Автор книги: Леонид Зорин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
СОФЬЯ. Он не опасен. Он сердцем слабее любой из жертв.
ТОЛСТОЙ (помедлив). Быть может. А все же и у него случались недурные догадки.
СОФЬЯ. Какие ж?
ТОЛСТОЙ. Хоть эта, коли ты помнишь: «Любовь ли здесь так к ненависти близко. Иль ненависть похожа на любовь?»
СОФЬЯ. Это его или твой вопрос?
ТОЛСТОЙ. Это и вопрос, и ответ.
СОФЬЯ (прижавшись к нему). Алеша, как ты мог, как ты мог? Что есть у меня, кроме тебя?
ТОЛСТОЙ. Да ты еще есть.
СОФЬЯ. Тебе всю меня нужно. Оставь ты мне хотя бы кусочек, который есть я. Ведь и ты охраняешь себя в себе, последний редут.
ТОЛСТОЙ. От всех остальных – не от тебя. Скажи мне, ты и впрямь меня любишь?
СОФЬЯ. Мы прожили вместе двадцать пять лет. Не поздно ль допытываться, Алеша?
ТОЛСТОЙ. Не поздно еще, но надо спешить.
СОФЬЯ. О Господи, как ты глуп, мое чудище.
ТОЛСТОЙ. Иной раз мне кажется, что всегда любила ты лишь одного человека.
СОФЬЯ. Кого же?
ТОЛСТОЙ. Вяземского.
СОФЬЯ. Любила когда-то.
ТОЛСТОЙ. А если и сейчас его любишь?
СОФЬЯ. Вздор, вздор, за что мне его любить? За горе мое? За его злодейство? Да выбрось его из головы. Он – негодяй.
ТОЛСТОЙ. Но что-то ж в нем было?
СОФЬЯ. Так вот что не дает тебе жить! Было. Он обесчестил девушку, бросил ее, убил ее брата, женился с выгодой на другой. Его поступки – это поступки вполне беззаконного человека, а все ж…
ТОЛСТОЙ. Продолжай.
СОФЬЯ. Они – поступки. В России столько слабых людей, готовых словом заполнить жизнь! Я все это теперь поняла, тогда же попросту ощущала, как всякое действие покоряет, пусть оно даже немилосердно.
ТОЛСТОЙ. Ты помнишь ли тот вечер в Смалькове? Ты говорила мне, что обманута, что исстрадалась, что ищешь нежности.
СОФЬЯ. Алеша, женщина ищет нежности, но хочет силы. Об чем ты задумался? Скажи, что тут новое для тебя? Вспомни, как разгибал подкову.
ТОЛСТОЙ. Так, да тебя рукой не выпрямишь. (Пауза.) «Ты прислонися ко мне, я стою надежно и прочно!» Вон как я об себе заблуждался.
СОФЬЯ. Ты мне писал, что любишь счастье, полное страданья и грусти. Твоей натуре мученье в радость. (Целует его.) Я мученье твое, но оно тебе нужно.
ТОЛСТОЙ. Яблочный спас, а лето уж кончилось.
СОФЬЯ. «Юнкер Шмидт, честное слово, лето возвратится».
ТОЛСТОЙ. Нет, милая, нет – не возвратится.
Осень
1875 год. Исход сентября. Красный Рог. Толстой сидит в кресле, ноги его прикрыты пледом. Софья Андреевна озабоченно смотрит на него.
СОФЬЯ. Легче стало тебе, Алеша?
ТОЛСТОЙ. Ночь перемог, и слава Богу.
СОФЬЯ. Тебя отравляет этот морфин.
ТОЛСТОЙ. Зато он прочищает мне голову. Иначе и строчки не написать.
СОФЬЯ. Очень разумно и великодушно. Мне ведь ходить за тобой.
ТОЛСТОЙ. Не сердись. Я знаю, я сильно тебя измучил. Когда ты летом из Карлсбада уехала в Красный Рог, я ворчал – так грустно было с тобой разлучаться, а после понял, что ты измаялась.
СОФЬЯ. Алеша, я отдыха не ищу.
ТОЛСТОЙ. Ну вот и осень в Красном Рогу. Пурпур и золото. Загляденье. Да вспомнишь, что впереди зима, и сразу тоска одолевает. Так хочется дожить до весны. Побыть между небом и землей. Ты усмехнулась, а в самом деле – нет ничего счастливей весны. Пусть это сказано-пересказано, что мне до всех, коли я так чувствую.
СОФЬЯ. Да кто ж тебя за это корит? Ты, право, стал мнителен.
ТОЛСТОЙ. Что ж тут странного? С годами мы не лучше, а хуже. Кряхтим да брюзжим. Если сознаться, теперь и весна не та, что прежде. Когда я был и силен, и молод, я жадно ловил ее первый звон. Сколько мне слышалось в нем надежд.
СОФЬЯ. Нет, ты и смолоду был невесел при всей твоей склонности к баловству.
