение если и изменилось, то не к худшему. (Боттичелли в старости впал в нищету, как объясняет Вазари, оттого что бросил живопись и не имел иных источников дохода.)
Только с начала XVI в. у «художников исчезает уверенность в заработке», но пока не обозначился кризис Возрождения, пока «не начинается период странствований художников», пока не приходит следующая за Возрождением эпоха «отчаявшихся и отчаянных, надломленных и неистовых», эпоха Бенвенуто Челлини, Россо и Торриджано[79]79
См.: Виппер Б.Р. Статьи об искусстве. М., 1970, с. 523–524.
[Закрыть], неустойчивость положения художника касалась не столько материального достатка, сколько нередкого столкновения творческих устремлений, возросших социальных претензий и профессиональной гордости с вкусами и капризами заказчиков, особенно если речь шла о создании монументальных произведений, требовавших дорогого материала и многих лет работы. Конфликтные ситуации, следовательно, были часто связаны как раз с растущей самооценкой и повышением роли художника в обществе.
Эти люди, как позже Бенвенуто Челлини, могли положиться только на себя. Своим новым – ренессансным – местом под солнцем они обязаны не происхождению, не традиции, не социальной и профессионально-цеховой принадлежности, а лишь таланту, силе характера и счастливому случаю. Опять-таки: не группа их создает, а они создают вместе с гуманистами группу по мере того, как их личные судьбы сливаются в коллективную судьбу.
Репутация мастера определялась творческой индивидуальностью, способностью измыслить нечто созвучное изменившимся вкусам. Не каждый художник того времени был ренессансным художником, и не каждый мог привести в восхищение заказчиков нового типа; выдвинуться помогала только индивидуальная эстетическая ориентация[80]80
См. сопоставление двух «мадонн с ребенком» работы Мазаччо и Джентиле де Фабриано, созданных в одном городе и почти одновременно (1426 и 1425 гг.): Antal F. Die Florentinische Malerei und ihr soziale Hintergrund. Berlin, 1953, s. 7–8. Богатство и устойчивость в Италии (до середины XV в.) «международной готики», успешно конкурировавшей с антикизирующими ренессансными вкусами, лишь после венской выставки 1962 г. («Европейское искусство около 1400 г.») было вполне осознано историками искусства (см.: Castelfranchi Vegas L. Il gotico internazionale in Italia. Erfurt, 1966).
[Закрыть].
Некоторых, как Синьорелли и Леонардо, отличала изысканность одежд и повадка важных синьоров, Рафаэль и Тициан жили в палаццо и показывались в окружении свиты, Микеланджело пренебрегал этикетом и держался бирюком; все они, однако, обостренно дорожили своим достоинством. В 1548 г. Франческо де Ольянда придется уже опровергать мнение, будто знаменитые художники и скульпторы «нетерпимы и недоступны в обращении, в то время как на самом деле у них простая человеческая природа». Как должна была измениться социально-психологическая атмосфера со времени Джотто и даже Мазаччо, если потребовались разъяснения, что художники не высокомерны, а просто «не хотят быть отвлеченными пустой болтовней досужих людей от тех высоких мыслей, которые их непрерывно занимают, и не хотят быть втянутыми в мелочные будничные интересы». Микеланджело разговаривал с папой, не снимая войлочной шляпы, и Ольянда приписывает ему жалобу, звучащую вполне правдоподобно: «Папа мне иногда докучает и меня сердит…»[81]81
Мастера искусств об искусстве. M., 1966, т. II, с. 194.
[Закрыть]
В недолгие годы Высокого Возрождения нескольким художникам удалось достичь громадного социального престижа и богатства, дав тем самым совершенно новую меру положения живописца в обществе. «Великие и благоденствующие художники бывали и до Ренессанса. Но уровень, на котором Рафаэль и Тициан сочетали гений с общественным признанием, успех с художественной целостностью, богатство, славу и популярность с непоколебимой преданностью своему искусству, был беспрецедентным и оставался уникальным», пока, в эпоху барокко, его не повторили Бернини и Рубенс[82]82
Wittkower R., Wittkower M. Op. cit., p. 270.
[Закрыть].
Конечно, мы не должны забывать жалоб Мантеньи (в переписке с Изабеллой д'Эсте) или того, что Боттичелли умер в нищете. Открытость судьбы не исключала ее трагизма, но исключала трагизм рутины и монотонности.
Жизнь ренессансных интеллигентов не часто бывала идилличной, особенно начиная с переломных 90-х годов Кватроченто. Но они жили, а не прозябали.
