Электронная библиотека » Леонид Баткин » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 14 октября 2024, 10:21


Автор книги: Леонид Баткин


Жанр: Культурология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Ученая дружба

Все решалось бы очень просто, если бы только гуманисты не делились в письмах, помимо впечатлений от прочитанного и замечаний на труды коллег или просьб о критике, помимо сообщений о том, что они сочинили или собираются сочинять, о разысканных или поступивших в их город рукописях, также информацией о приездах и отъездах, о болезнях, о семейных и политических событиях. Письма, до отказа заполненные выражениями взаимного восхищения, риторическими пассажами и умозрительными соображениями, служили также для людей, разделенных немалыми по тому времени расстояниями и остро чувствовавших потребность в поддержке и групповой общности, жизненно важным средством общения. Общение не переставало быть таковым, если письма посвящались обсуждению философских вопросов и разрастались в небольшие трактаты, отделанные с заметным усердием: ведь речь идет о переписке литераторов и ученых. Когда у Салютати в 1400 г. умер старший сын Пьетро, Дзабарелла написал ему «утешительное» письмо, уснащенное цицероновско-стоическими оборотами. Салютати возразил, Дзабарелла написал снова. Корреспонденты обсуждали вопрос о поведении человека перед лицом смерти. Но поводом для дискуссии послужило реальное горе одного из них. Остается вновь предположить, что в их сознании интимное и отвлеченное не были разграничены.

По словам Бруни, эпистолы – то же, что глаза для говорящих. Оценивая значение переписки, гуманисты неизменно видели в ней человеческую связь, а не упражнение в латинской стилистике. Гуарино Веронский напоминал по этому поводу популярный тогда стих Вергилия из «Энеиды» (V, 688): «Vivas audire et reddere voces», «обмениваться живыми голосами». Переписка равносильна такому обмену, это «усладительная», хотя и «безгласная», беседа, это способ преодолеть враждебное расстояние, смягчить тяжесть разлуки, ощутить себя рядом с дорогим другом, выразить волнения души, сохранить непрерывность отношений. Переписка «делает отсутствующего присутствующим, далекого – близким». «То самое, что возникает среди [людей], находящихся рядом, посредством встреч, совместного времяпрепровождения и бесед, [люди], находящиеся в разлуке, обретают, когда пишут друг другу и беседуют с помощью верных писем». «Можно в переписке, обмениваясь немыми речами, дать душам быть вместе». «Будучи не в состоянии делать это лично, я побуждаю тебя к дружбе письмами. Я буду писать тебе, как и писал, сообщая о своих делах и занятиях так часто, как только смогу. Ты делай в ответ то же самое и пиши мне почаще». «Во всех своих письмах я беседую с тобой, как привык [при встречах], и мне кажется, что ты рядом» и т. д.[166]166
  Guarino Veronese. Epistolario, vol. II, p. 205; vol. I, № 221, p. 353; Vergerio P.P. Epistole, № LIV, p. 74; № CXI, p. 166, № CX, p. 165. Нельзя не отметить, что эта топика – ночь, светильник, беседы до зари с задушевным другом-корреспондентом, живое присутствие которого ощущается как бы рядом и пр., – может быть обнаружена уже в первом письме первого гуманистического эпистолярного сборника, причем она обращена у Петрарки в данном случае к фламандцу Ван Кемпену («моему Сократу»). Беседа с реальным другом, как с древним автором, и с древним автором, как с другом, и беседа души с самой собой – все это умышленно идентифицируется.


[Закрыть]
Так сотни раз повторялись формулы, настойчиво свидетельствовавшие о безусловной, нелитературной, общительной, жизненно насущной основе переписки. Но сами формулы при этом были вполне стереотипными и литературными.

«Позавчера я получил от тебя письмо, которое исполнило меня такой радостью, такой праздничностью, выше которой не бывает…»[167]167
  Guarino Veronese. Epistolario, vol. I, № 47, p. 101–102.


[Закрыть]
То и дело гуманисты наслаждались самим фактом особого, возвышающего их обмена эпистолами. Содержание переписки в значительной мере состояло в осмыслении ее собственной сути. Мы находим порою страницы, на которых нет ничего, кроме высказываемого на все лады упоения общением. Переписываться было почти самоцелью, жизненным ритуалом, благородным долгом. Считалось, что на письма друга нельзя не отвечать, между тем времени посреди занятий мало, почтовые гонцы запаздывают, оказии редки, поэтому эпистолы полны извинениями за задержку или краткость ответа, подтверждениями в получении, благодарностями и пр.