ТОЛСТОЙ. Пожалуй. Когда-то давным-давно в груди моей поселилась мышка и стала ее потихоньку грызть. Я раньше не обращал вниманья, и даже была в ее укусах какая-то неясная сладость, а мышка все делала свое дело и выгрызла из моей души сначала веселость, а там и готовность любить этот мир и все, что в нем есть.
СОФЬЯ. Не худо, что стало ее поменьше. Этой готовностью слишком все пользовались, особенно господа литераторы. А много ль ты видел от них в ответ?
ТОЛСТОЙ. Что ж делать? Я был им неинтересен, за это невозможно винить. А все ж этим летом, когда в Карлсбаде было литературное чтение, Тургенев сам ко мне подошел и вдруг сказал: «Ваша вещь прекрасна». Стало быть, в нем не только враждебность…
СОФЬЯ. «Не только враждебность!» Ах, как он щедр! После всего, что ты ему сделал…
ТОЛСТОЙ. В сущности, все это вряд ли важно. Кабы мне легкий характер Дружинина, да и здоровье, хоть как у Полонского… Ну да тогда уж я был бы не я. А если не я, значит, никто. Были стихи у меня – Гончарову: «Думай собственную думу и иди себе вперед». Его ли подбадривал, себя ли… По правде, я должен был написать: «Иди назад». Тут смысла побольше – все лучшее уже позади.
СОФЬЯ. И я?
ТОЛСТОЙ. Когда привели меня к Гёте, а мне еще не было десяти, старец мне дал на память клык мамонта с изображением фрегата. Тут напутствие: плыви да будь прочен. Видишь, не оправдал подарка. Впрочем, этот грех невелик. Присядь ко мне, дай свою ручку. Теплая, мягкая, как сафьян. Софья, сафьян… Почти одно. Помнишь, в нашу первую ночь я взял ее, а ты испугалась: ох, не расплющите мне ладошку. Теперь уж можешь не опасаться. Вот как не стало у белки зубов, царь отпустил ей мешок орехов.
СОФЬЯ. Полно себя жалеть, Алеша.
ТОЛСТОЙ. Будет весна, поедем в Рим. И всюду будет музыка, музыка. Услышим, как жаворонки поют, ослы кричат, как люди смеются. Увидим мозаики в старой церкви, а в Колизее, через проломы, увидим кипарисы и пинии. И все вокруг будет дышать померанцем. Ты будешь радостна и довольна, и мне на сердце станет легко. Софа, скажи, что мы поедем…
СОФЬЯ. Быть может…
ТОЛСТОЙ. Не так давно был я в Комо. И вновь ночевал на вилле Реймонди. Там на лужайке все тот же ясень, я его мгновенно узнал. Только никто не мог хоть что-нибудь сказать про Пеппину…
СОФЬЯ. И радуйся. Это удача твоя. Остались в твоей поэтической памяти черные глазки да сладкие губки. А встретил бы толстую старуху – на юге женщины быстро старятся и пухнут быстро, – она бы смотрела, не узнавая, выцветшим оком, а после пошла бы прочь, переваливаясь, – вот уж заманчивое свиданье!
ТОЛСТОЙ. Возможно, ее давно уже нет. Этак четыре года назад был в Дрездене – стало страшно. Мадемуазель Констанс умерла, умер Карус. И Вальтер. И фрау Феллер. Даже швейцар в отеле помер. Вот почему нельзя расставаться, покуда мы еще живы и вместе. Пуще всего мне жаль Андрейку. Простил ли он нас?
СОФЬЯ. Да чем мы виновны? Когда он уехал, он был здоров.
ТОЛСТОЙ. Как он молил, как заклинал, чтоб мы забрали его из училища. А я писал ему строгие письма, мытарил его в гардемаринах. А взял на волю – уже было поздно.
СОФЬЯ. Бедняжка. Кто ж знал про его чахотку?
ТОЛСТОЙ. Когда он был совсем малышом, я брал его с собой на охоту. Однажды он достает из торбы первого своего глухаря. Так и вижу его довольную мордочку. Он все тогда придумывал сказки. Одна из них была препотешная – как апельсин подрался с пряником. О Господи… Софа, не уходи.
СОФЬЯ. Да что с тобой нынче? Не кликнуть ли Кривского?
ТОЛСТОЙ. Нет, обойдемся без докторов. (Пауза.) Давно уж отцвел алый шиповник. «Осень. Обсыпается весь наш бедный сад». Помнишь, сидим мы с тобой у озера, а мимо – незнакомый гребец, и вдруг он запел эти стихи.
СОФЬЯ. А ты на радостях прослезился.
ТОЛСТОЙ. Да, правда…
СОФЬЯ. Один себе голосит, другой утирает глаза платочком.
ТОЛСТОЙ. А третья смеется над тем и другим. Не смейся, я ведь не избалован.
СОФЬЯ. Когда человек сознает себя сам, на что ему одобрение общества? И есть ли оно?
