Текст книги "Генералиссимус Суворов"
Автор книги: Леонтий Раковский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 41 страниц)
Штаб-ротмистр Емелин сидел в жарко натопленном кабинете фельдмаршала. Хотя он по приказу Суворова снял с головы уродливые войлочные букли, но все-таки было жарко. Он вытирал пот платком и рассказывал. А Суворов в одной рубашке, без кителя ходил из угла в угол. Слушал.
Емелин рассказывал ему, как Павел I влил в гвардию своих гатчинцев, которых раньше-то и к столичной заставе не допускали; как ежедневно – чем свет – царь устраивает на Дворцовой площади вахтпарад и за малейшую неточность или ошибку на ученье жестоко наказывает: Преображенский полк, например, весь сослал в Сибирь и спохватился только тогда, когда преображенцы дошли до самого Новгорода; и как переучивают всех офицеров по новому, прусскому уставу.
– Учрежден тактический класс, – рассказывал Емелин. – Занятия происходят в Белой зале Зимнего. На занятиях присутствует сам император.
– Кого именно обучают?
– Обер– и штаб-офицеров. Но приходят и генералы. Даже фельдмаршал князь Репнин частенько бывает.
Суворов скривился:
– Этот придет: он дипломат. И старый друг пруссаков. А кто преподает?
– Полковник Каннабих.
– Откуда такой Каннабих выискался? Немецкий булочник?
– Говорят, был где-то учителем фехтования.
– И чем же учит Каннабих этот?
– Объясняет обязанности офицера – где находиться, как командовать. Особенно приемы эспонтоном.
– Хорошо объясняет?
– Одна смехота, ваше сиятельство. Да вот извольте послушать.
Емелин сделал глупое лицо, отставил нижнюю губу и передразнил Каннабиха:
– «Э, когда командуют: «Повзводно направо!» – официр говорит коротково. Э, когда командуют: «Повзводно налево!» – то просто – налево. Официр, который тут стоял, так эспонтон держал и так маршировал, и только всего, и больше ничего!»
– О-хо-хо! – смеялся Суворов. – «И только всего, и больше ничего»?.. Ха-ха-ха! Ловко же ты его. Молодец! Многому же такой тактик научит. Ах, учители, учители. Немые учат косых! – грустно сказал Суворов.
Он молча прошел из угла в угол, потом рванулся к двери, открыл:
– Мальчик!
Вошел Столыпин.
– Ты комнату его высокоблагородию нашел? – показал он глазами на Емелина.
– У моего хозяина поместимся.
– Вот и отлично. Ступайте отдыхайте. Да плюнь ты на эту прусскую пудру, вымой хорошенько, по-русски, голову, а то, помилуй Бог, волосы раньше времени вылезут! – сказал на прощанье штаб-ротмистру Суворов.
На квартиру к Столыпину послушать рассказы Емелина о Петербурге собрались Мандрыка, Тищенко и Ставраков. Сидели за столом, пили, ели, курили трубки, беседовали.
– В Петербурге теперь в эту пору уже давно спят. Ввечеру, в девятом часу, по улицам ходят нахтвахтеры. Орут во всю глотку: «Гась-гонь!», «Закр-вта!», «Лож-ать!» То есть – «гаси огонь, закрывай ворота, ложись спать!» И ни тебе в бостон, ни в фараон сыграть – карты запрещены.
– У нас тут – были бы денежки. Завтра у Тихановского соорудим, – сказал Мандрыка.
– Мерлину бедному страсть как не хотелось сегодня уезжать в Петербург, – заметил Ставраков.
– Туда, брат, не захочешь – добра не жди! Насидишься на гауптвахте.
– Э, губа – пустое. На губе всякий день не то что наш брат, офицер, а генералы клопов кормят. В Петербурге, того и гляди, в солдаты угодишь! – авторитетно заметил Емелин. – И до чего, однако, хорошо, как голова чиста и нет этого проклятого обруча с буклями. Надоела завивка!