И постоянно личный и научный интерес переписки осознавался как нечто нераздельное. «…Я получил от тебя письма, которые меня премного усладили: не только потому, хотя это самое главное, что, читая твою [эпистолу], я тебя слышал и видел воочию, но еще и потому, что, познавая труды твоего таланта, – а мы ведь делаем одно дело – я извлекал из сего сладчайшие плоды». «Я ненавижу эти [разделяющие нас] расстояния, я жажду быть с тобой, чтобы мы могли участвовать – ты – в моих, я – в твоих – занятиях».

Гуманисты полагали, что их связывает не «обычная дружба», а «святая дружба», «божественная дружба», которая – тут следовала ссылка на Цицерона – не жизненная опора, а сама жизнь, ее вершина, лучшее земное счастье, «великая часть добродетели и сама величайшая добродетель». Дружба понималась как состояние, в котором естественно и должно находиться всем, кто занят humanitatis studia, кто погружен в literatissimum otium. Быть допущенным к такой дружбе, удостоиться похвалы друга значило приобщиться к гуманистической элите и ее стилю деятельности. «Друзьями я называю только тех, кто творит великое. Великое же – это все, что создается добродетелью и ученостью, без коих ничто не может быть великим и пресветлым». «Друг» – всегда «сотоварищ по ученым занятиям». «Для дружбы довольно сходства на основе ученых занятий и духовной близости».

…Ждет гонец, нужно писать коротко – так начинается одна из эпистол Гуарино. О чем же он торопится известить корреспондента? О том, что с давних пор неизменно любит его «за выдающееся благоразумие, целостность [души], ученость и светлые добродетели». «Прошу тебя и молю тебя, люби и ты меня…»[168]168
  Ibid., № 55, p. 55; Pico della Mirandola G. Opera omnia. Basiliae, 1557, p. 393; Vergerio P.P. Epistole, № XCIX, p. 153; № CXI, p. 166; № L, p. 67; № XXII, p. 26; № XXXI, p. 46; Poliziano A. Opera, p. 25–26; Vergerio P.P. Epistole, № XXXVII, p. 56–57; № L, p. 67; Guarino Veronese. Epistolario, vol. I, № 23, p. 60.


[Закрыть]

И снова тот же вопрос: трогательное движение сердца или холодная декламация? Чтобы правильно оценить пыл подобных эпистолярных объяснений, нужно, очевидно, помнить, что личные отношения имели для гуманистов надличный смысл, не переставая, однако, от этого быть личными. «Литературность» для гуманистических эпистол обязательна. Общение осуществлялось посредством топики, за которой, как и за любыми формулами общения в любые времена, могли в одном случае скрываться искренние чувства, а в другом – ничего, кроме ритуальных жестов[169]169
  Бистиччи рассказывает, как однажды вечером на площади Леонардо Бруни «с мессером Джанноццо Манетти и другими учеными людьми спорили о разных вещах» и Леонардо позволил себе какую-то резкость по адресу Манетти. Ночью он не мог заснуть, на следующий день, сокрушаясь, отправился просить извинений у друга и т. п. (Bisticci V. da. Op. cit., p. 437–438). У того же Бистиччи можно найти описания и совсем иного рода взаимоотношений в гуманистической среде (см., например: Bisticci V. da. Op. cit., p. 422–423 – об интригах Филельфо). О склоках и ссорах гуманистов писали еще Фойгт и Гаспари, а Ф. Фламини посвятил в своей книге «Чинквеченто» специальный раздел «ссорам XVI века».


[Закрыть]
. Но вопрос – или «литературность» и «высокопарность», или «искренность» и «интимность» – поставлен неправильно.

Вещи, несовместимые с позднейшей точки зрения, – риторические фигуры и подлинные чувства, античные реминисценции и свежесть, серьезность и игра, демонстрация эрудиции и суверенность мысли, публичность и интимность – в гуманистической переписке были совмещены. Пресловутый ренессансный индивидуализм, действительно заявивший о себе с огромным пафосом, был связан с индивидом, который еще достаточно далек от атомарной, самодовлеющей, ревниво оберегающей «неприкосновенность частной жизни» личности более поздних времен. Эгоцентризм гуманиста Возрождения соотнесен с неким вселенским центром. Мышление двигалось от абсолюта к единичному, не абстрагируясь от личности в поисках общего, как это будет свойственно, скажем, XIX в., а, напротив, конкретизируя и варьируя общее в поисках личности. Каждый из гуманистов желал увидеть в себе индивидуальное выражение «доблести» и «учености», «integritas hominis». Поэтому их эпистолы – и письма, и «литература», они писались для друзей и для вечности. Стилизация жизни и сама жизнь совпадали.