ТОЛСТОЙ. Есть или нет, это ведь не последнее слово. Спиноза тебя обучил сомневаться, но сомнение не конец, а начало.
СОФЬЯ. Я так всегда подозревала, что ты есть тайный энтузиаст.
ТОЛСТОЙ. А без того и за стол не сядешь.
СОФЬЯ. Если бы ты мог быть независим, чего всегда так сильно желал, уж верно дописал бы «Посадника». Ты для того себе и придумал такого новгородского римлянина, чтоб укрепиться его свободой. Да то, что придумано, не живет.
ТОЛСТОЙ (помедлив). Мы летом говорили с тобой о пользе поступков.
СОФЬЯ (метнув на него быстрый взгляд). Все вспоминаешь?
ТОЛСТОЙ. Мне нужно было сделать поступок – докончить «Посадника».
СОФЬЯ. Не горюй. Все, что ни делается, – во благо. И что не делается – во благо.
ТОЛСТОЙ. Софа, сыграй мне.
СОФЬЯ. Я что-то устала.
ТОЛСТОЙ. Прошу тебя.
СОФЬЯ. Ну, если так загорелось… (Садится за фортепиано, играет шубертовскую баркаролу.)
ТОЛСТОЙ. Как славно. (Тихо, как бы самому себе.) Но я делал поступки. И был достоин твоей любви. Даром ли столько извел бумаги. Не попусту. Нет, Софа, не попусту. Литература – мужское дело.
СОФЬЯ (играет). Что ты там говоришь, Алеша?
ТОЛСТОЙ. Я говорю, что ты заблуждаешься. Я все-таки смог обойтись без признанья. Да будь его у меня сверх мер, да если бы на какой-нибудь площади мне даже вдруг поставили статую, это не стоило б четверти часа – быть рядом и держать твою руку, быть рядом и видеть твое лицо.
СОФЬЯ. Что ты там говоришь? Я не слышу…
ТОЛСТОЙ (не отвечает, слушает ее игру, потом – с усилием). А все ж я был хороший писатель. (Рука его повисает.)
СОФЬЯ (играет). Алеша… ты заснул? Это мило! Я для него стараюсь, а он… Ну, спи, дитя мое, коли спится. Баюшки. За окном стемнело. И оба мы с тобою устали.
Толстой безмолвен.
Софья Андреевна продолжает играть.
2002
Пропавший сюжет
Посвящается Михаилу Ульянову
Действующие лица
Дорогин Андрей Николаевич.
Вера.
Место действия: Одесса. Время: май 1906 года.
Вечер. Далекий паровозный гудок. Чуть слышен колесный стук. Откуда-то доносится музыка. Квартира Дорогина. Слева – та часть комнаты, где хозяин проводит большую часть времени. На подоконнике – граммофон. Тут же широкий диван, он же – ложе. Массивный стол. Справа – другая часть комнаты, отделенная от левой легкой раздвигающейся портьерой. Сейчас последняя как бы вдавлена в стену, и комната смотрится как одно целое. На левой стороне лишь софа и крохотный столик. В середине комнаты – чуть выдвинутое вперед трюмо. В глубине, посередке, – дверь, ведущая в прихожую и кухоньку. Комната пуста. Слышен поворот ключа. Потом доносится хрипловатый баритон: «О, не буди меня, дыхание весны…»
После короткой паузы: «Нет, ты буди меня, дыхание весны…» Вновь пауза: «А, впрочем, Бог с тобою – не буди».
Входит Дорогин. Ему безусловно больше сорока. Он слегка подшофе, одет неряшливо, но не без изящества. Подходит к граммофону и запускает его. Граммофон послушно, голосом, похожим на дорогинский, во всяком случае, так же хрипловато, поет: «Пусть сердце ваше – льдинка, взгляните на меня».
ДОРОГИН. Охотно.
Граммофон продолжает: «Я – кроткая блондинка, но полная огня».
Ах, так?
«Нам по пути: вы не пожалеете».
Дорогин согласно кивает головой.
Граммофон: «Вы не посмеете мимо пройти. Ха-ха-ха».
(Останавливает иглу.) Мерси. Последняя строка гениальна. «Ха-ха-ха». Быка за рога. (Напевает.) «Слышен стук топоров, рубят лес на дрова, а любовь, а любовь, а любовь все жива». (Задумывается. Потом с неопределенной интонацией, выражающей не то удовлетворенность, не то удивление.) Мелькнула мысль. Ей-богу, она. Полцарства за листок! (Находит на столе бумагу.) Ну, попалась, пташка, стой. (Пишет.) Гм-гм. Не худо. Теперь бы только не вымести его с прочим мусором. Намедни что-то я записал. Из ряда вон выходящее. Где оно? (Шарит по столу.) Нет, брат Дорогин, так не годится. Нужен порядок, побей тебя Бог.
Слышен звонок.
Однако ж. Кого это черт несет? (Идет в прихожую.)
Слышно, как открывается дверь. Негромкий, невнятный голос.
