Текст книги "Клудж. Книги. Люди. Путешествия"
Автор книги: Лев Данилкин
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
«…Могу организовать поездки за город, каждая из них – на весь день, потому что все очень далеко», – писал мне Иванов в предуведомительном электронном письме, и не врал: парма – это прежде всего очень большие расстояния между совсем небольшими достопримечательностями. Мы едем четвертый час, и конца не видно.
– Пуговицы в ряд! После каждой строчки надо вставлять «пуговицы в ряд», – наставляет брата Иванов, только что купивший в придорожном кафе «Шахраз» 100-песенный диск «ВИА 80-х». Теперь он пытается проделать комический трюк с песней «У солдата выходной», или как там она называется. И от улыбок девичьих все пуговицы в ряд! – поет он.
Еще через час я со своего заднего сиденья слышу, как двужильные братья обсуждают, нет ли прямой выгоды прицепиться к тому грузовику, что едет впереди, чтобы не тратиться на бензин. Рентабельность предприятия зависит от того, сколько будет стоить трос, где взять гарпун и надо ли держать при этом свой двигатель на холостых…
– А как отвязываться?
– Чухан ты, пистон ставишь, взрываешь его в нужный момент, трос и расцепляется!
Дальше идем пешком.
– …например, на скалы горы Ур-Мань-Кур, где я в «Золоте» поселил дырника Веденея с сыном-сатаненышем.
Проклиная дырника, сатаненыша, их автора и себя, купившегося на предложение, я пыхчу как паровоз, насилу успевая за шагающим впереди с вечной сигареткой Ивановым, который нащупал скрытую под снегом тропинку и не уклоняется ни вправо, ни влево. Это важно – ступишь в сторону и тотчас же провалишься по грудь, такие вещи можно понять только эмпирически.
В «Золоте бунта» Ур-Мань-Кур поражает Осташу: он впервые видит там скалы прямо на вершине (614 метров, между прочим), вдали от реки. Скромных размеров скальные обнажения – в самом деле довольно живописные – описываются в романе как «чудовищные утесы». Любопытно было бы посмотреть на реакцию Иванова, который не был за границей, если бы он увидел каменные грибы Каппадокии, котловину Лох-Несса и остров-монастырь Мон-Сен-Мишель. Стал бы он после этого говорить о «вогульском колдовстве», которое якобы источают эти продукты ветровой эрозии?
У Иванова – инстинкт родины; думаю, если б его высадили на льдине, он и там обнаружил бы вмороженную в прозрачную глыбу многовековую историю и влюбился в нее. С другой стороны, попробуйте приставить Иванова к чужим пейзажам – получится гном с открыток в «Амели»: не стыкуется. Видимо, есть такие честные однолюбы, мир которых родиноцентричен, и они не чувствуют себя обделенными. Как так? Так, как сказано в «Парме» про Чердынь в осаде: «Весь окоем словно бы медленно, тихо вращался вокруг Чердыни, врытой в землю, будто кол».
Парма Иванова – такое же географически-природное понятие, как вересковые пустоши Бронте или озерный край Вордсворта. Не тайга и не русский лес, а особое, со своими вогулами и муравьями в золотых лапоточках непролазье, кипящая биосферная магма; сверху, с Колпака, как еще называют Ур-Мань-Кур, понимаешь, что тут есть один пикантный момент, не очень понятный по книге: это водораздел, граница Европы и Азии – Осташа мечется между двумя континентами. Где-то тут, у дырника, по идее (по идее Иванова), должен бы проходить Гринвичский меридиан. С другой стороны, это место не столько пограничное, сколько отменяющее границы. Чусовая – единственная река, пробившая Каменный пояс и почти что соединившая Обский и Волго-Камский бассейн; река между Европой и Азией, севером и югом, тайгой и степью, океанами и континентом.