Конечно, это не значит, что между желанием видеть себя «такими античными» и буднями XV в. не было никаких драматических расхождений. Речь идет только о том, что гуманисты вводили в свое существование весь этот торжественный обиход, чтобы преобразить это существование, а не просто украсить его неким изящным добавлением. Они относились к своему придуманному облику с огромной серьезностью.

Это очень странно для современного восприятия. Мы, по-видимому, еще способны, напрягая воображение, принять, скажем, «Афинскую школу» Рафаэля и способ мышления, в ней объективированный, но как поверить в тот же самый способ, те же героические шаблоны, только данные в частном письме, от первого лица, обращенные на себя самое?!

«Высокопарность» гуманистической переписки прямо пропорциональна социально-психологическому напряжению, драматическому по сути, с которым утверждала себя новая культурная группа. Ренессансная интеллигенция развила чрезвычайную энергию сублимации; она «выдумала» с помощью античной и христианской традиции собственный мир, сконструировала систему идеализации, которая затем легла в фундамент искусства Высокого Возрождения. Отсюда «высокопарность», «книжность», «условность» и т. п. Они столь же естественны для гуманистической культуры, сколь разогрев добела естествен для космического тела, с высокой скоростью входящего в земную атмосферу. Пренебрежительные или иные вкусовые суждения одинаково мало уместны по отношению и к физической, и к риторической накаленности. «Высокопарность» в данном случае может быть рассмотрена как закономерное следствие стремительного движения новой культуры в плотной исторической среде… Методологическое состояние исторической науки вообще и знаний об Итальянском Возрождении в частности позволяет современным историкам уберечься от позитивистской модернизации в духе Л. Ольшки и увидеть там, где он увидел бы только ходульность и напыщенность, нечто большее.

Например, в письме Верджерио к Салютати: «Я пишу тебе редко, знаменитейший муж и единственный отец, по двум причинам, из которых одна заставляет писать, а другая – требует молчания, и я колеблюсь между обеими. Мои чувства неотложно зовут писать часто, дабы открывать тебе свои мысли и душевное состояние и следовать твоим наставлениям [в письмах], раз уж я не могу слышать твоего голоса, о благой муж, какие очень редко встречаются в мире, о отец мой возлюбленнейший. Сколь, Боже, велико [в тебе] понимание благости и как много достоинства! Но другое побуждение: как я осмелюсь докучать своими плоскими и нескладными письмами твоей светлости, ведь ты – муж словесности и учености, на которого уповает весь мир, которым все восхищаются, о котором разносится торжественная слава…»[170]170
  Vergerio P.P. Epistole, № CVI, p. 160–161.


[Закрыть]

«Стилизация» или «мифологизация» жизни?

Весной 1486 г. двадцатитрехлетний Джованни Пико делла Мирандола возвращался из Франции, направляясь в Рим, где он собирался обнародовать свои «900 тезисов» для вселенского диспута. По дороге, во время недолгой остановки в Ареццо, Пико влюбился в некую монну Маргариту, жену Джулиано Мариотто деи Медичи, родственника Лоренцо Великолепного. 10 мая молодой питомец Феррары и Сорбонны похитил монну Маргариту почти на глазах у мужа; проезжая с друзьями и слугами по улице, он вдруг бросил женщину на круп своего коня, и вся компания пустила лошадей в галоп. Муж тут же, ударив в набат, бросился со множеством сородичей и соседей в погоню. При выезде из Аретинской округи дорогу Пико и его свите преградили работавшие в поле крестьяне, поэтому ускакать они не смогли, в ожесточенной стычке несколько человек, сопровождавших Пико, были убиты, а сам он получил две раны, был схвачен и водворен в городскую тюрьму, откуда его намеревались препроводить во Флоренцию. Лоренцо Медичи удалось быстро замять дело: это был первый, но не последний и не самый серьезный случай, когда его всемогущее покровительство выручило графа Джованни. Пико, освободившись, укрылся в Перудже. Там он полгода залечивал раны, пережидал скандал, преспокойно изучал восточные языки с помощью приехавших туда к нему друзей Элиа дель Медиго и Флавиуса Митридата, читал оккультные книги и обдумывал свои «Conclusiones»[171]171
  См. об этом эпизоде: Garin E. Giovanni Pico della Mirandola: Vita e dottrina. Firenze, 1937, p. 17, 24–25; Marsel R. Pico della Mirandola et la France // L'opera e il pensiero di Giovanni Pico della Mirandola nella storia dell'umanesimo, vol. I, p. 212.