ГОЛОС ДОРОГИНА: «Прошу вас, входите».
Он возвращается вместе с очень худеньким и очень молоденьким существом. Шляпка, накидка, вуалетка, в руке – маленький саквояж.
ВОШЕДШАЯ. Я очень поздно, простите меня.
ДОРОГИН. Не страшно, ночь еще начинается.
ВОШЕДШАЯ. Я – Вера.
ДОРОГИН. Дорогин. Андрей Николаич.
Пауза.
ВЕРА. Вам говорил обо мне Марк.
ДОРОГИН. Марк? (Задумчиво.) Марк… (Вдруг хлопает себя по лбу.) Ах, Марк! Ну конечно же! Говорил. Непростительно стал забывчив. Приходится, верите, все записывать. Особливо ежели явится мысль. Счастье, что это не часто случается. Иначе было бы хлопотно жить. Впрочем, что ж я? Поставьте ваш саквояж.
ВЕРА. Благодарю вас. Марк вам сказал, что я всего на одну ночь? (Снимает накидку, вуаль, остается в черном платье с кармашком.)
ДОРОГИН. Да-да. Теперь я все уже вспомнил. Поди ж ты, прямо из головы вон… Был я, Верочка, в шумном месте. Одно легкомыслие и соблазн. Несколько, знаете, переусердствовал. Вы себе даже не представляете, как постыдно слаб человек.
ВЕРА. Нет, почему же. Я сожалею, что так обеспокоила вас. Но завтра утром я вас покину.
ДОРОГИН. Ради бога. То есть, ради Бога, живите. Хоть ночь, хоть две. Рад вам служить.
ВЕРА. Завтра утром.
ДОРОГИН. Как будет угодно-с. Будете обитать вот здесь. (Широким жестом показывает на правую часть комнаты.) Портьера ходит, как занавес в театре. Вот – поглядите. Таким манером вы от меня надежно укрыты… (Внимательно смотрит на нее и с видимым изумлением покачивает головой.) что, верно, кажется вам нелишним, когда вы встречаетесь с нашим братом. Нет смысла утаивать, что ваш облик делает сильное впечатление. Впрочем, отчетливо ощущение некой монастырской ограды.
ВЕРА (с усмешкой). Уверена, что я – в безопасности.
ДОРОГИН. Не сомневайтесь. Пристойный дом. Хотя, разумеется, есть издержки. Вверху упражняется пианист, а по соседству – первая скрипка. Из оркестра – в курзале. Но не всегда. Место хорошее: близко ряды, фруктовые, птичьи, мясные, рыбные – одним словом, известный Привоз. Отличный утренний моцион. А рядом – вокзал. Порой не спится, гудки поездов тревожат фантазию. Правда, неподалеку маячит архитектура бывшей тюрьмы. Все портит. Ничего не поделаешь.
ВЕРА. Куда ж без нее? Нет, в самом деле, все очень удобно. Благодарю вас.
ДОРОГИН. Теперь, как водится, выпьем чайку. Я сооружу самоварчик.
ВЕРА. Это лишнее, Андрей Николаич.
ДОРОГИН. Лишнего ничего не будет. Заверяю вас. Сейчас я вернусь. (Уходит.)
Вера подходит к софе. Достает из саквояжа халат, домашние туфельки, потом садится к столику, извлекает из кармана платья листок, кладет его перед собой, внимательно всматривается, словно изучает. Слышно, как в кухоньке напевает Дорогин: «Я – кроткая блондинка, но полная огня…» Вера подходит к окну.
ДОРОГИН (возвращается с самоваром в руках, ставит его на стол). О самовар, о бог уюта. В последнее время я стал домовит. Возьмешь этак со стола «Курьер» (Берет со стола газету, листает ее.), взглянешь – и глаза разбегаются. Сколь искусительные возможности! Куда только тебя не зовут! (Читает.) «Вы можете кончить ночь в „Аркадии“. Черт побери! Могу. Но – воздерживаюсь. Тянет к домашнему очагу. (Смотрит на Веру.) «И пальчиком она чертила на затуманенном стекле…» Вас не томит, что окно раскрыто? Ошеломительно теплый май. Весна, знаете, в этом году – манифик… Вы ведь приезжая?
ВЕРА. Да.
ДОРОГИН. Завидую. Все испытаете с остротой, которая уже недоступна нам, туземцам и аборигенам. Представьте, море совсем прогрелось. Прошу вас за стол. Вот калачи. А есть и бублики. Беру их у Друмова, что на Коблевской. На диво поджаристы – издают этакий упоительный хруст. Удостойте вниманием и ветчину. Здесь у нас на углу есть лавочка. Вроде бы неказиста на вид, а товар, знаете, первостатейный. За свежесть ручаюсь. Хотите сыру? От Чичкина. Отличного качества.
ВЕРА. Я сыта. Вот чаю я выпью.