– А как это завивают? – спросил Столыпин.
– Расскажу, – ответил словоохотливый штаб-ротмистр.
Он затянулся, потом окутался целым облаком дыма и начал:
– Вот каким манером я это впервые познал. Наш полк готовился к первому вахтпараду. К пяти часам утра – еще ночь, темно – приказано быть в полку. Офицерам пригоняли новую форму и оболванивали головы два гатчинских куафера-солдата. Дяди ростом чуть ли не в сажень, плечи – во, кулачища – во. Посадили меня посреди комнаты на скамейку, окутали вместо пудромантеля[88]88
П у д р о м а н т е л ь – накидка, надевавшаяся при пудрении головы.
[Закрыть] рогожным кулем. Остригли спереди волосы под гребенку. Потом один из них говорит: «Держися, ваше скородие, я вам трошки головку побелю». И стал мне натирать мелко истолченным мелом переднюю часть головы. Мел в глаза, в нос, в рот. Свету Божьего невзвидел. Так минут пять. Чихаю, сморкаюсь, слезы рекой, а он знай трет. Я уж думаю: не выдержу, рехнусь. Молю: «Погоди, братец, дай отдохнуть!» А он только твердит: «Еще трошки!» Наконец говорит: «Сухой подготовки фатить! Теперь мокрой – и годи!» Набрал в рот артельного квасу, стал против меня да как фукнет мне в рожу. Раз, другой, третий. Облил все мое черепоздание, а заодно и все окрестности – глаза, нос, щеки, уши. А второй стервец стоит возле меня и сыплет грязной пуховкой на голову муку. Потом причесали гребнем и приказали: «Сидите, вашескородие, доки не засохнеть!» Сидим такие чучела подряд человек десять, друг на друга глядеть тошно. Дальше привязали в волоса железный прут, такой, как мы сюда привезли вам, приделали мне, будь они прокляты, войлочные букли вон на ту, согнутую дугой, проволоку, что валяется на подоконнике. Часа через три мучная кора затвердела и меня можно было выставлять, как мраморную статую, куда угодно: на дождь, снег. Такая куафюра все выдержит!
– Неужели и нам придется? – с тревогой спросил Ставраков.
– Придется, – ответил Мандрыка. – Ничего наш Александр Васильевич не поделает. Не любит он этого, да плетью обуха не перешибешь!
– А ловко, правильно это он давеча сказал: «Пудра не порох, коса не тесак!» – улыбнулся Емелин.
– Русское он в обиду не даст! – ответил Столыпин.
IVСегодня Александр Васильевич долго ворочался с боку на бок – сон не приходил. В голове теснились мысли – целая буря мыслей.
Отношения с царем складывались у Суворова день ото дня все хуже. Сегодня Александр Васильевич получил рескрипт – обидный, оскорбительный. Царь унижал Суворова, старался уравнять с прочими генералами, зачеркивал все пятьдесят пять лет его беспорочной службы, его славные победы.
Хотелось тут же, немедленно ответить на все. Хотелось спорить, доказывать, возражать. Но кому говорить здесь, в Тульчине? А между Тульчином и Петербургом легли сотни верст.
Оставался старый способ хоть немного успокоиться – излить накопившуюся горечь, все наболевшее на бумагу.
Александр Васильевич долго сидел у стола, смотрел ничего не видящими глазами на огонек свечи, грыз ноготь и время от времени схватывал перо, вслух приговаривая:
– Да, да! Вот именно, помилуй Бог!
Теперь фельдмаршал спал, разметавшись на постели, спал в неудобной позе: он сполз с сена, и его седая голова упиралась в свежевымытые доски пола. Выражение лица у Суворова было страдальческое. Две складки у носа углубились, худые щеки впали.