[Закрыть]
.

Между тем скандал впрямь был, кажется, громким. Передавали, что монна Маргарита сама желала стать жертвой похищения. Эту версию, несколько смягчившую проступок, чересчур импульсный для философа, сообщала невестка Пико – Костанца Бентивольо. Можно себе представить, как работали досужие языки!

Тогда счел нужным выступить достославный глава платоновской Академии. Фичино обнародовал – в двух вариантах – «Апологию о похищении нимфы Маргариты героем Пико». Автор кратко и внушительно напоминал, что Пико – «даровитый герой», сын Меркурия и Венеры. Маргарита же – нимфа, дочь Венеры и Аполлона. «По божественному закону нимфы – супруги героев, а не людей». Заодно Фичино ссылался на Евангелие, где сказано, что Маргарите – Марте – уготовано царство небесное. «Злые демоны Марса, вопреки божественному праву, насильно [отторгли] нимфу от героя и несправедливо возвратили человеку. Чернь же, не зная божественного закона, одобряет жестокость Марса и не одобряет благочестивого героя». Решительный вывод состоял в совершенно новом свете, проливаемом на эпизод в Ареццо: похитив нимфу, герой лишь вызволил ее из плена и выполнил священный закон; когда же муж заполучил Маргариту назад, закон был нарушен[172]172
  Supplementum ficinianum, vol. I, p. 56 («Apologia Marsilii Ficini de raptu Margarite nymphe ab heroe Pico»).


[Закрыть]
.

Конечно, это изящная и двусмысленная шутка в духе поклонников Маммолы. Не мог же Фичино по такому поводу пустить в ход пышную мифологическую риторику всерьез? Или… Но тогда «Апология» обращается в социально-психологическую загадку. Ответ, впрочем, уже подсказан предшествующим ходом рассуждений о характере жизни и мышления гуманистов, ибо фичиновская «Апология» прекрасно, словно в капле воды, отражает этот характер.

Фичино называл Пико «героем» и раньше: например, в эпистоле 1484 г. он высоко отзывался о «героическом духе» молодого друга. «…Герой Пико, родившийся под тем же знаком Водолея, под которым, тоже при владычестве Сатурна, тридцатью годами раньше родился я сам…» Значит, и Фичино – «герой». «Героем» он именовал и Пьеро Медичи, и Козимо Медичи, и Джованни Кавальканти… Для Фичино это не просто риторический образ, а космологическая и демонологическая категория: «герои» и «гении» – полубоги, посредники между небом и землей, особый род «демонов» (или же «ангелов»), выступающих первоначально в смертных обликах выдающихся людей[173]173
  См.: Gandillac M. de. Astres, anges et genies chez Marsile Ficin // Umanesimo e esoterismo, p. 86, 102–104; Chastel A. Marsile Ficin et l'art, p. 174–175 («герой» – «Геракл» – активная жизнь). См. также: Ficino M. Commentarium in Convivium, lib. I, cap. 1, p. 137; cap. 2, p. 138 («герои» – «ангелы»). Ср.: Jamblichus. De Mysteriis Aegyptiorum. Chaldaeorum, Assyriorum, Lungduni, 1557 (в переводе M. Фичино), cap. «De ordine superiorum», p. 10–12. Очевидно, представления Фичино о «героях» были заимствованы главным образом у Ямвлиха.


[Закрыть]
. «Все люди ведь почитают в этой жизни, как божественных, замечательнейшие средь человеческого рода и наиболее заслуженные души, а когда те расстаются с телами, им поклоняются в качестве богов, самых дорогих для высшего божества, которых древние называли героями»[174]174
  Ficino M. Theologia Platonica, lib. XIV, cap. 8, p. 274.


[Закрыть]
.