Бывший сплавщик Веденей стал дырником, чью душу потеряли истяжельцы, и теперь он контролирует вогульских лешаков. Иванов божится, что слух о том, будто половину своих диких слов он выдумывает, – вранье, и ссылается то на диалектический словарь, то на Мамина-Сибиряка, то на некий «Лесной словарь» 1906 года, откуда почерпнул всю судостроительную лексику: «льяло», «потеси», «отуром»; ну, разве что признается в том, что обогатил русский язык словом «истяжельство» (раз уж пришлось с нуля придумывать весь этот раскольничий толк). Между прочим, пресловутый «лингвистический шок» от «ушкуйников» и «хумляльтов» – скорее фикция. Во-первых, потому что на самом деле всех этих архаичных реалий и диковинных слов не так уж много, во-вторых, в русском языке есть запас прочности, позволяющий поглощать заимствования от «иттурмы» до «мягкого дискаунтера». Иванов как раз показывает, что русская матрица сильнее и что она, и только она, свойственна этому пространству, – так исторически сложилось.
Помимо дырникана Ур-Мань-Куре проживает и малой, он же сатаненыш, – существо «с щучьими зубками», при попытке к бегству цапнувшее Осташу за руку. Любопытно, однако, не устройство челюстного отдела молодого дикаря, а реакция его жертвы: Осташа «обеими руками поднял кол над ямой и уронил его прямо на голову малому. Под комлем что-то хрипнуло, пискнуло. Осташа перехватил кол и принялся бить им по мальчишке, словно трамбовал. Когда под колом уже зачавкало, Осташа остановился и заглянул в яму. Голова мальчишки превратилась в кровавую, грязную, волосатую лепеху, облепленную желтыми березовыми листьями». Начать с того, что не очень понятно, с чего вдруг такая жестокость, ну что такого сделал этому амбалу семилетний мальчик? И это, конечно, сильный пассаж для человека, который работал в системе школьного образования.
А как педагог Иванов поступал со своими сатаненышами?
– У меня была система уродов. Система… чего?
– Урод – это единица измерения тяжести проступка, на основе которой строилась система наказаний. Один матюк – один урод. Потом урод с ручками, урод с ножками, урод с головой и второй урод. За трех уродов – наказание, обычно дежурство. Девочек это не касалось, у девочек были нотации.
Он? Читал нотации?
– Ну.
Например, за что?
– Однажды они в походе без спросу взяли и ушли в магазин в деревне, так я им прочел такую нотацию…
Какую же, Алексей?
– Ну… что с ними случится, когда к ним пристанут местные. Как местные из-за них приходят в лагерь, как наших мальчиков убивают, как я рассказываю об их смерти родителям, как меня сажают в тюрьму и я там сижу.
И как, помогло?
– Они потом весь вечер в палатке плакали. Издержки хорошего воображения.
Иванов и Ко до сих пор выдвигаются в походы не менее трех раз в год – и проблема местного населения по-прежнему стоит остро. Например:
– Чердынь – хорошее место, но ублюдков и там хватает. В частной беседе Иванов нередко пользуется термином «ублюдки» – но в своем путеводителе по Чусовой более сдержан: «Экономические неурядицы в конце XX века обусловили большой отток населения из промышленной сферы. Эта масса людей из-за нищеты не покинула родных мест, но и не влилась в сельское хозяйство по причине его упадка. Образовалась большая прослойка своеобразного сельского люмпен-пролетариата, пробавляющегося подсобным хозяйством, разовыми работами и мизерными социальными пособиями (пенсиями)».
Одного такого люмпена мы видели в деревне Бисер, бывшем центре горнозаводской цивилизации. В руке у деграданта был дорогой мобильный телефон. Я сказал, что если это и деградант, то постиндустриальный, не исключено, что он подсоединен сейчас через Интернет к библиотеке Конгресса. Иванов сказал, что наверняка телефон у него вообще не подключен, и это то же самое, что бусы у дикаря; отобрал в драке у приятеля, а тот ограбил кого-то у магазина. Пожалуй, Иванову виднее; если тема его исторических романов – колонизация земли и индустриализация ее ресурсов, то «современный» Иванов профессионально занимается исследованием деколонизации, деиндустриализации, распада культуры, ослабления пассионарности.