А на столе, где горела в подсвечнике свеча, остались лежать три бумаги —
злосчастный рескрипт:
«Граф Александр Васильевич. С удивлением узнал я присылку от Вас сюда адъютанта Вашего капитана Уткина с одними только партикулярными письмами. Почитая употребление таковое не приличным ни службе, ни званию офицерскому, с равным же удивлением вижу, что Вы по ею пору не распустили штаба своего. Я приказал здесь упомянутого адъютанта Вашего определить в полк, а Вам предписываю остальных адъютантов и прочих чинов, в штабе Вашем находящихся, с получением сего тотчас перечислить в состоящие под Вашею командою полки и к оным их немедленно отправить».
плотный лист бумаги; на нем четким суворовским почерком написано:
«Буря мыслей».
и ниже:
«Сколь же строго, государь, ты меня наказал за мою 55-летнюю прослугу! Казнен я тобою штабом, властью производства, властью увольнения от службы, властью отпуска, знаменем с музыкою при приличном карауле, властью переводов. Оставил ты мне, государь, только власть высочайшего указа 1762 года.[89]89
Имеется в виду указ Екатерины II «О даровании вольности и свободы всему Российскому Дворянству», в котором дворянству предоставлялось право выбора – служить или не служить.
[Закрыть]
Все степени до сего брал без фавора.
Я лучше прусского покойного короля; я милостью Божией баталии не проигрывал. Я генерал генералов, тако не в общем генералитете.
Я пожалован не при пароле.
Нет вшивее пруссаков: лаузер, или вшивень, называется их плащ; в шильтгауз и возле будки без заразы не пройдешь, а головною вонью вам подарят обморок».
и в конце:
«Опыт военного искусства[90]90
Так назывался новый устав.
[Закрыть] найден в углу развалин древнего замка, на пергаменте, изъеденном мышами, свидетельствован Штенвером и Линденером и переведен на немороссийский язык.
Солдаты, сколько ни веселю, унылы, и разводы скучны. Шаг той уменьшен в три четверти, и тако на неприятеля, вместо 40, 30 верст. Фельдмаршалы кассированы без прослуг. Я пахарь в Кобрине, лучше нежели только инспектор, каковым я был подполковником.
Со дня на день умираю».
и черновик прошения царю: Александр Васильевич просился из армии в отпуск:
«Мои многие раны и увечья убеждают Вашего Императорского Величества всеподданнейше просить для исправления от дни в день ослабевающих моих сил о Всемилостивейшем увольнении меня в мои здешние Кобринские деревни на сей текущий год».
…Прошка проснулся: барин глухо, сдавленно кричал во сне. С ним это случалось иногда. Приказывал, не мешкая, будить.
Прошка прошлепал босиком в спальню, нагнулся и потащил барина за ногу:
– Ляксандра Васильич!
Суворов сел, вопросительно глядя на камердинера.
– Кричите во сне, ровно маленькие. На ночь, должно, креститься позабыли…
Суворов улыбнулся, перекрестился и, ни слова не говоря, бухнулся на постель.
На этот раз лежал хорошо.
– Вот свалится этак и стонет, – почесываясь и зевая, сказал Прошка.
Он дунул на свечу и вышел.
VНеравный поединок между Суворовым и Павлом I был в разгаре.
Вскрывая очередной пакет из Петербурга, Суворов заранее ждал неприятности: чем-то сегодня пожалует царь?
Ожидания оправдались. На этот раз Павел I пожаловал Суворову выговор, да не один, а сразу два: за то, что Суворов предоставил отпуск подполковнику Батурину, и за посылку в Петербург адъютанта Мерлина, а не фельдъегеря.
«Удивляемся, что Вы тот, коего мы почитали из первых к исполнению воли нашей, остаетесь последним», – колол Павел I.
Бедняга Мерлин попался как кур во щи; царь швырнул его безвинно в Ригу, в гарнизонный полк.