Социальные установкиРенессансный тип мышления, как известно, отнюдь не характеризовал синхронную ему итальянскую культуру в целом и не выступал как нечто тождественное ей. Этот тип мышления, в отличие от средневековой религиозности, не имел общеобязательной силы. Короче говоря, ренессансная культура была более или менее элитарна и не могла быть иной ввиду, по крайней мере, двух простых причин: новизны и учености. Но элитарна бывала в этом смысле любая высокая культура, воспринимаемая и утилизируемая относительно массовым кругом потребителей в адаптированном и частичном виде. Для оценки культуры существенна, очевидно, не эта вполне естественная в известных условиях элитарность, а нечто иное: насколько открыта культурная элита, насколько широка ее внешняя социальная основа, каковы ее взаимоотношения с массой[83]83
См.: Tenenti A. Plaszczyzny kylturu w XV i XVI stulecie we Wloszech // Historika, t. 1. Warszawa, 1967.
[Закрыть]. Было бы странно думать, что гуманисты и художественные новаторы XV в. зеркально отражали в своих трактатах, поэмах и картинах то, что было на уме и на сердце какого-нибудь ремесленника или купца, или что даже монументальное искусство Возрождения, архитектура, фрески и скульптура, рассчитанные на массы, полностью воспринимались ими и адекватно отражали их психологию. Тем не менее нельзя отрицать, что импульсы, шедшие из всей городской пополанской толщи, и встречные импульсы гуманистической среды глубоко проникали друг в друга[84]84
См. на сей счет замечания Г. Барона применительно к XIV в.: Baron H. Lo sfondo storico del Rinascimento italiano // La Rinascita, 1938, № 1, fasc. 3, p. 70–72.
[Закрыть]. Ренессансная интеллигенция смогла прекрасно ответить на широкие социальные запросы и, в свою очередь, перерасти их, создав громадный исторический задел.
В литературе встречаются суждения о «демократизме» ренессансной интеллигенции или, напротив, об «аристократической замкнутости» гуманистов, писавших на непонятной широкому читателю латыни и нередко высказывавших презрение к «толпе». Обе точки зрения мне кажутся малоубедительными ввиду неисторического переноса на Возрождение чуждой ему системы понятий. Когда Петрарка высокомерно отзывался о «черни» (vulgus) или когда Гвиччардини, со ссылкой на пример Катона Утического, писал, что «великая душа» не считается с «мнением толпы» (multitudo), – подобные высказывания вряд ли имели прямой социально-политический смысл и, во всяком случае, было бы неосторожно утверждать, что «чернь» и «толпа» равнозначны низам.
Вообще от античных времен и до романтиков и Пушкина духовный герметизм был связан с защитой позиции интеллектуалов и творцов против невежества тех, кто притязает на понимание, судит и рядит, предъявляя к интеллектуалам свои требования, а это характерней для аристократических верхов, чем для низов, которые могли и не приниматься в особый расчет при отставании достоинства и престижа ренессансной интеллигенции. С другой стороны, близость к низам не в состоянии служить мерилом народности ренессансной культуры, ибо иначе Савонарола выше всех гуманистов и художников Возрождения, вместе взятых.
Конечно, гуманисты обычно разделяли политические симпатии и антипатии той среды, к которой они непосредственно социально примыкали, а это бывала среда верхушечно-пополанская, среднепополанская, дворянско-пополанская, придворная, церковная, но уж никак не низовая. Соответственно взгляды гуманистов отличались разнообразием, отвечающим разнообразию исторических ситуаций и личностей; гуманисты могли тяготеть к пополанской коммуне, унаследованной от XIII–XIV вв., или быть цезаристами; их высказывания, однако, редко удается сблизить с настроениями плебейских низов. Это возможно лишь тогда, когда речь идет об эсхатологических, пауперистских, традиционно-средневековых идеях, которые порой сложно скрещивались с историко-религиозными настроениями гуманистов. Конкретные политические взгляды, впрочем, лежат вне сюжетов настоящей работы. Но позволительно попытаться оценить социальную ориентацию и функцию гуманизма в целом как направления и стиля мысли.