На вопрос, как проехать к Старошайтанке, люмпен сцеживает: «Ну, ебть» – и показывает телефоном направление. Кстати, пока девочки плакали в палатках, мальчики громко матерились под аплодисменты своего преподавателя. Сеанс легальной копролалии назывался «святой минутой» и практиковался ежедневно.
– Они ждали этой минуты целый день, готовились к ней, оттягивали ее. Это было что-то вроде дня Ивана Купалы.
В Старо-, что ли, – уткинске Иванов потащил меня в обход по периметру обледенелой плотины по железным перилам – над дырой, куда низвергается наполовину заледенелый плотинный водопад. Соскользнешь – пиши пропало, и это при том, что а) перила-то шатаются, б) под снегом вообще не видно, куда ступаешь, в) глубина обледенелой шахты – метров пятнадцать. Выбравшись и делая вид, что подобная акробатика для меня абсолютно естественна, я закуриваю, в коленях ощущается странное «штрэк-штрэк».
– Ой, простите, – иезуитски осведомляется Иванов, лазающий что твоя обезьяна, – а я и забыл спросить: вы высоты боитесь?
Чувствуя себя уже героем, простодушно отвечаю:
– Ну, боюсь, как все.
Еще более простодушно Иванов – жеваная «явка» в углу рта, очочки сверк-сверк – сообщает:
– А у меня дети любят повиснуть на руках над шахтой и раскачиваться себе; по полчаса иной раз так развлекаются.
А…
– Да, я был либеральный педагог. Ясно.
Халтурщик Джузи, якобы бывший «у дырника» уже тыщу раз и поэтому отказавшийся переть на Колпаки с их «каменными останцами», встречает нас в закусочной с радушием отменно прогревшегося человека:
– Чего так долго? Никак, мление забрало?
Иванов-старший невозмутимо размешивает в пластиковом стаканчике сахар, вытаскивает оттуда пакетик чая, меланхолично покручивает его на ниточке, будто дохлую крысу, и запускает в направлении Джузи. Мокрый мешочек по навесной гаубичной траектории проносится мимо моего носа и приземляется на брюки хохмача. Джузи отвечает симметричным ударом. Соседи-дальнобойщики – как и Ивановы, сидят одетые, в шапках – недовольно потрескивают пластиковыми баллонами пива «Красный Восток»; из-за стойки слышно пиканье микроволновки. Иванов доедает оливье, придвигает брату тарелку:
– Облизывать будешь?
Педагогическая деятельность Иванова развивалась по четырем направлениям. Во-первых, он воспитывал Джузи – тот в детстве любил с разбегу плюхаться на пружинную пионерлагерную кровать; Лелик подкладывал под кровать жесткие банкетки. Во-вторых, он работал учителем – да, как Служкин, только вел не географию, а историю мировой культуры, и не в девятых классах, а во всех, от первого до одиннадцатого; на жалованье далеко не уедешь, и поэтому ему приходилось брать почти две ставки – 30 часов в неделю – в течение двух лет. В-третьих, когда он на протяжении пяти лет работал проводником в турфирме, довольно часто экскурсии заказывал муниципалитет – для подростков, состоящих на учете в детской комнате милиции. Среди этого контингента через раз попадались чуть ли не серийные убийцы.
Контролировать «упырей» и «деградантов» было крайне утомительно. Неудивительно, что писанное примерно в тот же период «Сердце пармы» – по сути, учебник менеджмента, история про то, как князь Михаил постигает науку управления персоналом и вырабатывает отношения с начальством и союзниками. У себя дома Иванов демонстрировал мне гигантские альбомы допотопного вида с намертво вклеенными походными фотографиями. Малолетние сатаненыши теснятся на каких-то сплавных устройствах, лазают по древним верхотурам, варят на походном костерке харч и нагло лыбятся в объектив, больше напоминая рекламный плакат к фильму «Сволочи», чем благостную картинку из жизни шотландских скаутов.
Наконец – и вот это, по-видимому, один из лучших участков биографии автора, – работа кружководом в закамском Доме пионеров. Его коллектив назывался «Гиперборей»; средний возраст кружковцев – и лучший, по мнению Иванова, – 12 лет. Было ли у него прозвище?