И в добавление к двум выговорам Павел I прислал еще короткий, не предвещавший ничего приятного вызов в Петербург:
«Господин фельдмаршал гр. Суворов-Рымникский! С получением сего немедленно отправьтесь в Петербург».
Мало выговоров на бумаге, собирается отчитывать победителя Рымника, Измаила и Праги на словах. Может, еще станет сравнивать его, поседевшего в боях, со своими гатчинскими любимцами, которые только и знают вахтпарады, – с Аракчеевым, Ростопчиным и со всеми этими невежественными пруссаками – Каннабихом, Штенвером, Линденером?
Не бывать этому!
Встречаться, говорить с царем Суворов не мог. О чем было говорить с Павлом I? О том, что русская армия – национальная, а не наемная, что глупо, преступно переносить в нее особенности прусской, наемной армии? Павел I не поймет же этого!
Несмотря на то что вся русская армия уже «переучивалась» на прусский манер, Суворов у себя в Тульчине ничего не изменял. Не мог. Не подымалась рука уродовать русскую армию.
Но он знал, что так продолжаться долго не может. Надо или подчиниться царскому самодурству, или уходить из армии.
Уходить из армии, от солдат, от того, с чем за пятьдесят пять лет службы сроднился, было выше сил.
Но приходилось.
Александр Васильевич предвидел такой исход неравной борьбы. Неделю тому назад он отправил с фельдъегерем Котовичем второе прошение об отпуске при армии.
Ответа на оба прошения еще не последовало.
И вот – вызов в Петербург.
Тогда со всегдашней своей решимостью и мужеством Суворов написал царю прошение об отставке.
Повез его штаб-ротмистр Емелин.
В мягкий предвесенний день конца февраля приехал из Петербурга Котович.
Суворов уже свыкся с мыслью об отставке, давно приготовился к отъезду и потому без особого волнения прочел письмо Ростопчина (царь не удостоил ответом):
«Государь император, получа донесение Вашего Сиятельства от 3 февраля, соизволил указать мне доставить к сведению Вашему, что желание Ваше предупреждено было и что Вы отставлены еще 6 числа сего месяца».
Уколол в последний раз.
Рука Суворова, державшая бумагу, все-таки дрожала.
Глава пятая
Кончанское
Смотри, как в ясный день, как в буре
Суворов тверд, велик всегда!
Державин
I
Гостей ждали с утра. Мальчишки сидели на всех самых высоких елках, – барин обещал пятак тому, кто первый увидит едущих гостей. Барин был добрый и никогда не обманывал. Потому с десяток ребят побежали наперегонки за околицу подальше от Кончанского, чтобы раньше других увидеть, как поедут из Боровичей господа. Один Ленька не торопился бежать. Он облюбовал себе самую высокую березу и стал проворно взбираться на нее, – с березы увидишь скорее всего. И тогда-то остальные мальчишки сообразили, что Ленька перехитрил всех. И некоторые из них уже не столько смотрели на боровическую дорогу, как на березу: Ленькина рубашонка из синей крашенины еще там или, может быть, Ленька уже увидал и слезает…
Кроме ребят на дорогу то и дело смотрел из сада в зрительную трубу сам барин Александр Васильевич.
В весеннюю распутицу, по немыслимой дороге, на двенадцатый день утомительного, тоскливого пути Суворов прибыл сюда из Кобрина.
В Кобрин он поехал из Тульчина, в Кобрине он жил в опале, а здесь, в Кончанском, в ссылке. Сюда его определил на жительство сам царь Павел I.
Из Тульчина Александр Васильевич выехал тогда до света. Опального фельдмаршала никто не провожал. Суворов вечером попрощался с очаровательной графиней Потоцкой, в доме которой он прожил целый год. Войска провожать его уже не могли: Суворов сдал Екатеринославскую дивизию генерал-майору Беклешеву, и проводы Суворова были бы вызовом царю.