Каковы бы ни были реальные поводы для высказываний о «толпе», «черни» и «плебсе» таких разных людей, как, скажем, Фичино, Леон Альберти, Пико делла Мирандола, Верджерио или Макьявелли, эти высказывания неизменно стереотипны. «Что такое плебс? Это некий полип, то есть переменчивое и безголовое животное»; «Глупость толпы и ее общественные бесчинства очень тяжки; ибо посреди ленивого плебса трудно и слишком тяжко сберечь размеренный порядок, украшенность, покой и сладостный досуг»; «Для народа и толпы, коей свойственно всегда заблуждаться и ничего не знать», ложь особенно часто выглядит, по свидетельству Аристотеля, правдоподобней истины[85]85
M. Фичино в письме к Джованни Кавальканти (см.: Marsel R. Marsile Ficin, p. 545); Л.Б. Альберти в «Застольных беседах» (Alberti L. Intercoenales // Prosatori latini… p. 650–652); Пико делла Мирандола в «Опровержении предсказующей астрологии» (Pico della Mirandola G. Disputationes adversus astrologiam divinatricem. Lib. I–V / A cura di E. Garin. Firenze, 1946; см. также: Proemium, p. 38).
[Закрыть].
«Толпа» всегда прежде всего невежественна. Прочие ее свойства – ярость и непостоянство, лень и приверженность неизменным привычкам – упираются в глупость, в «multitudinis indoctae iudicio». Но этот атрибут всякой «толпы» противопоставляет ее не более богатым и более могущественным, а лишь тем немногим, кто мудр и сведущ. Это естественно вытекает из лежащего в основе гуманизма отождествления «humanitas» и «doctrina», по которому получалось, что, поскольку человек – «ученое животное», ученые люди только и могут вполне быть названы людьми. На языке Джованни Пико, люди, далекие от философии и греховные, «живут с плебсом вне шатра авгура».
В этом плане набор кочующих из сочинения в сочинение словесных формул относительно «multitudo» по сути противопоставляет «множество», «толпу» – гуманистической интеллигенции. Как писал Франческо Нелли к Петрарке: «Давай же, волнуй город своими сладкими звуками (modulationibus) и то, чего не поймет чернь, воспримет преданный легион»[86]86
См.: Marsel R. Marsile Ficin, p. 53.
[Закрыть]. «Модуляции» Петрарки – вот что объединяет избранных, вот пароль, на который готов откликнуться их «почетный легион».
Понятия «толпа» и «плебс» могли в конкретных контекстах иметь и политический адрес, обозначить и городские низы, но в более широком и расхожем значении, передающем групповое самоощущение гуманистов; это все те, кто чужд словесности и философии, кто пренебрежительно относится к ученым людям, занятым studia humanitatis. Все те, кто не в силах оценить «сладостный досуг» (dulce otium). Именно исходному стереотипу «сладостного досуга» противостояла «чернь» с ее «ленивым досугом».
«Множество» – и «избранные», невежество – и ученость, слепота – и зрячесть, низменная, будничная сфера жизни – и «величие души», magnanimitas, суетность – и торжественная значительность повадок и речи, непостоянство, разброд мнений – и устремленность к абсолюту, необузданность – и невозмутимость, плотские пороки – и добродетель мудреца, во всем соблюдающего меру и проводящего время среди книг или в дружеских беседах. Короче, в этом ряду противопоставлений «толпа» находилась по ту же сторону, что и «negotium».
Однако тем самым «толпа» включала в себя (в глазах, например, Петрарки, Салютати, Бруни) монахов, университетских схоластов, надменных богачей. Гуарино, жалуясь на современный упадок учености, пояснял: «Я уж не говорю о людях средних или низших; но какого ты укажешь мне государя, какого короля, какого императора, которого ты не поставил бы в число мужланов и варваров из-за невежества в словесности? Господами [ныне] зовутся не те, кто выделяется знанием словесности и свободных искусств, а те, кто под покровительством фортуны может позволить себе больше заносчивости, больше сонливости, больше роскошества, больше безделья»[87]87
Guarino Veronese. Epistolario, vol. I, p. 247–248. О взглядах Верджерио на антитезу vulgus / sapiens см.: Ревякина H.B. Гуманист Пьер-Паоло Верджерио об умственном труде и ученых // Европа в средние века. М., 1972, с. 341–354 (особенно с. 351–354).
[Закрыть].
Боккаччо начинает XIV главу «Генеалогии богов» резкими выпадами против «vulgus», противопоставляя «плебейской толпе» «ученых людей». Тут же разъясняется, что «плебс» состоит из трех категорий. Во-первых, это «некоторые безумцы, которые возымели наглость и развязность крикливо высказываться против всего, что делает любой достохвальный человек». «Высказывая себя не иначе как невеждами», эти люди «усматривают высшее благо в кутежах и вожделениях, в ленивом досуге, проводимом в тавернах и лупанариях с чашами, полными пенистого вина». Они «силятся хулить бдения ученых людей, труды, занятия, благородные соображения и скромность». Их доводы сводятся вот к чему: сколько сил и времени потерял ученый человек и сколько перевел бумаги ради сочинения стихов – не лучше ли ему было спать, пить и наслаждаться.
