Текст книги "На Маме"
Автор книги: Лев Куклин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
IV
Тридцать-то дней, оказывается, в жизни – долгий срок, в который, как в старый чемодан, влезает очень многое… особенно ежели надавить коленом.
Аграфёна Афанасьевна – я почти что всерьёз верил в это! – и впрямь словно бы приворожила меня. Каждый вечер, неизменно она откидывала покрывало своей девственно-белой кровати, а то и утром чуть ли не с зарей раздавался её шепот:
– Дай-кось, я тебе его взбодрю быстренько! Страсть как люблю сверху сидеть!
Всякий раз, когда я погружался в неё, меня зашкаливало от боли, напряжения и восторга, и мне казалось, что я, задыхаясь, срываюсь в штопор, из которого мне не выйти… Разобьюсь к чёртовой матери!
– Да я любого мужика могла обратать, как бычка на верёвочке. Короче – за сучочек… ха-ханюшки… и под кусточек! – в её горле перекатывался смешок, словно тихое рычание собаки, готовой напасть. – Ничего не скажу: мой-то Спиря, с каким мы Настасью прижили (ну, конечно, её муж, – успел сообразить я, – отчество-то у Насти – Спиридоновна!), за зря хлеб мужской не ел, да уж больно часто на заработки на сторону подавался. Да рази можно горячую бабу на целый сезон без обихода бросать?! Э-эх, Сергунечка, мальчишечка мой дарёный! – она в упор приблизила к моему лицу свои чёрные немигающие глаза. – Встренулись бы мы с тобой лет двадцать назад, когда я ишшо была в полной-то силе… Уж я бы тебя нипочем никуда не отпустила, словом бы наговорным тебя оплела, волосом опутала, зельем приворотным из тридцати трёх трав опоила, дыханьем своим околдовала… Ты бы уж из моих рук не вывернулся… – протяжно пела она. – Ах, любовь-ебава, остатняя моя забава! Ты уж, чалдон, прости мне мою бесстыжесть бабскую. Больно уж захотелось настоящего мужчинского мясца попробовать! Мужик-то ныне всё какой-то мелкой пошел: одной поллитры ему мало, а одной, вишь, бабы с понятием – много…
Почти целый месяц – время Настиного отпуска – мы спали с ней рядом, за задёрнутой цветастой шторой. Она, спокойно дыша после вечернего неистовства, лежала на спине, подложив мне локоть под голову, а ночная её рубашка сминалась и задиралась до пупка, потому что она любила, чтобы моя левая рука (а я почти всегда спал на правом боку) лежала, словно печать собственности, у неё на лобке.
Нашими выходными днями была суббота во второй её половине – святое время, когда затапливалась наша баня. Сначала, понятно, парились мужики, а на остатний жар шли женщины, которых на базе наблюдалось явное меньшинство. Это там, на югах, близ Чёрного моря, была теплынь, а у нас в октябре лужи уже подёргивались ледком. Аграфёна Афанасьевна скидывала тулупчик, оставляла обувь у порога и в одной сорочке садилась расчёсывать свои длинные – до пояса – богатые волосы. Я любил погружать в них пальцы, – когда я перебирал пышные пряди, слышалось электрическое потрескиванье. Мы выпивали с ней по паре рюмок её настойки – на берёзовых почках или на веточках можжевельника – в субботу-то да после сибирской баньки как не выпить?! – и молча шли за занавеску…
Она садилась на меня верхом и ласково проводила по губам сначала своим шелковистым лобком, ещё чуть-чуть отдававшим ароматом берёзового веника, а потом – и горячим устьицем… Её тёмный… нет, пожалуй, смуглый клитор напоминал по форме финиковую косточку (нам довольно регулярно завозили этот вяленый заморский фрукт в тяжёлых спрессованных брикетах), только значительно больше размером. Когда я жадно вдыхал исходящий от нее чистый и терпкий запах женщины – я буквально зверел, как лось во время весеннего гона, или – выражаясь более современным языком, весь превращался в одну сплошную эрогенную зону…
Меня очень интересовала одна ее интимная особенность: она никогда, ни при каких обстоятельствах не снимала своей нижней сорочки.