Суворова заменил какой-то безвестный, бездарный генерал. Добро бы сдать дивизию хотя бы князю Репнину или Каменскому, но сдавать ничем не известному человеку…
Суворов уходил в отставку даже без мундира.
Впрочем, здесь, в Кончанском, фельдмаршальский мундир был не нужен. Мужики признавали Александра Васильевича и без мундира – любили и уважали его.
В Кончанском Александр Васильевич не был уже тринадцать лет. Впервые он приехал сюда после окончательного разрыва с женой, в декабре 1784 года. Тогда двухэтажный барский дом о десяти покоях, построенный отцом Василием Ивановичем, и то был уже ветхим. Крыша текла, печи дымили (вьюшки были глиняные, и, вытопив печь, закладывали ее глиной и засыпали песком), из дверей и окон дуло. А за тринадцать-то лет дом совершенно обветшал и теперь годился лишь на слом.
Но делать было нечего. Александр Васильевич приехал в мае, впереди предстояло лето, – можно было решиться как-либо дожить здесь до холодов.
Кончанское. Леса, озера, болота, пески. До уездного городишки Боровичей сорок верст. Действительно, Кончанское – «конец».
Царь строго заказал: Суворову никуда не выезжать, никого не принимать, писем не писать.
За всем этим смотрели накрепко. С Александром Васильевичем оставлены только Прошка, повар Мишка да фельдшер Наум. Даже адъютантов отняли у Суворова. Не с кем и слово молвить.
Стосковался.
Написал Наташе, кое-как передал в Петербург, чтоб приехала. Александр Васильевич знал, что зять все время в Павловске по долгу службы, а Наташа с Аркадием и сыном своим Александром в Петербурге.
Александру Васильевичу очень хотелось увидеть детей и полугодовалого внука.
Наташенька писала:
«Все, что скажет сердце мое, – молить Всевышнего о продолжении дней Ваших, при спокойствии душевном. Мы здоровы с братом и сыном, просим благословения Вашего. Необходимое для Вас послано при записке к Прокофию. Желание мое непременное – скорее Вас видеть, о сем Бога прошу, он наш покровитель.
Целую ваши ручки».
А потом получила у царя разрешение навестить отца. И предполагала приехать к Петрову дню.
Получив это известие, Александр Васильевич поехал в свою деревню Каменку за сорок пять верст – посмотреть: может быть, там удобнее будет всем разместиться. Он поехал туда в простой телеге, с одним Прохором.
Прошка правил, никому не уступая дороги. Только издалека кричал всем встречным – будь то крестьянская подвода или помещичьи «бегунки»:
– Вороти! Тебе не равен в коробу сидит!
Проездил двое суток, немного развлекся, хотя и измучился в тряской телеге, но вернулся ни с чем: в Каменке было еще хуже, чем в Кончанском.
– Ничего, не навек, как-либо поместимся и в Кончанском!
И вот теперь ходил по саду, с утра нетерпеливо ждал, время от времени посматривал в зрительную трубу, в которую столько раз смотрел в сражениях на разных врагов.
И вот увидал: по дороге вскачь неслись один за другим ребятишки.
А через минуту вся их воробьиная стая с криком ворвалась в барский сад:
– Едут! Едут!
– На мост уже взъехали!
– Я первый увидал!
– Врешь: я!
– Ты меня только обогнал. Я зацепился и упал…
– Ну ничего, вот вам обоим.
Александр Васильевич сунул Леньке и другому белоголовому мальчишке по пятаку, а всем – кто прибежал первым, кто последним, – сыпнул из кармана горсть пряников:
– Ешьте!
И сам поскорее побежал за околицу встречать долгожданных, дорогих гостей.
IIЗима наградила меня влажным чтением и унылой скукой.
Суворов о Кончанском
Когда начались осенние дожди, во всех десяти покоях барского дома не стало житья: крыша текла как решето, и Александру Васильевичу приходилось вставать среди ночи и перетаскивать свое сено из одной комнаты в другую.