Второй род «vulgus» – пытающиеся выдать себя за мудрецов, те, кто «прежде, чем увидел двери школы и услышал имена философов, уже считает себя самого философом». Они слывут учеными среди «черни», рассуждают на собраниях, нахватавшись кое-чего и цитируя авторов, которых они не читали. Наконец, третья категория «плебейской толпы» – «некоторые люди, облаченные в тоги, заметные по золотым пряжкам и почти королевским украшениям». Важные и сопровождаемые толпой клиентов, эти «известнейшие учителя права и судьи» публично хвалят поэтов, но в их меде скрыт яд: они говорят, что поэты малоблагоразумны, ибо, занимаясь поэзией, тратят время, которое могли бы употребить на дела, приносящие богатство; оттого-то поэты – «беднейшие люди»[88]88
Boccaccio G. Della Genealogia de gli Dei. Cap. XIV, p. 227–231, 53. Ср.: Ficino M. Theologia Platonica / Par R. Marsel. Paris, 1964, lib. VI, cap. 2, p. 225 («plebeos philosophas» – об эпикурейцах), p. 231 («plebeiorum errorem a corporea consuetudine natum»).
[Закрыть]. И далее Боккаччо посвящает всю XIV книгу своего трактата, ставшего одной из самых читаемых книг на протяжении двух последующих столетий, опровержению черни и защите поэзии.
Все это вовсе не значит, будто гуманисты, противопоставлявшие себя черни, относились к людям низкого состояния и происхождения с высокомерием и возводили между ними и собой неприступную стену. Ведь «доблесть – в распоряжении всех; она становится достоянием того, кто ею владеет. Люди ленивые, нерадивые, злокозненные и развратные, которые полагают, что они унаследовали благородство своих доблестных предков, заслуживают уважения еще меньше, чем другие, по мере того как удаляются от сходства с предшественниками»[89]89
Цит. по кн.: Garin E. L'umanesimo italiano, p. 58 (из «De nobilitate» Поджо Браччолини).
[Закрыть]. Презрение к толпе не может быть сведено к сословно-политическому моменту и тем более служить доказательством «антидемократизма» гуманистов. Вместе с тем многочисленные высказывания, начиная с Данте и до Поджо Браччолини, от Браччолини и до Кастильоне о природе «истинного благородства», свидетельствуя, конечно (даже в «Придворном»!), о преодолении феодальных мерок и представлений, также вряд ли должны быть истолкованы только как признак пополанской почвы ренессансного мировоззрения и тем более служить доказательством «демократизма» гуманистов.
Понять вполне то и другое можно лишь в кругу основных понятий самих studia humanitatis, a также гуманистического неоплатонизма, устремленных на внутреннее обоснование достоинства новых духовных интересов и занятий и социального престижа тех, кто им предается.
Гуманисты обращались к людям, которые могли прочесть их латинские или хотя бы итальянские трактаты, к правящей верхушке и к средним слоям горожан, к своей ближайшей среде, которую они пытались наставлять и в которой они пытались утвердиться в качестве носителей нового «благородства». Хотя представление о том, что мудрость и благородство возвышают человека более, чем происхождение, богатство или власть, было хорошо знакомо и античности, и средневековью, хотя противопоставление личных достоинств «благородству крови» развернуто уже в дантовском «Пире», – до эпохи Руссо, кажется, никому не приходило в голову гордиться своим «плебейством». «Достоинство» (dignitas) по-прежнему совпадало с «благородством» (nobilitas). В ренессансной Италии «благородство» не отрицалось, а перетолковывалось. Избранность оставалась ценностью, но не в сакральном и не в феодальном смысле.
«Что достойней человека, чем выделиться среди остальных? Выделиться же дает ученость, о чем можно судить уже по тому, что во всех выдающихся делах, требующих совета, на первом месте всегда ученые люди»[90]90
Pontano G. De Principe // Prosatori latini… p. 1034–1036.
[Закрыть].