ДОРОГИН. Бублички с маслицем – пища богов. «Я сыта»… Совершенно необязательно быть голодной, чтобы поужинать. Ужин прельстителен сам по себе. Это, радость моя, ритуал-с. А что наша жизнь без ритуалов? Во всякой обрядности есть свой смысл.
ВЕРА. Отнюдь не во всякой.
ДОРОГИН. Ах да, разумеется. Иначе – что же ниспровергать?
Звонок.
Вот это номер! Кто скачет? Кто мчится? Какой еще ездок запоздалый? Минуточку. Все будет улажено. (Идет в прихожую.)
Вера становится за трюмо, опустив руку в карман платья. Из прихожей доносится неясный разговор, потом отчетливый женский голос: «Можешь себя не утруждать!» Хлопает дверь. Возвращается Дорогин. Он смущенно покачивает головой. Вера выходит из‑за трюмо.
За стол. Возобновим нашу трапезу.
ВЕРА. Еще раз прошу меня извинить. Мое присутствие нарушает ваш распорядок.
ДОРОГИН. Ay? Беспорядок – это вы хотели сказать? Порядка нет, да и быть не может. От чего, собственно, все несуразности. Однако забудем этот визит.
ВЕРА. Марк говорил, что такое возможно.
ДОРОГИН. Вот как? Он вас предупреждал? Похвально. Рыцарь идеи, но сплетник.
ВЕРА. Бог с вами, он и не думал сплетничать. Речь шла о другом.
ДОРОГИН. Я понимаю. Насколько покоен сей приют. Ешьте, ангел мой. Эти бублики вознаградят вас за все волнения. Есть два благодетеля человечества. Один – Томас Альва Эдисон, знаменитый изобретатель, и тот безвестный, но быстрый разумом, однажды придумавший пить чай с бубликами. Отужинаем – и отдыхайте. И чувствуйте себя по-домашнему.
ВЕРА. Я постараюсь, благодарю.
ДОРОГИН. Квартирка, в сущности, недурна. Но требует хозяйского глаза. Присмотра, ухода и так далее. Сказывается отсутствие женщины.
ВЕРА (выразительно взглянув на прихожую). И впрямь.
ДОРОГИН. Ах, это? Это не то… Это, дитя мое, коловращение. Еще один источник разора.
ВЕРА. Вы были женаты?
ДОРОГИН. Неоднократно-с. Гражданским браком, само собою. На свободомыслящих дамах.
ВЕРА. Странно – при вашей любви к обрядам.
ДОРОГИН. Ничуть. Я слишком их уважаю, чтоб легкомысленно нарушать. А уж это было бы – неминуемо. Я-то знаю свой подлый нрав. Впрочем, женщины потеряли не много. Я далеко не всегда весел. Хотя и всегда навеселе.
ВЕРА. Сочувствую.
ДОРОГИН. Ничего печального. Тем более есть у меня граммофон. Живем с ним, можно сказать, душа в душу. Томас Альва – золотой человек. Голова совершенно непостижимая. Как я говорил вам, принцип фонографа. Но вместо цилиндра – всего-навсего диски из эбонита с выемками. Пластинка вибрирует, игла движется, перемещаясь по спирали. Крайне приятен как собеседник. Я ему – мысль, а он мне – шансон. Я спрашиваю, а он отвечает.
ВЕРА. Было б, наверное, поучительно – подслушать подобный диалог.
ДОРОГИН. Поверите, я обязан ему лучшими своими сюжетами. Я ведь, коли вам Марк говорил, литератор-с. Сотрудничаю не без успеха в юмористических изданиях, благо их развелось до черта. Почти как свободомыслящих дам. Есть «Пчелка», есть «Маяк», есть «Оса». Я среди них выделяю «Пчелку», охотней всего печатаюсь там. Как видите, у нас с граммофоном одно назначение – тешим людей.
ВЕРА. Каждый по-своему…
ДОРОГИН. Он мне сегодня исполнил одну славную песенку. Как это?.. «Я – кроткая блондинка, но полная огня. И жажду поединка в любое время дня». Не так… я несколько переиначил. Но это не важно. Смысл сохранен.
ВЕРА. О чем же вы пишете?
ДОРОГИН. Все – о нас. О том, как грешим из‑за хлеба насущного. Как любимся, женимся, терпим от тещ. Как мы зависимы от начальства и самых ничтожных обстоятельств. Получается довольно смешно. Да вот на днях был один сюжет. Некая девушка – синий чулок, крайне решительная, эмансипе – приехала на вакации к тетке. А к той захаживает сосед, этакий бильярдист по призванию. И вот наша юная суфражистка начинает бить кием по шарам, чтоб доказать свою равновеликость.
Звонок.
Будь ты неладно! Ну кто там еще?
ВЕРА. Откройте – увидите.
ДОРОГИН. И не подумаю. Немножко потренькают и уйдут.
Звонят долго, настойчиво, но в конце концов смиряются.