Конечно, целая теория «героев» – специфический штрих фичиновского неоплатонизма. Вообще же назвать другого или себя «героем» или «Гераклом» – совершенно обычная вещь в гуманистической среде позднего Кватроченто. Полициано в письме к Эрмолао Барбаро, утверждая, что не проходит не только дня, но и часа, когда бы он громко не восторгался «разумом, сочинениями, благоразумием, наставлениями, гуманностью, чистотой, учеными занятиями» друга, призывал в свидетели Лоренцо Медичи и Пико делла Мирандолу, «коих я считаю героями»[175]175
  Poliziano A. Opera, p. 8.


[Закрыть]
.

Полициано благодарил Фичино за отзыв о нем как о Геракле, укротившем чудовищ, т. е. очистившем античные тексты от искажений. «Высокая честь, особенно в устах философа, который является князем [этого] княжеского сообщества». Он, Полициано, понимает, что Фичино шутит, ибо не заслужил подобной хвалы. Она тем не менее может возбудить недовольство какого-либо ученого мужа и вызвать насмешки. Впрочем, доказательство любви Фичино для него важней того, что подумают и скажут другие. Таким образом, Полициано прочувствованно соглашался, что он – Геракл. Более того. Когда Бартоломео делла Скала позволит себе усомниться, достоин ли Полициано столь высокого звания, – тот рассорится с Бартоломео из-за этого насмерть[176]176
  Ibid., p. 85. О Геркулесе как архетипе деятельного мудрого героя см.: Landino Ch. Disputationes camaldulenses, p. 762–764.


[Закрыть]
.

В контексте гуманистического жизненного ритуала характер фичиновской «Апологии» очевиден. Была ли она сочинена всерьез? Конечно. Но это вовсе не означает, будто в послании Фичино непозволительно усмотреть тонкую шутливость. Опять-таки вопрос сформулирован не вполне корректно. Никакой «социально-психологической загадки» нет, разве что мы сами, со своим удивлением, такая же загадка для флорентийских гуманистов XV в., как и они для нас. Современное противопоставление жизненной серьезности и игры – повторим еще раз – для Ренессанса непригодно. В «Апологии о похищении нимфы Маргариты» царило настроение высокой игры и игровой серьезности, она была продиктована героической экзальтацией, не чуждой остроумию и забаве.

Не пора ли, однако, расстаться с понятием «стилизация жизни», которое не раз использовалось выше для первоначального вхождения в материал и которое теперь исчерпало свою испытующую роль? Оно отягощено – в привычной для нас системе оценок – оттенками отчужденности, сознательной анахронистичности, иллюзорности. От стилизации веет холодом. Если она и прекрасна – то наподобие Дианы. Ведь самая прекрасная стилизация лишена, как всем известно, порождающей, творческой силы и создает некий замкнутый духовный анклав вне современных, непосредственных жизненных устремлений. Она неотделима от позднеевропейской антитезы «поэзии и правды», мечты и реальности. Стилизация не может совпадать с жизнью. Именно поэтому понятие стилизации не адекватно ренессансной культуре.

Гуманисты хотели жить – в качестве sapientes – в мире культурных образов, который был ими выстроен с помощью старых книг. Несомненно, это им удавалось, ибо они не стилизовали, а мифологизировали жизнь.

Заметим, что «мифологизация жизни» – понятие, таящее в себе, хотя и на иной лад, не меньше противоречий и трудностей, чем то, от которого пришлось отказаться. Ибо где же в Ренессансе полное срастание мифа и жизни, как это было во всяком традиционалистском обществе? Не только «настоящий», архаичный миф, но и его превращенные формы, например средневековая религиозность, вовсе не нуждались ни в каком сознательном и непрерывном усилии, вносящем миф в жизнь или приближающем жизнь к мифу. «Мифологизация» – понятие глагольное, подразумевающее некое действие и, следовательно, хотя бы слегка наметившее расщепление на того, кто действует, мифологизирует, и на то, что подвергается мифологизации. Напротив, собственно миф и без того растворен в жизни, он предлежит коллективному сознанию как скрепленная священными прообразами символическая реальность, где все от века расставлено по местам и где нельзя что-либо менять, переделывать, мысленно экспериментировать. Однако гуманистический миф только этим и занимался, ибо он уже – слишком культура, чтобы оставаться только мифом. Какой-то… стилизующий миф.

Я менее всего, конечно, собираюсь играть словами. Речь идет о проблеме ренессансного типа мышления как процесса перерождения мифа, при котором миф выходит за собственные пределы и становится немифом.