Волей-неволей надо было искать другое помещение.
Большого дома пока что и не требовалось: Александр Васильевич остался один со своими тремя слугами – Прошкой, поваром да фельдшером. Дорогие гости – Наташенька с сыном и Аркаша – прожили в Кончанском два самых хороших, погожих месяца, а потом уехали назад, в Петербург.
Александр Васильевич нашел себе пристанище. На краю села, у самой церкви, стояла небольшая причтовая изба. Ее перегородили досками, и получились две всегдашние суворовские комнаты: кабинет и спальня в одной, в другой – кухня и помещение для слуг.
– Хорошо, прусаков нету, – говорил, осматриваясь на новом месте, Мишка-повар.
– Прусак моего духу не любит! – шутил Суворов. – Плохо одно: перегородка без двери. Наум спит тихо. Мишка изредка говорит во сне, смеется, а вот Прохор Иваныч храпит так, что стены дрожат!
– А вы-то сами. Молчали б уж!..
Как-никак – жили. В тесноте, но не в обиде.
Александр Васильевич вставал все так же до света.
Здесь была другая работа. Он ходил смотреть, как готовят к зиме сад, как молотят, как возят лес на постройку барского дома.
«Видно, мне пожить тут, – думал Суворов. – Хоть бы умереть в бою, как Тюренню!»
В полуверсте от Кончанского, на высокой горе, которая называлась Дубихой, хотя на ней росли одни высокие ели, Александр Васильевич задумал поставить летнюю светелку.
По субботам и воскресеньям обязательно ходил в церковь. Пел на клиросе, читал часы, канон, Апостола.
Мужики валили валом в церковь. Приходили не только кончанские, а из соседних деревень послушать, как батюшка Александр Васильевич читает и поет. Не могли нахвалиться его басом:
– Гляди-тко, немолоденький, а каково выводит!
– Цельную жисть командовал, кричал, вот и образовался такой голосина!
– Скажешь этакое! Матрена Пашкина целый век в доме командует, кричит и на мужа и на невесток, не похуже командера, а что ж, голос у нее подходящий? Родиться надо с таким голосом!
Суворов обучал дворовых мальчишек грамоте, составил из ребят хор. Учил их священник отец Иоанн, а Александр Васильевич приходил на спевки и всегда приносил в кармане медовые пряники.
Ребята любили барина – он шутил с ними, летом играл в рюхи, рассказывал про походы.
Но к Рождеству Александр Васильевич делался все сумрачнее и сумрачнее. Пребывал в плохом настроении. К тому были причины.
Прежде всего, Александр Васильевич стал все чаще болеть. В походной, боевой обстановке, в армии он не болел. Изредка страдал желудком, да в последние годы болели глаза, а так чувствовал себя хорошо.
А здесь как-то расклеился.
Часто немела вся левая половина тела, пухли подошвы ног, так что трудно было ходить. А однажды в темноте споткнулся в сенях о ведро, упал и больно ушиб грудь.
– Года помнить надо, а не бегать, как в восемнадцать, – отчитывал Прошка.
Фельдшер Наум взялся растирать его какой-то мазью, но Александр Васильевич потребовал баню. Баня считалась у него главным лекарством от всех болезней, наружных и внутренних. Но и после бани ребра не перестали болеть. Все так же трудно было кашлянуть. И не болезнь, а – противно!
Он не любил больных, считал, что многие только притворяются больными. И когда в армии ему докладывали о том, что кто-то заболел, Суворов всегда переспрашивал:
– Что он, бо́лен или боле́н?
Бо́лен – это когда человек по-настоящему слег, занедужил, а боле́н – это притворство, это то же, что «лживка, лукавка», родная сестрица немогузнайки.
И теперь сам подтрунивал над собою:
– Помилуй Бог, и не бо́лен и не боле́н. Хожу вроде здоров, а потом как кольнет…
– Пройдет. У меня так в Херсоне ребра болели, – говорил Прошка.