Думаю, одна певчая птичка, я ей иной раз пишу куплет. Имеет успех, полна благодарности. Здесь вообще-то достаточно тихо. В дни обретения места под солнцем я пошатался по номерам, по меблирашкам и прочей дряни. Жил, так сказать, во всех городах. В «Базеле» – на Большой Арнаутской, в «Марселе» на Нежинской, в «Венеции» – на Екатерининской, в «Константинополе» – на Греческой. На ней же – в «Лувре», в «Версале». Вот где был вечный круговорот! (Кивнув на дверь.) Простите. Не обращайте внимания. У этих созданий неважный вкус. Почему и читают мои рассказы.
ВЕРА. Не скромничайте. Такое кокетство не лучше женского.
ДОРОГИН. Справедливо. Поза-с. Влияние кулис. Я ведь еще театральная крыса. В свободное время кропаю пьески – всякие квипрокво в одном действии. Для дачных театров и летних гастролей. Приносит некоторый доход. Вы, разумеется, в театр не ходите?
ВЕРА. Нет, почему же, однажды в сезон к нам приезжает Московский художественный. Какое-то время внушал надежды Театр Веры Федоровны Комиссаржевской.
ДОРОГИН. A-а, это не по моей части. Вы – благородная северянка. Стало быть, высоки и строги. А я – легкомысленный южный фрукт. Петрополя вашего не перевариваю. Сырость и ранний полумрак. Нда-с. Полумрак и полусвет. Каламбур сомнительный, не для ваших ушек. Так или иначе, дорогая, но вреден север для меня. Южане на севере быстро старятся. Я, видите ли, человек сиесты. Вы знаете ль, что такое сиеста? Это такой блаженный час, когда светило стоит в зените и о работе не может быть речи. Задергиваются жалюзи, дабы спастись от полдневного жара, и вы возлежите, как Адам. Или Ева. Либо же отправляетесь к морю. Часок потолкуете с Понтом Эвксинским о вечности и земной тщете, и две стихии – вода и солнце – сделают вас неуязвимым. Впрочем, ежели вам потребны не столь высокие собеседники, то можно посидеть и с приятелями у Печесского в городском саду. А коли хотите – у Дуварджоглу. Здесь много таких уютных местечек, созданных для музыки жизни. Короче, это юг, дорогая. Мне уже сорок годочков с хвостиком, а я чувствую себя молодым.
ВЕРА. Я рада.
ДОРОГИН. Я тронут. Сколько вам лет? Гимназию кончили, но недавно?
ВЕРА. Кончила, но давно.
ДОРОГИН. Ну, не очень. Для вас молодость – это, можно сказать, естественное состояние. А я послеживаю за собой. Хожу в гимнастический институт Пытлясинского. А также в яхт-клуб, что на Садовой. Громаднейшее открытие сделал: плоть устойчивее, чем дух. Стал забывчив. Мелькнет мыслишка, надо немедленно записать. Всякие горестные заметы горестно-хрупкого ума. Ночные гостьи. Лежишь во мраке, а рядом – листочек и карандаш. Вот давеча явился сюжетец. Занятно, что скажет столичная штучка? (Озабоченно.) Но где ж бумажка? (Ищет.) Вот старый пес… Куда я ее подевал? Досадно.
ВЕРА. Присядьте. И постарайтесь не мучиться. Вспомнится само по себе.
ДОРОГИН. Легко сказать. Такие сюжеты – раз-два и обчелся – пришло озаренье! О чем-то задумались?
ВЕРА. Нет, ничего. Как, в сущности, все меж собой несхожи. Сколько людей – столько миров.
ДОРОГИН. Резонно. Хотя это и не значит, что сколько голов, столько умов. Много дурней, решающих, как нам жить. Куда ж я заткнул этот чертов листок?
ВЕРА. Я говорила о том, что в каждом заключены особые свойства. От них-то в конце концов и зависят и наше место, и наши действия.
ДОРОГИН. Возможно, дитя мое, вам видней. Но ведь частенько и место, и действия не слишком зависят от наших свойств и даже – от отсутствия оных. Вот красноречивый пример: председатель нашей Судебной палаты. Однажды он стал частью машины и с тех пор не имеет большого значения, каков он сам и все его качества. Действия предполагают характер, но ведь бесцветней нет существа! Личность его никак не окрашена – ничто, пустота, стертый медяк. Разве что чадолюбив, как баба, и нежно тетешкает своих птенчиков. У него их четверо, между прочим.
ВЕРА (резко). Довольно.
ДОРОГИН. Что именно?
ВЕРА. Мне безразличны и он, и детки, и все их нежности.
ДОРОГИН. Однако ж заметьте, что эта вялость, бесформенность, даже отцовские чувства ничуть не мешают ему в полдесятого с чисто кантовской пунктуальностью – хоть проверяй по нему часы – отправляться в присутственное место и выносить свои вердикты. Весьма свирепые и беспощадные. Вы следите за моим рассуждением? Как видите, не злодей по натуре, непримечательный бюрократ занимается ежедневным палачеством. Дело, как видите, не в личных свойствах.