Зыбкость любых прилагаемых понятий, сложность аналитического толкования наглядно свидетельствует о том, что принято называть переходностью Возрождения. Но этого было бы мало, чтобы породить в историографии такое количество взаимоисключающих оценок и концепций. Если согласиться, что средневековье и новое время, феодальная и буржуазная культура, религиозность и позитивность, трансцендентность и имманентность или, скажем, миф и стилизация – крайние, исходный и конечный, термины переходного процесса (а с этим, кажется, соглашались все), то переходность сама по себе не должна бы представлять особую загадку. Но переходность Возрождения ускользает, как ртутный шарик, от понимания, потому что она – цельна. Как это совместить? Как миф и не-миф могли пребывать какое-то, пусть недолгое, время во внутреннем тождестве?

Величие Возрождения общепризнанно. Реже отдают себе отчет в том, что Возрождение – едва ли не самая неоднозначная из всех великих мировых культурных эпох, что, более того, амбивалентность возведена в нем в структурообразующий принцип.

Ссора Полициано и Бартоломео делла Скалы

Пока ограничимся тем аспектом этой общей проблемы, который тесней всего связан с гуманистическим образом жизни.

Гуманисты, как и всякие интеллигенты, жили сразу в двух мирах: в мире собственных эманаций, интеллектуальных ритуалов, сублимированного otium; но также в том мире, где их ожидали negotium и officium, где занимались торговлей и политикой, где нужно было заботиться о благосостоянии, устраивать быт, отстаивать ученый престиж, делать карьеру, зависеть от покровителей, входить в соприкосновение с любыми слоями общества.

Как соотносились два мира в сознании гуманистов и художников и в объективной логике движения ренессансной культуры? Вот, конечно, вопрос вопросов.

Но здесь необходимо отступление.

Не приукрасил ли я этих людей? Не следует ли рассказать о тщеславии и жадности Филельфо, о бесстыдстве Аретино, о том, как Поджо Браччолини подсиживал в римской курии Лоренцо Валлу и поливал его грязью, и о многих других столкновениях, поражающих подчас мелочностью доводов и неразборчивостью средств? Великий Фичино и его друзья сумели при помощи, в частности, обвинений в нечестности, очень похожих на доносы, поссорить поэта Пульчи с Лоренцо Великолепным; автор «Большого Морганте» отплатил издевательскими стихами. Тот же Фичино, всем обязанный семейству Медичи, не явился к ложу умиравшего Лоренцо, сказавшись больным; возможно, он был не болен, а осторожен: ведь правление Медичи уже шаталось под громовые проповеди Савонаролы.

Фичино любил Пико делла Мирандолу. Пико скончался в тот самый день, когда во Флоренцию вошли войска Карла VIII. Глава неоплатоников откликнулся на смерть Пико торжественным поминальным письмом, где, между прочим, заявлял, что скорбь об этом событии уравновешивается радостью по поводу появления в городе французского короля: погас один светильник, но зажегся другой… Фичино был враждебен режиму Савонаролы, однако держался лояльно, зато после сожжения монаха немедленно опубликовал «Апологию», в которой с запоздалой смелостью утверждал, что Савонарола – антихрист…

По замечанию Леонардо Бруни, «одно дело – восхваление, а другое – история»[177]177
  См.: Gombrich К. The Early Medici as Patrons of Art: a Survey of Sources // Italian Renaissance Studies. London, 1960, p. 279. Исследование E. Гомбрича не случайно начинается цитатой из Бруни: в нем пересматривается роль Медичи как покровителей искусства. Особенно выделяется в этом смысле – стремлением показать Возрождение без прикрас или без того, что автор считает прикрасами, – работа Руджьеро Романо, который поэтому называет ее «антикнигой» (Romano R. Тга due crisi: L'Italia del Rinascimento. Torino, 1971).


[Закрыть]
. Итак, не следует ли показать изнанку гуманистов, чтобы выяснить, «какими они были на самом деле»?

Для целей настоящей работы такая затея была бы вполне бессмысленна (как, разумеется, и «восхваление»). Не скрою, я испытываю – неизбежное для каждого историка культуры – чувство некоторой сращенности с эпохой и ее персонажами. Но задача не может заключаться ни в «восхвалении», ни в «снижении» ренессансного стиля жизни, а только в том, чтобы понять его именно как стиль, как особый способ окультуривания человеческих отношений, мотивов и действий, их включения в систему поведения и мышления.