– Ну и утешил: пройдет! Да и вся-то жизнь пройдет! – горячился Суворов.
Ему хотелось, чтоб прошло сейчас, немедленно.
Второй неприятностью были материальные претензии, которые вдруг посыпались на Суворова со всех сторон. Как только прослышали, что царь отставил его из армии, так накинулись на опального фельдмаршала все, кому не лень, у кого нет совести.
Майор Чернозубов взыскивал с Суворова восемь тысяч рублей, израсходованных его частью на фураж. Полковник Низовского пехотного полка Шиллинг – четыре тысячи за продовольствие полка. Поляк Выгановский просил взыскать с Суворова тридцать шесть тысяч рублей – за опустошение во время прошлой войны его имения.
И пошли и посыпались со всех сторон претензии и убытки, связанные то с той, то с другой войной, в которой участвовал Суворов, – там войска скормили своим лошадям чье-то сено, там, идучи, потоптали озимь…
И за все отвечать Суворову, точно армия была лично его.
Налетели как воронье.
Думают, что Суворов уже ничего не стоит.
Упавшего не считай за пропавшего! Беда, что текучая вода, – набежит и схлынет!
И третье: подходили святки, время, которое Суворов очень любил, всегда проводил весело и шумно. А тут, в глуши, в снегах, в этой заброшенной избенке, среди неграмотных мужиков – какое веселье?
Идут длинные «святые» вечера, а вечерами Александру Васильевичу остается одно развлечение – читать. Но книг мало, да и некому читать, самому много не почитать: болят, слезятся глаза.
По вечерам все-таки читывал излюбленного «Оссиана» Кострова и его оды Суворову:
Герой! Твоих побед я громом изумлен…
и эту, на взятие Варшавы:
Суворов! Громом ты крылатым облечен.
Вспоминалось далекое детство. Как зачитывался Плутархом, Корнелием Непотом, Квинтом Курцием, а отец был бережлив, скупенек, все наказывал, чтоб пораньше ложился, глаз не портил, много не жег свечи.
И так, один за другим, проходили дни. Скоро уж и год, как Суворов в Кончанском. И только кое-какие происшествия разнообразили его скучную, монотонную жизнь.
За неделю до Рождества изба, в которой жил Суворов, чуть не сгорела. Случилось это поздним вечером, когда уже все в избе спали. Один Суворов лежал, думал.
Коротенький зимний день прошел, как всегда. И день-то выдался какой-то неприятный.
У Мирона простудилась и умерла двухлетняя девочка. Александр Васильевич дал ему на похороны рубль.
В разговоре с барином Мирон обмолвился: «Бог прибрал, и ладно!» Хотя у Мирона было всего трое ребят и жил он в достатке.
Суворов страшно разгневался, – детей он очень любил. Он раскричался, затопал ногами и побежал прочь от Мирона, как бегал в армии от немогузнайки.
– Ирод, а не человек! Отец называется! – кричал он.
А Мирон стоял, в смущении почесывая затылок и не понимая, что такое он сказал.
Суворов тотчас же вызвал старосту и приказал ему отослать Мирона после похорон дочери к отцу Иоанну: пусть он наложит на Мирона епитимью[91]91
Е п и т и м ь я – церковное наказание.
[Закрыть].
Затем досталось и самому старосте. Александр Васильевич увидал, что бочку с водой тащит колченогий полуслепой мерин Красавчик. Красавчик беспорочно отработал двадцать пять лет, и Александр Васильевич давно приказал ни в какие работы его не наряжать, а до самой смерти только кормить.
Вечерний чай поэтому пил Суворов хмурый, недовольный.
Потом, чтобы хоть отойти от житейских неприятностей, сел к свече почитать.