Новый, интеллектуальный и литературный, аристократизм гуманистов был признаком замечательного сдвига. «Благородство» (избранность, элитарность) рассматривалось ими как производное от овладения «словесностью» и «ученостью». Специфическим критерием «благородства» стала культура, источник особой гордости людей, любивших думать, что писатель, сохраняющий память о деяниях для потомства и тем дарующий бессмертие, выше воспетого им героя, чья слава – на кончике гуманистического пера.
Тем самым средневековые феодальные представления о благородстве ставились вверх дном. «Снобизм», в котором мы склонны подчас упрекать гуманистов, – это и есть проявление их «демократизма», хотя использование подобных терминов способно лишь исказить суть дела.
Филологическая, эрудитская или созерцательно-платоническая ориентация на посвященных (эзотеризм) была лишь первым и парадоксальным шагом к системе социальных ценностей, которую мы называем демократической.
Не следует, однако, упускать из виду, что ренессансной культуре, как и средневековому христианству, не могла быть известна чисто буржуазная идея демократии, т. е. полного равенства всех людей в качестве граждан, невзирая на любые иные, индивидуальные и социальные различия между ними. Что бы ни представлял собою данный индивид, особенное теряет значение у избирательной урны и в товарно-денежном обмене, которые уравнивают несходных людей и несходные потребительные стоимости. Возможность сведения к количеству – обязательная предпосылка буржуазного индивидуализма. Анонимность – пароль личной свободы. Отчуждение новоевропейской личности – условие ее суверенного и динамического конструирования.
Все это глубоко чуждо средневековому христианству, которое в некоторых отношениях было гораздо индивидуалистичней нового времени, несмотря или, лучше сказать, «благодаря» своему иерархическому духу. Но средневековый индивидуализм в сопоставлении с новоевропейским индивидуализмом действительно выступает как нечто совершенно надындивидуальное (как, впрочем, и наоборот: перед нами скорее две противоположные системы индивидуализма и коллективности, чем часто упрощенно изображаемая противоположность средневековой системы коллективности и буржуазной системы индивидуализма).
Сейчас, при издании шеститомника, я должен предупредить читателей, что данное здесь, в ранней книге, понимание проблемы в дальнейших работах будет существенно поправлено и резко углублено.
Новоевропейский индивид – личность постольку, поскольку он выступает как имманентно-независимый и способный накладывать отпечаток на всеобщее; чтобы быть личностью, ему нужно не походить на что-либо предлежащее; но именно несопоставимость, оригинальность, качественная несводимость его личности, в виде естественного и необходимого дополнения предполагают противостояние приватной жизни и жизни публичной; две личности, встречаясь, как бы аннигилируют особенное каждой из них, вступают в абстрактно-равные отношения; надындивидуальное берет реванш.
Средневековый индивид, напротив, личность постольку, поскольку он наиболее полно соотнесен со всеобщим и выражает его. Поэтому все индивиды сопоставимы. Но именно сопоставимость делает их неравными (как несопоставимость уравнивает буржуазных индивидов). Средневековые люди всегда связаны корпоративными и т. п. узами – именно связанность делает их отношения конкретными и личностными. Они пребывают на разных ступенях бесконечной лестницы, различаясь мерой олицетворения предлежащих истин и ценностей.
Ведь взаимоотношения средневекового католика с Богом носят, так сказать, характер натурального обмена: конкретные поступки влекут за собой конкретные воздаяния. Путь к Богу и к спасению требует – при обязательном посредничестве церкви – индивидуальных усилий каждого; он пролегает через глубины каждой души, через помыслы, искушения, раскаяние и страдание, могущие остаться неизвестными для окружающих, но ведомые исповеднику и Господу. Люди никак не равны, ибо каждому – своя доля греха или добродетели, падения или избранничества. Но спастись и возвыситься может каждый, путь не закрыт никому и остается до смертного часа делом свободной воли. Значит, это неравенство в равенстве: неравенство отдельных смертных судеб в общей для человечества судьбе, предопределенной грехопадением и Христовым искуплением. Равенство всех перед Богом и священное избранничество имплицируют друг друга.
Ренессанс, исходя из этой психологической схемы, в значительной мере секуляризовал и кардинально перетолковал ее содержание. Гуманисты полагали, что божественной природой каждому человеку в принципе дана возможность возвыситься и стать более или менее исключительным, «героическим» благодаря «доблести». Следовательно, признавалось естественное исходное равенство на пути к превращению в избранных!
Вот почему, когда Пико делла Мирандола заявлял, что «совершенство положено всем людям», и когда он писал: «Кто не философ, тот не человек», – высказывания одного и другого ряда были непротиворечивы и не имели отношения к «демократизму» или его отсутствию.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?