ВЕРА. Стало быть, на нем нет вины?
ДОРОГИН. На нас нет вины, моя дорогая. На мне и на бедных моих согражданах. На тех, кто не вышел в иерархи, и тех, кто не ушел в нелегалы. Странное, знаете, положение у этих людишек на сей земле. Однажды, не спрашивая их согласия, выталкивают на белый свет – изволь отпущенный срок барахтаться. Причем без всякого к ним сочувствия. Точно они не божьи твари.
ВЕРА. А вы им сочувствуете? Вы их высмеиваете.
ДОРОГИН. Ошибаетесь. Смеюсь вместе с ними. Вместе. Я – из того же теста. Хочу облегчить им их удел. Нас посадили на карусель – ни слезть, ни остановить – катайтесь. И я им твержу: не падайте духом, лучше попытайтесь представить, что это не горькая круговерть, а развеселый аттракцион. Вы на празднике, играет оркестр, кружатся деревянные кони, и мы с ними кружимся, мы – на коне.
ВЕРА. Так вы занимаетесь магнетизмом?
ДОРОГИН. В каком-то смысле.
ВЕРА. И удается?
ДОРОГИН. В какой-то мере. Как все вокруг, посильно помогаю клиентам. Живал я в одном домовладении. И были у меня там соседи – преподаватель каллиграфии со звучной фамилией Коссодо и фотограф со звучной фамилией Сокол. Он все говорил: Коссодо подправляет руку, а я подправляю лицо.
ВЕРА. Что ж, тоже выход из положения. Для страусов.
ДОРОГИН. А чем мы не страусы? Барахтаемся, зарывшись в песок.
Пауза.
Дрянное время. Не повезло. Знаете, о ком я подумываю? О некоем неведомом англичанине. Родился он чрезвычайно давно. Где-то в году восемьсот пятнадцатом. Наполеона как раз отправили на остров Елены. Не Прекрасной – Святой, Прекрасной – это у Оффенбаха. (Напевает.) «Э-вое, дочери Зевса, так сказал богиням я…» Итак, Наполеона сослали. А этот господин – тут как тут. И все девятнадцатое столетие проводит в Лондоне у камина. И дальновидно умирает в первый же день нового века. Каков сюжет со счастливым концом? Выиграна целая жизнь. Летом – зеленые лужайки. Зимой, как говорят, цветут розы. Лечит подагру у доктора Ватсона, и охраняет его Шерлок Хольмс. Ни нагаек, ни околоточных. Ни черной сотни, ни красного петуха. Ни председателя судебной палаты с детками…
ВЕРА. Опять вы о нем! Оставьте вы этих деток в покое!
Дорогин заметно удивлен. Пауза.
Коли уж вы такой англоман, еще не поздно переселиться.
ДОРОГИН. К несчастью, мой друг, я умею жить лишь в этой несуразной стране. В этой стране и в этом городе. Больно затейливый городок. Кого здесь нет – армяне, греки, не говоря уже о евреях. Хохлы. Молдаванцы в большом количестве. И даже наш брат великоросс.
ВЕРА. Я не люблю слово «хохлы».
ДОРОГИН. В таком случае прошу извинить. Ей-ей, в нем нет ничего обидного. (Пауза.) Вы, я вижу, затосковали. Просто не знаю, как вас развлечь. Все-таки поищу листочек. Увидите, не сюжет – бриллиант. И прямо относится к нашей беседе. А вы пока послушайте музыку. Модная штучка по имени Ойра. (Ставит пластинку. Идет направо, останавливается у столика, у которого сидела Вера, перебирает бумаги.) Куда я дел его, остолоп… (Напевает.) «Нам по пути, вы не пожалеете…» Не он ли? (Берет листок.) Что это? Что значит сей сон? (Читает с озабоченным видом.) Девятьсот тридцать. Стрелки и улицы. Екатерининская. Пантелеймоновская. (Пожимает плечами.) Синий кружок. В нем таинственный знак – 5 г. Странно. Далее – Тюремная площадь. АУ? Что такое АУ? Отзовись! И черный кружок. Совсем непонятно. Все – в двух шагах от родных ворот. Можно сказать – моя округа. А я объясняю ей, что и где… Загадочно. Пещера Лейхтвейса. (Не заметил, что музыка давно смолкла, что за его спиной Вера, спрятавшая руку в кармашек.)
ВЕРА. Положите бумагу.
Дорогин кладет листок, медленно оборачивается.
Теперь – быстро. Что вы искали? Кто вы такой?
ДОРОГИН. Кто я такой? (Подчеркивает слово «я».)
ВЕРА. Ну! Говорите!
ДОРОГИН (ошеломленно смотрит на нее и вдруг – отчаянно). Стойте! Безумная! Не вынимайте руки из кармана. Говорят вам, я ищу свои записи. (Пытаясь улыбнуться, что плохо ему удается.) Однако, черт побери, как все просто… Всего лить «пиф-паф, ой-ей-ей – и умирает зайчик мой…» Так вы решили меня продырявить? Очень мило. Благодарю. И для этого вы явились в мой дом?
Вера молчит, тяжело дышит, рука – в кармане.
Между прочим, заметьте, я вас не просил оставлять на столе свои бумаги… (Вынимает платок, утирает пот.) Фу, пропасть… Авторское тщеславие никогда не доведет до добра. Сколько уроков, все не впрок. Хотел блеснуть. Распустить хвост. Ну, довольно. Идем отсюда. (Берет Веру за плечи, уводит к столу, за которым они чаевничали, усаживает ее.) Садитесь. Остыньте. Вы вся дрожите.
ВЕРА. Простите меня. Сдали нервы.
ДОРОГИН. Я понял.
ВЕРА. Какое-то наважденье… право… Марк мне сказал, что вы человек абсолютно порядочный.
ДОРОГИН (сердито). Очень польщен-с. Все мы – порядочные люди. И Марк, и я, и тем более вы. Но один порядочный человек от другого порядочного человека сейчас едва не отправил третьего туда, где нету ни слез, ни горестей, ни воздыханий, само собой. Порядочный, доложу вам, сюжет!
ВЕРА (взорвавшись). Да дайте ж вздохнуть от ваших сюжетов! Ну что мне до них и что мне в них? Что за шедевр вы там потеряли, без которого не могли обойтись? Зачем мне, по-вашему, нужно знать, как муж морочит свою жену, а та развлекается с кем попало? Зачем мне знать, объясните вы мне, как копошатся эти людишки, которые ради своей утробы способны ослепнуть и оглохнуть, не видеть, не слышать! Никого, ничего! Зачем мне их тупость? Вся эта пошлость!
Долгая пауза.
ДОРОГИН. Да. Основательная встряска. Успокойтесь. Вот что: хлебните водки. (Ставит на стол графин.) И я с вами. Обоим досталось. Не спорьте. Вы – чуть-чуть. Я – побольше. И нам полегчает. Вы не в себе. Пейте, вам сказали. Так нужно. До дна. Я знаю, что говорю. (Некоторое время ходит по комнате, искоса поглядывая на Веру. Затем останавливается перед ней, засунув руки в карманы.) Пошлость. Еще бы. Любимая брань. Всегда на устах у таких, как вы, благородных, самоотверженных барышень. Извольте-с, поговорим о пошлости. Несколько слов в ее защиту. И не вздумайте, что во мне возопил оскорбленный автор. Отнюдь, уверяю вас. Не подумайте также, что я опьянел. Если и так, то самую малость. Меня ни стопкой, ни двумя не возьмешь. Итак, затюканная всеми пошлость, я хочу сказать тебе похвальное слово. Пока на своих белоснежных вершинах сидят незапятнанные моралисты, не желающие ничего признавать, кроме своих студеных скрижалей, я вглядываюсь в твои черты и вижу в них столько ручного и теплого. Ты связываешь эту хрупкую жизнь с землей, с семьей, с потребностью в близости. Твердят, что ты можешь быть агрессивной. Но агрессивный высокий дух ничуть не лучше и не добрее. Где ты довольствуешься малой кровью, он требует ее океанов. Во имя своих высоких целей он не гнушается быть беспощадным. Ты хотя бы потолерантней, поближе к традиции, а это значит, что ты бываешь сентиментальной, слезливой, сопливой и слюнявой – отличные и редкие качества! От тебя струится сладчайший запах домашних пирогов и варенья, всяческих славных разносолов. Я вижу твой желтый абажур над вечерним столом с горячим чаем. Я слышу медлительные беседы твоих застолий, в них нет прозрений, но – слава Богу! – нет и претензий. Ты ценишь каждое мгновение, зная, что оно не вернется, и хочешь прожить его со вкусом. Твое время катится вдвое, втрое медленней, чем у твоих хулителей. И все равно его так немного, так быстро, так скоро оно кончается! Ты любишь счастливые концы, зная, что плохой неизбежен, ведь каждого поджидает смерть! Твои романы кончаются свадьбами, твои зрелища всегда живописны, твои сюжеты (шутовски кланяется) закруглены. Нет, я не стану бросать в тебя камень за то, что ты хочешь дать отдых и роздых, – так зябко за стенами твоих сказок! Такая стужа, такой мороз. У меня не найдется слов осуждения для твоих перин и твоих одеял, для твоих нетребовательных любовников. Я-то знаю, какое спасение укрыться под ласковой голой рукой, уткнуться в жаркую подмышку, прижаться к живой и теплой плоти. Даже за час, за минуту слитности, за миг один растворенья друг в друге, миг победы над одиночеством чего не простишь, чего не отдашь? Стократ заклейменная и осмеянная, немудрящая, пресная, узколобая, косноязычная, подслеповатая и такая понятная и всепонимающая, прими мое тихое «благодарю».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?