Понятно, что среди гуманистов были разные люди и что любой из них совершал разные поступки – разные в соотношении и с нашей, и с их собственной меркой. Понятно также, что в гуманистической, как и во всякой исторической, среде легко обнаружить кипение «вечных» страстей, в том числе малопочтенных с точки зрения любой этической доктрины. Люди всегда заботились о престиже, стремились к обладанию благами или отрешались от них, бывали доверчивы или подозрительны, добры или мстительны, трудились, веселились и пр. Историку культуры решительно нечего делать с подобными истинами и бесполезно искать психологические константы, комбинацией которых можно якобы одинаково объяснить поведение, скажем, средневекового монаха и ученого-затворника в новое время и т. п.

Например, люди любили во все времена, но каждая конкретная историческая среда придавала любовным отношениям известную форму: какие понятия и представления выражали эти отношения, с какими социальными институтами и как они были соотнесены, что полагалось об этом говорить и о чем говорить не полагалось, какие знаки и символы использовались для культурной фиксации любовных чувств и желаний, как было принято знакомиться, ухаживать, сходиться, жениться, какие тут существовали стереотипы и стереотипные отступления от стереотипов и т. д. Только через совокупность всех правил и обыкновений любовь становилась культурно-исторической реальностью, и только в зависимости от принятого в данном обществе способа кристаллизации человеческих переживаний и мотивов поведения, их ритуализации и осознания мы в состоянии судить, каковы, собственно, эти переживания и мотивы, достаточно ли они соответствуют современной семантике слов, которыми мы их обозначаем, и в чем состояла их подлинная социально-культурная суть. Но, следовательно, «форма» не только глубоко содержательна, она и есть единственное историческое содержание. Любое эмоциональное и вообще психическое «что» равнозначно «как», и любое «как» есть прежде всего некая структура.

Итак, важно не то, что гуманисты, допустим, ссорились, обнаруживая повышенную обидчивость и мелкое тщеславие, а точнее, свойства, которые мы склонны так оценивать. Важно, что ревнивая забота об ученой, и в первую очередь филологической, репутации соответствовала характеру гуманистической социальной группы и направленности интересов, а «мелкое тщеславие» проистекало из желания удержаться на жреческой высоте в повседневных отношениях и обратить торжественную риторику во внутреннее оправдание действительного существования. Важно, как ссорились гуманисты. Даже грязью они поливали друг друга, имея перед глазами античные образцы эпиграмматики и сатиры. Во вражде и склоке, как и в дружбе, они обнаруживали свойственный им стиль общения.

Неизвестно, что произошло, прежде чем Анджело Полициано однажды отправил Бартоломео делла Скале, с которым был весьма дружен, ехидное письмо с эпиграммой на греческом языке. Судя по некоторым деталям последующей переписки, Бартоломео позволил какое-то непочтительное замечание о своем старшем и знаменитом корреспонденте. Вряд ли внезапное нападение Полициано было неспровоцированным, как утверждал сам Бартоломео, раздражение флорентийского гуманиста слишком сильно, чтоб не иметь никаких причин. Так или иначе, Полициано обрушился на делла Скалу за то, что тот употребил существительное culex (комар) в женском роде вместо мужского[178]178
  Poliziano A. Opera, p. 170–179.


[Закрыть]
.

Делла Скала сначала оправдывался и пытался спорить, прибавляя: «Но тебе виднее». Он жаловался: «Ты бранишь меня суровей, чем требовала бы суть дела». В ход пошли с обеих сторон риторические фигуры и эрудитские ссылки, грамматические и семантические соображения, а также аргументы натуралистического свойства. Рождаются ли комары из почвы (humus)? Грамматический род не мог не зависеть от происхождения насекомого[179]179
  Проблема обоснования грамматического рода живо дебатировалась уже в античности, и спор Полициано с делла Скалой, таким образом, опирался на солидную ученую традицию. См.: Кобов И.У. Проблема грамматического рода в античной грамматической науке // Античность и современность. М., 1972, с. 43–50.


[Закрыть]
. Между тем инвективы флорентийца становились все злей, и делла Скала заявил, что это недостойно имени Полициано. Он, Бартоломео, ведь просто пошутил, как водится среди друзей.

Полициано в ответ объявил, что их ссора лишена личного оттенка, ибо делла Скала задел не его, а «всех эрудитов» античного и нынешнего времени. «Что касается меня, то я не отвергаю дружбы и не стараюсь избежать вражды». Тогда делла Скала отбросил примирительный тон и сочинил длинную эпистолу, в которой ставил под сомнение, может ли Полициано прозываться Гераклом, и с гордостью напоминал о собственных заслугах, общественном ранге и литературной славе.