Читал Державина «На взятие Варшавы»:
Прокатится, пройдет,
Промчится, прозвучат
И в вечность возвестит,
Кто был Суворов:
По браням – Александр, по доблести – стоик,
В себе их совместил и в обоих велик.
Черная туча, мрачные крыла
С цепи сорвав, весь воздух покрыла;
Вихрь полуночный, летит богатырь.
Тма от чела, с посвиста пыль.
Молньи от взоров бегут впереди,
Дубы грядою лежат позади,
Ступит на горы – горы трещат,
Ляжет на воды – воды кипят,
Граду коснется – град упадает…
Затем, не гася свечи, лежал на сене, думал о разном: о «Тульчинских параличах», как Павел I засыпал его выговорами. О покойном фельдмаршале Петре Александровиче Румянцеве, который умер ровно месяц спустя после Екатерины II. О том, что, может, и верно судили Наташа, Димитрий Иванович – вся родня и доброжелатели: в Тульчине Александр Васильевич больно остро, неосторожно говорил о Павле I.
– Сам виноват: слишком раскрылся, не было пуговиц!
И, наконец, стал вспоминать.
Вспоминались святки в Херсоне, как весело катались на санях с гор, как вечерами у него танцевали, играли в игры, в любимую Александра Васильевича «жив курилка!».
Он уже дремал, когда вдруг раздался сильный стук в наружную дверь:
– Пожар! Изба горит! Батюшка, Александр Васильевич!
Кричал дьячок Калистрат, живший по соседству.
Первым шлепнулся с печки Прохор. Он схватил кожух и так, босиком, кинулся опрометью в дверь, крича:
– Горим!
Фельдшер Наум суетился, собирая в полутемной кухне какие-то вещи и приговаривая:
– Господи Исусе! Владычица небесная!
Александр Васильевич в опасности не терялся. Сколько раз в бою он смотрел в лицо смерти. Он вскочил, быстро надел на босу ногу сапоги, канифасный камзольчик.
Дверь Прошка оставил открытой. Из сеней тянуло дымом.
«Горит на чердаке», – в единый миг сообразил Суворов.
– Наум, спокойней! – закричал он, выскакивая на кухню. – Мишка, за мной! Воды! – скомандовал он повару, который уже собирался тоже сигануть за дверь.
Александр Васильевич кинулся в сени и смело полез по маленькой лестнице на чердак – дым действительно валил оттуда.
В темноте, в дыму Александр Васильевич различил: над боровом уже нагрелась, дымилась крыша, и тлело ближайшее бревно верхнего венца стены.
За Суворовым лез с ведром воды Мишка, которого отрезвило спокойствие Александра Васильевича.
Суворов обернулся и хотел выхватить из рук Мишки ведро, но повар не дал:
– Позвольте, барин, я сам!
И он плеснул на тлевшую стену.
– Воды сюда! – кричал сверху Суворов.
– Александр Васильевич, батюшка, вы прозябнете! Мы без вас справимся! – говорил поднявшийся по лестнице с ведром воды дьячок Калистрат.
За ним лез фельдшер.
Слышно было, как снаружи кто-то взбирался на крышу.
К избе бежал народ.
Через час все было кончено: пожар потушен, чердак и крыша осмотрены, прохудившиеся кирпичи борова заложены новыми.
Пошли спать.
Александр Васильевич издевался над Прошкой, который так струсил:
– Аника-воин. В стольких баталиях со мною был, а пожара испугался!
– Он, ваше сиятельство, боялся, как бы его Катюша вдовой не осталась, – язвил Мишка.
Прохор чувствовал свой конфуз – молчал. Только раз буркнул в оправдание:
– В бою – одно, а тут – спросонья… Заорали, с ума сойдя…
Суворов лежал улыбаясь. Настроение у него поднялось: все-таки какая-то встряска. Все-таки в однообразную чреду этих похожих друг на друга дней ворвалось какое-то необычайное, хотя и пустяковое происшествие.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.