– Осетр. Простите?
– Алексей Викторыч при быстром произнесении превратилось в ОсетрЫч.
Так его называли в глаза; а за глаза – Осетр. У детей тоже были прозвища:
– Это способствовало сближению коллектива, закреплению внутри него особых отношений.
В частности, я сам слышал, как пару раз Иванову звонил на мобильный некто по имени Окаменелость. «Мой воспитанник» – видно, что особые отношения закрепились надолго.
В чем конкретно состояла его воспитательная работа?
– Они ходили на экскурсии и в походы, штудировали краеведческую литературу, из подручных материалов мастерили модели барок и бронированных крейсеров, ландшафтные макеты, макеты шедевров деревянного зодчества, макет каменного храма в Белой Горе (мы там были; это где Джузи спросил, надо ли, ставя свечку, загадывать желание, на что Иванов холодно ответил: «Джузи, это НЕ букмекерская контора»), макеты пушек из музея под открытым небом в Мотовилихе (там Джузи поинтересовался, можно ли поднять руками ядра для пермской царь-пушки. «Джузи, это НЕ боулинг»).
Несколько таких макетов можно увидеть на фотографиях в ивановском путеводителе по Чусовой; непонятно, как 12-летние дети могут склеить и склепать такую сложную конструкцию; зато понятно, каким образом Иванов так свободно ориентируется в своем романе во всем, что касается технической стороны разного рода строительства.
Именно на основе этих экспонатов и был создан тот самый краеведческий музей, о котором часто упоминает экзальтированная пресса, – в одном из помещений Дома пионеров. В последние, впрочем, годы идея Дома пионеров все больше вступала в столкновение с реалиями рыночной экономики. Так, по распоряжению губернатора была внедрена система «сертификатов», которые выдавались каждому школьнику и позволяли бесплатно посещать в год один кружок. Педагоги кровь из носу должны были набрать за год 15 сертификатов; разумеется, тотчас же возникла контрсистема, провоцирующая преподавателей на то, чтобы различными средствами выманивать у детей их сертификаты, – классические «мертвые души». Иванов не любитель раскрывать карты заранее, но, насколько можно понять из разговоров с ним, это один из сюжетов нового романа, который будет, как и «Географ», про современность; еще там будет про сражение бронированных флотилий и бронепоездов в Гражданскую – осталось только придумать к теме ключ, вроде клада Пугачева или Золотой Бабы.
Получил ли он какие-то дивиденды от своих педагогических инвестиций? Невеликие. Дети вырастали и упрямо шли работать в автосервис – либо толочься у алкогольных супермаркетов в ожидании посетителя с мобильными бусами. Из всей описанной в «Географе» «красной профессуры» в люди выбился только прототип Тютина – тот, который все рассказывал: «У нас в деревне один мальчик…»; он поступил в Санкт-Петербургский университет. Читал ли он роман про себя?
– Вряд ли, здесь вообще никто ничего не читает, – провинция, что вы хотите, им ничего не надо.
Иванов опять заводит свою любимую пластинку, и я временно отключаюсь.
– В деревянной церкви XVI века – Музей Ермака; правда, это новодел – шестнадцатый век спалил недавно сторож. Музей Александра Грина, деревенский балаган, Музей писателей Пермского края…
Мы, пуговицы в ряд, шагаем по улице, целиком состоящей из музеев. Здесь, в низовье Чусовой, у впадения в нее речки Архиповки, находится горнолыжная спортшкола «Огонек», при ней – силами энтузиаста Леонарда Постникова созданный «самопальный» музейный комплекс, посвященный истории Чусовой. Комплекс – с трехэтажными церетелиевскими снеговиками и панно с фигурами, куда нужно просовывать головы (на память), – похож на жестокую пародию на ивановскую деятельность: то же самое, но сельской остроты. Тут становится понятно, чем отличается ивановское – национального, так сказать, масштаба – краеведение от краеведения местного, бессистемно валящего все в кучу.
– А вы в Музее писателей есть?
– В Музее писателей меня нет. Я для них никто.
В музее видно, что, несмотря на ивановские ламентации о низком культурном уровне местного населения, статус писателя по-прежнему высок, и ладно бы только писателя: главное божество местного пантеона – литературный критик Валентин Курбатов, представленный здесь портретами маслом, мраморными скульптурами и чуть ли не видеоинсталляциями.
Иванов вежливо ощупывает глазами предметы домашнего обихода критика. Тут в избу с мороза вламывается Иванов-младший.
– Джузи?
– Слушай, а ты там висишь!
– Я? Не может быть.
– На Ленина похож.
И точно – снаружи, на стене, среди портретиков знаменитостей помелкотравчатее, болтается и шаржик углем с исчерпывающей подписью «А. Иванов», не перепутаешь. Портрет мало того что в самом деле вылитый Ленин, так еще и какой-то дориан-греевский – живой Иванов выглядит гораздо моложе. Иванову не везет с иконографией; его и снимают неправильно – он вовсе не такой вострозубый заморыш блаженненького вида, каким запечатлен на обложках «азбуковских» книг.
На обратном пути мы проходим запаркованную в глухом углу статую Ленина. В принципе, лет через пятьдесят пермяки смогут сэкономить на памятниках – или не смогут? Иванов-то все-таки покомпактнее будет.
Расстояния, которые мы преодолеваем днем и ночью, хорошо освоены моими попутчиками, о чем можно судить по замечаниям Джузи, которые он время от времени отпускает в самых неожиданных местах: «А, вон ларек, в котором я ночевал… А, вот этот шлагбаум я однажды снес… А, вон на том вокзале стоит лавка, где написано „е…учий Кын“, это я ножом вырезал». О вовлеченности во все эти события Иванова-старшего можно судить лишь по косвенным признакам: «Это когда мы тут лагерем стояли?.. Это когда Окаменелость мой рюкзак утопил?.. Это когда нам местные двое суток не давали с места сойти?..» – а так-то он помалкивает или произносит что-нибудь вроде «переехали вот из владений хана Кучюма во владения Строгановых».
Еще тут становится понятно, почему все ивановские тексты такие кровавые: общага-на-крови, парма-на-крови, Чусовая-на-крови, даже школа – на крови. А как еще связать эти бесконечные одинаковые пространства, чтобы они стали «нашими», кроме как кровью? Кровь льется бочками в ивановских романах, да и в жизни – в воображении.
– Хорошо бы, – замечает Иванов, подпирая стенку и разглядывая горнолыжников, которые катаются рядом с Кунгурской пещерой, – они вмазывались прямо в эту стенку. Кровавые пятна такие, а из них шапочка с кровавыми клочьями волос торчит, и обломки лыж.
– Слушайте, – вспоминаю я, – а как этот ваш дорожный мертвяк?
– Да как-то… сошел на нет. Как говорится, сдох Максим, да и хрен с ним. Очень по-нашему.
Да уж, увидимся в аду.
– Идеально было бы, конечно, если бы вы перебрались из своего Закамска сюда, – в этот момент мы проезжаем поселок с названием Свинокомплекс.
– Почему? – опешив, спрашивает Иванов.
– Ну, понимаете, писатели, как правило, люди скучные и непрезентабельные, они не вписываются в цивилизацию, заточенную под телешоу. Вам нужно быть фриком. Представьте только – парень похож на Ленина, он кауч-потейто, с утра до вечера валяется перед телевизором в своем знаменитом жилете, живет в СВИНОКОМПЛЕКСЕ и пишет длинные романы. Да у вас завтра перед крыльцом будут стоять три камеры!
Иванов смеется, проблема и в самом деле, похоже, его занимает – как вести себя писателю, если он живет в провинции, где тебя никто не хочет знать, но к тебе приезжают из столиц, называют тебя «номером один» и зовут сниматься в «Школу злословия»?
– А что это значит – фрик?
– Ну, такой чудак, чудик, ку-ку немножко, с прибабахом. Иванов перестает улыбаться и смотрит на меня с недоверием, на лбу у него явственно видна бегущая строка:
«Этот тоже напишет про меня чушь». Неудивительно – обжегшись-то на молоке; в последний раз он узнал про себя, что строит свой день в зависимости от того, что сегодня показывают по телевизору.
– Ох, Лев, сделаете вы из меня фрика. Похоже, я все-таки переборщил.
– Видите ли, Алексей, фрик – это в хорошем смысле куку, какое надо ку-ку… – Растолковываю я с интонациями Вольки Костылькова, который плел Хоттабычу, что балда – это такой мудрый, уважаемый человек. Кто здесь достопочтенный балда – так это я, сейчас ведь обидится. И кто, спрашивается, тянул меня за язык…
– Завтра, – решительно говорит Иванов, – приходите ко мне. Покажу вам несколько новых фрагментов «Дома-2», мелодии вам в мобильный закачаем, фотографии участников.
На этот раз смеюсь уже я; да, тут где сядешь, там и слезешь: подхватывает.
– Вот под этим деревом собирались убитые, – демонстрирует мне Иванов чудом сохранившуюся между пятиэтажками и асфальтированной автостоянкой сосну. Поясняет: – В моем детстве тут проходили битвы на мечах, а сюда сходились погибшие – очень злые обычно и активно обсуждающие происходящее.
Судя по интонации, Иванову тоже доводилось быть в шкуре мертвяка. Сейчас под деревом пусто.
Несмотря на то что в пермских газетах в объявлениях о недвижимости бытует формулировка «первый этаж и Закамск не предлагать», Закамск производит впечатление очень живого города, целиком состоящего из достопримечательностей: вот парк вокруг кинотеатра – тут зэки ловили пионеров и вешали их на галстуках, вот школа, где учился писатель и где недавно раскрыли банду убийц, укомплектованную десятиклассниками и пятиклассниками, вот Дом пионеров, где бился за детей кружковод Иванов.
Чем, кстати, кончилась история с музеем?
Кончилось тем, что в какой-то момент недоброжелатели в руководстве забыли продлить со спонсором договор о безвозмездной аренде помещения и кружок лишился своей скромной площади; на этом его история и закончилась – раздосадованный Осетрыч свернул экспозицию; флотилия была спущена в Каму, где – по примеру белогвардейского генерала Пепеляева, спалившего в 1919-м, назло красным, в устье Чусовой все суда Камского пароходства, – была торжественно предана огню.
Иванов – один из первых профессиональных писателей пореформенной России нового типа. Он не из учебников маркетинга, а просто из собственного опыта усвоил, что рассчитывать следует только на себя, что ради того, чтобы добиться цели, позволено почти все, что полная приватизация ужасна, но и она в конце концов может вывезти (так в путеводителе сказано: что частные турбазы на Чусовой сами должны сделать из нее заповедную реку), что народ сам по себе, не усмиренный культурой, – глуп и безволен, и нечего испытывать перед ним чувство интеллигентской вины, но при этом и отказываться от ответственности за него тоже не стоит, если у тебя есть дар как-то на него повлиять. Ставь уродов – с палочками, с ручками, с головами; когда-нибудь это сработает.
Самое удивительное место Закамска – затон: живописная гавань, где зимуют корабли. Сверху, с обрыва, панорама похожа на зады какого-то речного «Мосфильма» с утопающими во льду плавконструкциями из «Бесприданницы», «Тома Сойера», «Волги-Волги» и «Танкера „Дербент“».
– Вот тут Служкин катался на кардонке, а вон на той скамейке они с Машей сидели.
Может быть, один из самых важных талантов Иванова – «лозоходческий»: идеально выбирать место. Глядя на этот затон, на камскую ширь за ним, отчетливо понимаешь, что пропить глобус здесь может только самый распоследний оболтус: тут это не школьный размалеванный шар, а вещь совершенно насущная, потому что из этого места, как и сказано в «Географе», рукой подать хоть до Волги, хоть до Новой Зеландии, везде будет течь одна и та же вода, которая преодолевает любые расстояния; вроде запертое пространство – а простор страшный. Вмерзшие в лед, словно жертвы глобального похолодания, суда – такой же мощный и понятный символ, как лермонтовский парус.
– А вон там, в конторе, работала у меня в романе Сашенька Рунева.
– И читали они здесь «Географа»?
– Да, похоже, нет. Хотя вот у завуча в школе, где я работал, тоже оказалась дочь Маша.
– И чего?
– Чего-чего – обиделась. Хотя это не про нее, конечно. На камском берегу, возле «сосен на цыпочках» и лодок, становится понятно, откуда взялись путеводитель, история про Чусовую и романтический «Географ», – тут то, что Мамин-Сибиряк называл «природной страстью к воде». Иванов, собственно, и сейчас такой – ему надо, чтоб простор и воду чувствовать; он сидит на реке, как на героине.
– У меня в романе все выдумано, но топонимика очень точная – мне так представлять легче. Вот через этот забор пьяного Служкина за сигарету пыталась перетащить шпана.
Ровно в этот момент мне приходит эсэмэска уже от третьего человека с одним и тем же вопросом: «А он пьет?»
– Вы пьете? – машинально спрашиваю я.
В Москве я слышал анекдот о том, что когда в «Афишу» приезжал Иванов, то на предложение выпить он ответил:
«Дык… закодирован-то я», сильно почему-то окая.
– Пью… но редко. И не могу понемногу: рюмку там – рюмку здесь. Я раз уж сажусь, то основательно, очень не люблю останавливаться на полдороге. Я даже в последний раз, когда пил с режиссером, на поезд плюнул, остался, чтобы допить.
А вот, наконец, школа, в которой работал Служкин, – узнаваемое функциональное здание.
– Вот окна кабинета Географа, – показывает на второй этаж.
Надпись «10А РУЛИТ!!!» выведена очень крупными буквами – пожалуй, ее видно из окна Служкина, чей дом находится практически встык со школой. То есть не Служкина – Иванова, конечно.
Когда жилплощадь Иванова будет выкуплена краевой администрацией и квартиру превратят в мемориальный музей, посетители будут бунтовать – здесь нет ни чиппендейловского комодика, ни супницы веджвудского фарфора, ни легированной лопатки атомного бомбардировщика; в газетных объявлениях о съеме обстановка такого рода описывается формулой «мебель сборная». На открытых антресолях по-спартански свернулись калачиками «пенки», в «кабинете» раскорячились на полу брезентовые баулы с «разобранными катамаранами». Типичная трехкомнатная интеллигента семидесятых – да так оно и есть, бывшая родительская.
Чаевничаем на кухне. На столе славный тортик производства местных кришнаитов, сахар, кипяток – обстановка, располагающая к необременительному обмену застольными комментариями («Говорят, Достоевский до двух самоваров чая в день выпивал») и шуткам про то, где тут у них телепрограмма. Я, однако, «работаю» и уже выведал, что писатель сам умеет делать ремонт. «Потрясающе», – фальшиво присвистываю я и развожу руками: мол, сам-то безрукий, гвоздя вбить не могу. Сочувственное молчание. Уразумев, что от «золотовалютных резервов» больше ничего не добиться, подкатываюсь к Ларисе, жене писателя:
– Ларис, ну ладно, муж у вас бука, но вы-то, слава богу, живой человек. Ну-ка, расскажите про него что-нибудь важное-преважное, а то получится, что я зря проездил, ведь все приходится клещами вытягивать.
– Ой, ну я не знаю, вроде уж все рассказано-перерассказано, – смущается Лариса.
– Ну ладно, – неожиданно перестает жевать Иванов, – расскажи, как я из пожара двадцать детей спас.
Я понимаю, что мне удалось пройти этого застенчивого лопуха в жилетке – вот та Золотая Баба, вот та пугачевская казна, вот срочно-в-номер, ради чего меня и командировали в сердце пармы; вот что будет написано на обложках в разделе «Биография» – а не занудное «дебютировал с первой повестью в журнале „Уральский следопыт“». Расплываюсь в улыбке, извлекаю блокнот и впервые за всю поездку, на всякий случай, диктофон. Лариса меж тем, выглядит удивленной: «Ой, а это когда?» Продолжаю по инерции улыбаться: мол, не стесняйтесь уж. «А я и не знала!» – и похоже, она в самом деле впервые об этом слышит, странно. Повисает неловкая пауза; Иванов снова принимается жевать свой кусок торта, и тут я понимаю, что это ШУТКА; типично служкинская идиотская шутка, из тех, за которые его так ненавидели жена, сослуживцы, дети и друзья.
– Ну что ж ты, – апатично произносит Иванов, обращаясь к жене, – подводишь меня, только я хотел…
Тьфу.
Он похож, похож, конечно, на Служкина – хотя и говорит, что у него не было «такого, как у Служкина». «Я никогда не вел себя так, как он, не советовался с детьми. Ну, иногда, очень редко, со старшими мальчиками – для поддержания их авторитета. Служкин – это образ, это не я».
Судя по нескольким дням общения с ним, больше всего похожи на самого Иванова роман «Сердце пармы» и князь Михаил, соответственно. «Парма» – про Иванова, которого угораздило попасть «между ламией и хумляльтом», «между Москвой и Югрой», про Иванова – князя Михаила, который не всегда понимает, что у него общего со своим народом – часто жестоким и иррациональным, – который, честно инвестируя в землю свой дар, похоже, не ощущает себя на ней своим. Про Иванова, который, по его словам, «персона нон-грата» в Чердыни, которую он, по мнению тамошних краеведов, «оболгал» и «извратил», про Иванова, чье «Золото бунта» на местном телевидении, на пермской презентации, прилюдно обозвали «литературной блевотиной», а в Москве выкинули из букеровского списка «за отсутствием признаков романа», про Иванова, которому в «Вагриусе» заплатили за «Географа» три копейки, про Иванова, который сделал для Пермского края больше, чем кто-либо из его земляков за последние сто лет, и удостоился он за все про все лишь шаржеобразного рисунка на доске почета самопального музея. Про Иванова, которого судьба закинула жить на землю, где всегда будут проблемы с колонизацией, менеджментом и судопроизводством, – но который, тем не менее, сказал себе: раз это твоя земля и твой пруд, то, полюбив их, полюбишь и здешних «ублюдков».
По сосредоточенному, почти торжественному выражению лица Иванова я понимаю, что этот пруд – И ЭТОТ ТОЖЕ – очень важный. Староуткинск – это почти верховья Чусовой – в 1774 году осадил пугачевский генерал Белобородов, в Гражданскую здесь лютовали белочехи… Это ведь только кажется, что прудов – пруд пруди, на самом деле пруд – великая ценность. Иногда, когда Чусовая мелела, караванщики покупали воду у хозяев прудов – 1000 рублей один вершок. Вершок пруда давал подъем воды на аршин.
– А ходить по пруду зимой можно?
– Можно. Правда, вот тут в 1918 году белые поймали одного большевика, а он, связанный, бросился бежать от них по озеру.
– Ну и как?
– Она утонула. – Иванов любит цитировать старую путинскую шутку про «Курск».
Я несколько раз заводил с Ивановым разговоры на тему отношений не просто с властью – местной или федеральной, – но с государством вообще; с человеком, написавшим «Сердце пармы», беседы такого рода вполне уместны.
По идее, государству следовало бы не просто разрешать таким людям, как Иванов, копаться в своих архивах и выступать в местной прессе, но и перегородить реку «Иванов» плотиной, и – раз уж есть этот уникальный ресурс – использовать энергию этой воды, поставить на ней свой завод, водобойные колеса, перековывать здесь национальный миф, дать писателю заказ, навалить на него непосильный груз.
Разумеется, Иванов относится к идее госзаказа в высшей степени скептически. И можно понять, что, если ему предложат сочинить роман про Путина, мы увидим Иванова в ипостаси Служкина, которому согласилась, наконец, отдаться Кира Валерьевна, – «стремительно выхватил из-за спины две пустые бутылки, звонко припечатал их донышками к своему лбу на манер рогов и со страшным воплем „Му-у!!“, потеряв равновесие, с грохотом полетел под диван».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?