– Дак как же по-инакому-то? – удивлялась она. – Сорочка эта по-людски и прозывается «срачица», что нам дадена сраку прикрывать…
Причем, этим «прикрытием» могла быть и простецкая полотняная рубаха с ручной вышивкой крестиком и с тесемочками у горла, как на бязевом солдатском белье; и вполне современная капроновая ночнушка из прохладного на ощупь шёлка с глубоким кружевным вырезом; или даже схваченная второпях моя клетчатая ковбойка, – неважно. Она неизменно ложилась в этом охранительном одеянии, и уж потом, в пылу и ярости постельных баталий, сорочка могла завиться жгутом выше грудей…
Как-то я спросил ее об этом.
– А это от Бога защита, – со спокойной уверенностью ответствовала она. – От его взгляду. Знаешь ведь, что он Еву, праматерь нашу, соорудил для мужской утехи? А вот хороша ли она, ладна ли да привлекательна для соблазна – хоть лицом, хоть статью своей, понять-то он не мог!
И рассмеялась вольным смехом.
– Не мог, стало быть, потому, что сравнивать было ни с кем! В раю-то они как есть голяком ходили… И вот теперь боженька-то нет-нет да на землю, и глянет, – мол, как там бабы резвятся, каким таким грешным делом занимаются. Красивей они Евы али нет?! Ну, мы от него и прикрываемся, как следовает быть, чтобы не позавидовал да не наказал… Ёбово-то оно, вишь, не хлёбово: им за всю жизнь не наешься. И до самой старой поры из бабьей лоханки можно хоть ложкой хлебать! Вот оно как в наших старых книгах кержацких написано… – и она, зажмурив глаза, припомнила: – «Женщина есть покоище змеиное, диаволовый цвет, злоба без истления, торжище бесовское…» А ведь без неё, без женщины-то, сам знаешь, не обойтись. Ох, не обойтись! И я уж это своим передком не раз доказала…»
V
– Жили мы тогда в Боровлянке, под Бийском… Может, слыхал? Там ветка железнодорожная кончается, тупик. Жили-то ничего по тогдашним временам, Спиридон мой на стройке работал, да так уж получилось – с лесов свалился и ногу сломал. Ну, конечно, травма производственная, да много ли денег по бюллетеню-то? Власть с нас и без того последнюю шкуру драла, а самой-то всё мерещилось: недохап! Для меня там работы не оказалось, я шали пуховые вязала на продажу. А Настёне пятнадцать уже, дева, можно сказать, на выданье, – то платьишко надо, то опять же – туфли. Не в лаптях же ходить?! А она, вишь, уже в этот… как его… универсам главный в Новониколаевском намылилась…
– В Новосибирский университет?
– Ну… Я, грит, мама, хочу геологиней стать. Богатства искать. А деньги? Пока то богатство найдёшь… Ну, и сманил меня сосед Фёдор Зятьков, у него ещё две дочени моей Насте ровесницы, в одну школу ходили. Мужчина солидный, положительный, работящий… В дальнем леспромхозе бригадиром. «Давай, грит, Аграфёна к нам, на реку Чарыш, мне на дальнем участке повариха нужна. На весь лесозаготовительный сезон. Пока у тебя Спиря твой со своей ногой в силу войдёт, ты деньгу подкалымишь. Я тебя не обижу… А по хозяйству чего так и Настя справится… Я тебя с собой зову, потому как, во-первых, ты баба сильная и за себя завсегда постоять сможешь, ежели что, а во-вторых, потому ишшо, что ты – неглупая, и Бог даст, ежели мне поджениться приспичит, меня не оттолкнёшь…»
А у нас сам ведь знаешь как: закон – тайга, прокурор – медведь, а срока у нас у всех пожизненные! Я и подумала, мужик-то дело говорит, я за ним буду, как за каменной стеной, уж при нём-то «на хор» [1]1
«Поставить на хор» – изнасиловать группой.
[Закрыть] не поставят, отобьёт! Ну, а ежели придет койку делить, так то дело полюбовное, житейское…
Кержаки-то завсегда был народ вольный, сами себе хозяева. На наших сельбищах, на отрубах да заимках, ведь как: после крещения ребятишечка куму кума должна дать сама! Да и тот у нас свёкор плох, который после сына сноху не попробовал, не проверил, какова она на скус, не порченая ли… Снохач – он как лось-рогач, упорный да тяжёлый, редкая бабёнка упрётся, подол не заворотит; да ей еще и интерес – а каким её-то мужик через тридцать годков окажется, чего от него ждать?!
Я манатки свои да кой-какую приспособу хозяйскую подсобрала да за Зятьковым и тронулась, оказалось – это вёрст за сто, за Обью, там в неё речка Чарыш впадает, – потому и леспромхоз зовётся Чарышский.
Бригада у Фёдора подобралась дельная, всё больше молодняк после армии, солидных мужиков всего двое. Ну и бригадир, с ним – одиннадцать кадров. У них – барак, стало быть, общежитский, а еще – склад, мехмастерская, и отдельный дом – котлопункт: кухня с плитой, стол большой, лавки… Места всем хватает, а для меня – закуток за занавеской, вот вроде как здесь, только-только койка и влезает. Но – отдельно ото всех… И ещё важное дело Фёдор завёл: на участке – сухой закон, заработок – на сберкнижку, а на руки – только что на курево да на мелочевку.
Да и я, сам понимаешь, от работы не бегала. Помню, на первый обед пришла бригада, а я щи сварганила богатые, с салом копченым, щи так уж щи – ложка колом стоит!
Тут Пров Кузьмич, старший вальщик, и говорит: «Да за такие щи нашей Аграфёне нужно в ноги поклониться! У иной поварни щи на собаку выльешь – ничего на боках не повиснет! Жижей-водой скатятся…»
Ну я и старалась. С утречка схожу на ключ-студенец за водой, кашу какую заделаю, чтоб покруче да по полной миске, да чай покрепче заварю. А то клюквы-весенницы наберу, ее у нас еще «журавлина» зовут, кисель затею. Ржаных сухарей насушу – квас у меня такой получался, за версту в нос шибал! А хлеба не подвезут, – я оладий наготовлю али блинов на всю ораву. Захочешь ушицы похлебать, – так ложка за голенищем завсегда сыщется…
А на третий вечер и Фёдор подвалил, – пришёл, мол, посмотреть как устроилась, да не скрипит ли коечка, не надо ли смазать? Я его конечно, приголубила… А куда денешься? Да честно-то сказать, и нравился он мне. Потому как надёжный. Из тех, кого твёрдохлёбами величают: ведро выпьет, в донышко стукнется, домой пойдёт – никакой шатачки! Я ведь в людской породе научилась разбираться. Вот взять – сосна. Она, вишь, бывает «красная» и «пресная». Красная – она смолистая, звонкая, стукнешь – звенит, а у пресной – только серёдка смолистая, она сгнивает скоро. Так и люди…
Вскорости опять Фёдор за печку заявляется, на вид такой… мягкой, словно повиниться собирается. В чём, спрашиваю, дело?
«Понимаешь, Афанасьевна, просьба у меня к тебе. Личная… Паренёк тут у меня есть, чокеровщиком работает. Аккуратной, дисциплинной, армию отслужил… а вот всё ещё «в девках» ходит. А у него «сухостой» этот в лесу работать мешает, – за стволы цепляет… Пожалей парня!»
Как тут бригадиру откажешь? К тому же – производственная необходимость… Позвала я молодого за занавеску, ляжки заголила… Себя ему показала, – а он стоит столбом, и только со лба пот катится. Пришлось мне всё в свои руки взять… Поверишь ли, – как с меня скатился, заплакал он! Дала я ему, значит, по всем правилам, а самой гордо за то самое место, – будто я ребёнка родила, поверишь, нет? А дня через три мой крестник вежливо так подошёл, да таким секретным голосом и спрашивает, мол, Аграфёна Афанасьевна, нельзя ли мне опять вас навестить? Что, спрашиваю, – понравилось? Во второй-то раз он уже и сам справился: хоть и робко, да ёбко!
Так и покатилось…
Федор-бригадир наведаться поехал в главную контору, и тут как тут, – механик наш, Авдей Саввич, ко мне пришёл да поклонился эдак степенно: «Аграфёна Афанасьевна, приласкай мужика… А то, на тебя глядючи, мой шланг стоячий жить не дает. Может, по милости Божьей, разговеться дашь?»
Зятьков наш возвернулся с деньгами да продуктами, мол, всё у нас в ажуре, всё на мази, а сам по-хозяйски спрашивает: «Как дела? Кому дала?» А я и ответствую: «Что, проверять будешь?» Ничего не сказал, усмехнулся только: «Ох, Аграфёна, озорная ты баба!»
А уж молодёжь-холостёжь… Ребята чистые, ничего не скажу, не пьянь подзаборная. Да и работа у них – не в валенок мочиться, и не ветер пинать, тяжелый труд, без примеси. Ну, а известное дело: мужика покормишь как следовает быть – он тебе сразу же под подол заглядывает, – чего бы на закуску найтить?!
Сильничать, конечное дело, не сильничали, все больше склоняли. Днём, значит, мою пищу потребляли да на делянке вкалывали, ну а вечером… то один, то другой за «добавкой» зайдет, – так ведь и их понять надо!
И право слово, всех жалко! А у души-то ведь жопы нет, она высраться не может…
Иной, кто побойчей да пооборотистей, и у родничка перехватывал, когда я за водой утречком ходила. Давай, мол, Афанасьевна, ведра подмогну дотащить… А у самого, вижу, глаза голодные… Сколько ж я берёзок на той службе пообнимала, пока ктой-нибудь сзаду мне исподницу на голову задирал! Им-то, которы молодые, все равно, что лес ронить, что баб драть. Правда, ежли баб пилить, так опилок меньше…
Я в своей загородочке, стало быть, ляжки раздвинула, один сопит-работает, а евонный корешок – за занавесочкой топчется, очередь ждёт, портки расстёгивает… Так вот, мало-помалу, а чуть не всю бригаду лесоповальную я скрозь себя пропустила, да не по единому разу. Только и отдыху было, когда дни три-четыре месячные у меня… Я и трусов-то не носила: чего, думаю, их зазря снимать-надевать-то?! Ну, а Фёдора Зятькова, бригадира, я выделяла на особицу, очень уж я ему показалась. Светлая ему память, вечный покой, его потом, опосля через год, как я уволилась, деревом зашибло…
И злобы-обиды, упаси Бог, ни на кого из них не держала, потому как – от жизни куда денешься?!
Меня просто ошеломляла эта спокойная простота, эта исповедальная откровенность её в повествовании о своей жизни. Нет, я не ревновал к её поистине библейскому прошлому, как нельзя, к примеру, ревновать нашу планету к её геологической истории, в которой тебе не досталось места. Или как невозможно селянину ревновать к земле, которую заново вздирают плугом каждую весну, а она без устали всё плодоносит и плодоносит. И эта Женщина жаждала вспашки так же естественно, как земля…
Именно с ней я прошел свои сексуальные университеты, – да простит меня писатель Максим Горький!
– Ладно уж… – смилостивилась она, наконец. – Скоро Настёна наша возвернётся. Отдохни дни три, наберись силёнок перед свиданьицем… Настя-то у меня, слышал, – разженя…
– Это как? – не понял я.
– А сама от мужа ушедши была, стало быть – разженилась… Да уж больно он гнилой нутром оказался… А к тебе она, видать, сильно прилепившись. То-то она соскучилась, то-то с тобой наиграется! Уж как я это самое понять могу… Вот уж верно сказывают: сорок лет – бабий век, я вот с сорока годков вдовею…
А через несколько дней после возвращения Анастасии, загорелой и довольной, раздался деликатный стук в мою кладовку. Это оказалась Аграфёна Афанасьевна, с эмалированным тазиком, веником и узелком с бельём, – прямиком из бани. Свежая, разгорячённая, с розовым разглаженным лицом, она взглянула на меня с веселым любопытством:
– Ну, как, голубок? Наскучило, намялись? Не боись, про наш с тобой грех ни одна живая душа не прознает… Да оно, ежли всерьёз считать, я и не грех вовсе – всё в семью! Да ты не подумай чего, я к тебе вроде позыватки… Приходи вечерком чай с малиной пить. Я пирожков с горохом да с сальцем наготовлю, опару-то с утречка поставила, поедим – попердим… А я уж, прости меня, Господи, буду следующего Настькиного отпуска дожидаться. Как считаешь, – дождусь, нет?
Но, как говорится, – карта легла совсем по-другому…
VI
…Очнулся я в полной темноте с неимоверной слабостью во всем теле, можно было бы добавить – и с ломотой в костях, в поту, но зато с абсолютно ясной головой.
Я осознал, что лежу на постели, но на чьей и где?! И с одного, и с другого бока ко мне прижимались два голых женских тела! Об этом факте нормальный мужчина, как вы понимаете, догадывается сразу по некоторым… гм… особенностям строения. Так… Медленно освободив и подняв руку, которая ещё не очень меня слушалась, я осторожно коснулся головы той, что лежала слева. По короткой стрижке стало ясно, что это – Настя, Анастасия Спиридоновна. Ну, а в – вторая?! Роскошные длинные волосы, частично прикрывающие мою грудь поверх одеяла, могли бы принадлежать Аграфёне Афанасьевне, но… На женщине, лежащей справа, не было неизменной ночной рубашки!
Как же я очутился здесь? Повидимому, я непроизвольно дернулся, пытаясь разгадать загадку, но та, что с длинными волосами, сразу же успокаивающе обняла меня и положила на мои ноги свою, придавив меня томительной жаркой тяжестью.…
Тут я окончательно понял, что из моей жизни выпал какой-то заметный кусок, которого я не помнил!
…А хорошо помнил, как возвращался с дальней буровой, где следовало просмотреть результаты последних десяти-двадцати метров проходки, – столбики керна и отобрать образцы на анализ. Там, за ручьем, я и заночевал в жарко натопленном балке-передвижке. Обратно на базу я вышел в полдень, рассчитывая часа за три-четыре, еще засветло, добраться до места.
Стелилась, словно бы играючись, несильная поземка, закручивая снежные струйки, но и без того не шибко-то утоптанная тропинка через молодой кедровник была во многих местах переметена. Я то и дело оступался и сильно вспотел, вытаскивая валенки из плотного снега, тем более, что плечи оттягивал увесистый рюкзак с образцами.
И мне не повезло. Пытаясь сократить путь, я двинул наискосок через обширную заводь замерзшего ручья, где ветер частично сдувал снег, и лежали гладкие соблазнительные участки. И почти у самого берега, на приболотке, угодил в прикрытую ноздрястым снегом промоину.
Провалялся я неглубоко, по грудь, и устоял на ногах. Но мой полушубок, конечно, сразу намок, покрылся на морозе ледяной коркой и непомерной тяжестью обжал плечи. Бросить его я как-то не решился, подумал, что ничего, мол, обойдётся, доберусь до базы как-нибудь. А вещь нужная, жалко бросать… Выбирался я из ледяной каши трудно, ползком и на карачках, то и дело оскальзываясь на камнях и набирая жижу в валенки. Рюкзак я пристроил на ветку прибрежной криворослой сосенки, – потом, думаю, на лыжах подскочу, никуда не денется: кому камни нужны? Но тут, на мою беду, внезапно, как это всегда и бывает в наших краях, с гор свалилась метель. Все исчезло в сумасшедшем вихре сухого, бьющего в лицо острого снега. То и дело прикрывая глаза, я почти ощупью, вслепую, двигался от ручья, понимая, что ежели в самом скором времени не доберусь до жилья, то попросту замёрзну, как тот самый ямщик в степи глухой… Нельзя было останавливаться, ибо ноги онемели уже минут через десять.
В сильнейшей круговерти тропинку я потерял и сгоряча двинул напрямик по целине, взяв направление по компасу, который, словно часы, был закреплен на правом запястье: у него светилась стрелка.
Я уже ясно слышал лай собак на базе, но совсем обессилел, обезножел, и последние сто-двести метров то ли полз, то ли перекатывался, загребая руками…
Последнее, что смутно всплыло в моей, памяти, перед тем, как провалиться в черную пропасть беспамятства, был запах спирта, которым в четыре руки растирали моё беспомощное тело, и спокойный голос Аграфёны Афанасьевны: «Огневица у него. Теперь согреть его надоть, да лучшей всего – живым бабьим жаром… Грелку во всю длину, и с двух сторон! Нутро освободить от ледыни, встряхнуть…
А всё дальнейшее я могу воссоздать только из отрывистых, сбивчивых, и не слишком-то охочих разъяснений Анастасии и деловитых комментариев Аграфёны Афанасьевны.
…– Она мне и говорит: «Ты вот что, девонька, ложись-ка с ним рядом, да совсем голяком…» Ну, я разделась, легла, тебя руками-ногами обвила, а с другой стороны… с другой стороны… мама. Мы тебе еще много аспирину дали, да с малиной, чтобы ты пропотел, отогрелся. А ты всё дергаешься, вздрагиваещь, мечешься, хрипишь, а но-оги у тебя такие холоднющие! А метель только усиливается, и до Мамы не добраться, и вертолет не вызвать…
Тут мама… тут она и говорит: «Ты вот что… сядь-ка ему это… прямо на личность, да поелозь по губам, потрись по носу. Пусть он твой дух знакомый, лакомый, почует! А я… а я, мол, с другой стороны … ой, не могу!»
Чуть позже Аграфёна Афанасьевна продолжила рассказ дочери:
… – с другой стороны дам ему воспрянуть. У тебя жар под сорок, ноги поморожены, в дыхалке хрип… Я и решилась сама справиться старинным способом. Лучшее средствие мужика до костей взбодрить… Я и стала твоего… живчика лежачего за воротник дергать! Потом на тебя села, и в себя, значит, его приняла… Настя-то тут разревелась, но поняла. А ты и впрямь через часок-другой так вспотел, что с тебя словно весенняя капель покатилась. Только и успевали полотенца менять! Настена-то от тебя три дни не отходила, не спавши совсем, с лица спала… Ну, и встрепенулся ты, ожил. Отогрелся!
… А на следующий день мужики меня в баню сволокли. Каменку для этого дела специально натопили, напарили, веничком нахлестали. Даже без воспаленья легких обошлось! С носа, правда, кожа стала клочьями сползать, облупился он, как молодая картофелина.
И опять оказался я, самую малость выпивший, на той же постели.
Аграфёна Афанасьевна, поглядывая на меня, совершенно резонно сказала:
– Уж раз попал ты своим пестом да в мою ступу, – так лежи и не рыпайся, – чего уж тут чиниться?!
И не успели мы расположиться в привычном порядке, – только на матери была неизменная ночная рубашка! – как на наше лежбище вспрыгнул Уран с весьма загадочным выражением на своей добродушной морде. Он внимательно оглядел нас умным карим глазом, свернулся калачиком в ногах, и по всему было заметно, что он нам откровенно завидует…
© 2009, Институт соитологии
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.