Полициано, разумеется, окончательно взорвался. Гераклом назвал его сам Фичино! Обстоятельно и важно Полициано перечислял высокие отзывы и почести, которых его удостоили гуманисты и государи, особенно Медичи. Торжественно в заключительной фразе эпистолы он отрекался от прежней дружбы с Бартоломео делла Скалой. Но затем направил ему еще одно краткое письмо – теперь уже действительно последнее – в обоснование своего права не отвечать на письма Бартоломео.

Ссора двух итальянских гуманистов XV в. из-за «комара» остается в пределах того же типа культуры, который создал учение о gravitas, полициановского «Орфея» и микеланджеловского «Давида». Эта несколько странная на позднейший вкус ссора вновь ставит перед нами все ту же проблему соотношения двух реальностей, сублимированной и повседневной, в ренессансном сознании[180]180
  Русскому читателю гуманистическая ссора из-за «комара» неизбежно напоминает ссору гоголевских персонажей из-за «гусака». Эта ассоциация, возникая в силу внешнего сцепления, не так случайна и пуста, как может показаться с первого взгляда. Иван Иванович и Иван Никифорович повздорили не потому, что были затронуты их материальные и деловые интересы. Они поссорились из-за слова, посягавшего на социальное достоинство оскорбленного, но не в глазах окружающих, не de facto, a только в силу условного смысла, коим это слово, «гусак», наполнено в голове Ивана Ивановича, человека вообще очень церемонного, ценящего всякий хороший тон и благолепный порядок, «имеющего необыкновенный дар говорить чрезвычайно приятно», «чрезвычайно тонкого человека», который «никогда не скажет неприличного слова» и даже понюшкой табака угощает со всевозможным политесом.
  Конечно, Иван Иванович Перерепенко мало похож на Анджело Полициано. Тем не менее сходство двух ссор состоит в том, что обе целиком находят объяснение в культурно-психологической плоскости. Повод – при внешней мелочности – в обоих случаях имеет более глубокое и, так сказать, ритуально-магическое значение. Слово довлеет себе: примирение состоялось бы, если бы не промах Ивана Никифоровича; «скажи он птица, а не гусак, еще можно было бы поправить». «Гусак» воспринят Иваном Ивановичем как тягчайшее посягательство на родовую честь и даже на его человеческую субстанцию, требующее грандиозного отмщения: гусак «не может быть записан в метрической книге». Таково миргородское «dignitas hominis»… Именно отвлеченно-ценностный мотив, почти метафизическое обоснование делает распрю двух дворян необычной для Миргорода и придает ей своего рода эпический характер.
  Как и в «Старосветских помещиках», двойственность смеха и грусти объясняется тем, что перед нами не просто пустота и ничтожество существования, а опустелый кокон культуры, смутная тень какого-то прошлого, пародия на него, не лишенная сожаления; отчасти это ситуация «Дон Кихота», хотя опять-таки на миргородском уровне. Гоголь показывает, что происходит с системой ценностей, когда ее покидают жизнь и мысль. В сумеречном сознании гоголевского персонажа слово «гусак» как бы случайно приводит в действие заржавевший социально-психологический механизм, какие-то атавистические культурные (и, значит, условные) реакции. Смешно это не ввиду ничтожности повода: ссора ренессансных интеллигентов из-за «комара» ничуть не значительней в отношении повода, но смеха не вызывает, потому что перед нами в конечном счете живая система мышления, укорененная в современной ей исторической почве и замечательно плодоносящая. Повышенная обидчивость здесь – оборотная сторона возвышенного мироотношения, сконструированного, держащегося тоже словами, но оттого ничуть не менее реального и эффективного. Сопоставление Флоренции и Миргорода, которое, я надеюсь, будет принято cum grano salis, подтверждает, что от великого до смешного – один шаг и что этот шаг измеряется творческой действенностью и обоснованностью культурных конвенций. У Гоголя дана псевдокультурная ситуация. Обидчивость Ивана Ивановича Перерепенко разражается как гром среди ясного неба, потому что личное культурное достоинство, за которое он возымел блажь вступиться, – мертвый реликт, столь же ненужный и загадочный по назначению, как старое ружье, из-за которого поначалу вышел спор.


[Закрыть]
.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации