Текст книги "Грозная Русь против «смердяковщины»"
Автор книги: Лев Вершинин
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
А что касается террора, так что ж.
Всякая революция лишь тогда чего-нибудь стоит, когда у нее есть силы защищаться. Помните, кто сказал? Ага. И контрреволюция тоже. А у «старомосковских» (в смысле, тех, компромисс с которыми был невозможен) силы были. И войско, и связи, и контакты с зарубежьем, и опыт, и деньги, и с какого-то момента понимание, что не отсидишься, а значит, драться надо насмерть. Как отмечает тот же Штаден, «земские Господа (die Semsken Herren) вздумали этому противиться и препятствовать и желали, чтобы двор сгорел, чтобы опричнине пришел конец, и великий Князь управлял бы по их воле и пожеланию». И вот тогда-то царю, пути назад не имевшему, пришло наконец время по-настоящему «грознеть»…
Глава VIII. Большой террор
Всем, кто алчет крови, твердо сообщаю: ага.
Сам жду не дождусь.
А то ведь как-то все не так: разговор уже об опричнине, страшной и ужасной, а красненького все еще не реки, но разве что ручейки, по сравнению с тогдашней Европой вообще, почитай, ничего, аж стыдно. Ну, как есть, так есть. Главное, что дотерпели. Теперь будет и красненькое…
…Девять лет войны – это долго. И трудно. Деньги летели в трубу (к слову, именно необходимостью получить чрезвычайные источники доходов была не в последнюю очередь порождена опричнина). Правда, наконец-то уладились проблемы со шведами: после долгих переговоров 16 февраля 1567 года был подписан договор о мире и даже дружбе. За Швецией осталось то, что она и так уже имела (Ревель, Вейсенштейн и кое-какая мелочь), а взамен Стокгольм признал право Москвы на остальную Ливонию. А также обязался не заключать сепаратного мира с Польшей и Литвой, с которыми уже тоже к тому времени воевал. Неплохо налаживались у Ивана и контакты с Англией, были все основания надеяться на то, что «ее величество будет другом его друзей и врагом его врагов и также наоборот». А поскольку примкнуть к такому союзу мечтал и Эрик XIV Ваза, перспектива протестанстко-православной коалиции против общего католического врага не казалась слишком уж фантастичной. Хотя, в принципе, Ивана вполне устраивал и мир на тех же условиях, что и со Швецией (кто что взял, то тому и принадлежит). Но это не устраивало Сигизмунда. Ему было очень нелегко: экономика Литвы трещала по швам, Польша в «литовскую войну» лезть не очень стремилась, но тем не менее по двум пунктам он согласиться не мог. Даже если бы хотел. Отказ от Полоцка (первое требование Москвы) сломало бы баланс сил в отношениях с Польшей, ослабив Литву, где он был абсолютным монархом, а выдать на расправу Курбского (второе требование) мешали магнаты литовские, одним из которых перебежчик стал. Таким образом, война затихла сама собой, но не завершилась.
А между тем вопрос был принципиален до крайности. И хотя Иван, напомню, имел абсолютные полномочия, он – «тиран и деспот» – почему-то решил вновь заручиться поддержкой подданных. В связи с чем в 1566-м был созван Земский Собор, «на полную волю» которого царь передал вопрос о Ливонии. Что интересно, тем самым еще раз подчеркивая: Земщина – константа, а опричнина (естественно, на Соборе представленная, но без всяких привилегий) – явление временное. Свое мнение царь, естественно, высказал (желательно воевать), но в таких выражениях – протоколы сохранились, – что собравшимся было ясно: как они решат, так тому и быть. И русские сословия сказали свое слово. Духовенство: «За Веру Христову постояти». Бояре и дворяне: «Чести отцовой не посрамить». Приказные и крестьянство: «По воле Государевой тому быти». А купечество и вовсе «положить за Государя и животы, но и головы, чтобы Государева рука везде была высока». Итоговым документом было определено «с Литвою не мириться… Мы за одну десятину Полотцкого и Озерищского повету головы положим и за его Государское дело с коня помрем». Что помимо прочего, на мой взгляд, стало и подтверждением курса, определенного Иваном за год до того.
Однако не совсем. Документ одобрило большинство, но не абсолютное. Среди земского боярства и дворянства нашлись и голосовавшие за мир, и никто их за это никакой опале не подверг. Но были и другие. Большая «фракция» земской знати, возглавляемая князем Рыбиным-Пронским из Костромы, подала Ивану челобитную, требуя отмены опричнины в обмен на поддержку в военном вопросе. Формально ничего страшного не произошло, право на челобитную имел каждый, однако, судя по воспоминаниям очевидца, Альберта Шлихтинга, тон челобитчиков был отнюдь не просительным, скорее, напористо агрессивным, и выступали они (вполне сознательно) против воли явного большинства.
Около трех сотен аристократов и их клиентов, явно поддержанных кое-кем из придворных, качающие права в царских палатах, – это уже было не просто нарушение политеса, но напоминало мятеж. В связи с чем всех тут же взяли под стражу. Правда, через пару недель 255 человек выпустили, «не сыскав вины», а 50 самых активных крикунов высекли на торгу и опять-таки отпустили.
В принципе, казней не должно было быть (не тот повод), но три головы все-таки полетели – самого князя Рыбина-Пронского и двух его дворян, людей малоизвестных, причем в приговоре очень аккуратно и мутно мелькнул намек на «измену». Без каких-либо пояснений и последствий. Правда – это стоит отметить, – сразу после Собора в высшем аппарате Кремля произошли некие рокировки, кого-то понизили, кого-то повысили, а в частности, конюшего (спикер Думы, третье после царя и наследника лицо в государстве) знатнейшего боярина Ивана Федорова-Челяднина послали на воеводство в Полоцк. Но это само по себе никого не шокировало: участок был архиответственный, а очень пожилой боярин был крайне опытен. Так что жизнь пошла своим чередом, Россия привычно напряглась, война возобновилась, а царь спустя какое-то время отбыл на фронт, где в его присутствии, как показал опыт, дела шли куда успешнее, чем без него.
А вот дальше – внимание! – на арене кровавые мальчики.
В середине осени 1567 года Иван, находившийся на фронте, получает из Москвы (или не Москвы?) некое известие, заставившее его бросить все и «на ямских» (то есть прыгая из возка в возок) мчаться в столицу. Начинается раскрутка следствия по делу о «боярской крамоле» – огромном, разветвленном заговоре, так или иначе связавшем все фракции «старомосковских», кроме «новых людей» (вроде Годуновых и Захарьиных), под общим руководством Федорова-Челяднина. Для тех, кому мила версия о «фальсифицированных процессах», скажу сразу: я бы и рад вступиться за «детей Арбата», но не могу. Факт наличия заговора подтверждают и Генрих Штаден, и летописи, и даже, мягко говоря, не симпатизирующий Ивану, но компетентный Руслан Скрынников ничуть не сомневается ни в самом факте, ни в связях с Вильно, ни в причастности конюшего: «Планы… были разработаны в мельчайших деталях. Но исход интриги полностью зависел от успеха тайных переговоров с конюшим. Согласится ли опальный воевода использовать весь свой громадный авторитет для того, чтобы привлечь к заговору других руководителей земщины, или откажется принять участие – этим определялись дальнейшие события».
В ходе очень жесткого расследования выяснилось многое. В распоряжение властей попали списки заговорщиков, адреса и имена тех, кто обещал оказать им поддержку, и очень политически некорректные письма Федорова-Челяднина. Причем, что интересно, по некоторым данным – Штаден вообще прямо об этом говорит, – первый донос царю, тот самый, сорвавший Ивана с фронта, написал не кто иной, как Владимир Старицкий, ради которого заговорщики и старались. Абсурд, конечно. Но, с другой стороны, нервы глуповатого и трусоватого «принца крови» вполне могли сдать, так что вариант, как говорил Иосиф Виссарионович, не исключен, а значит, возможен.
Картина, скажем прямо, нарисовалась плохая. В частности, выяснилось, что еще летом три знатнейших боярина Москвы: Михайла Воротынский, Иван Вельский и Иван Мстиславский – получили из Вильно предложение «перейти под высокую королевскую руку». Указывалась и конкретика: Сигизмунд предлагал просто и без затей захватить царя и выдать его врагу, а на престол посадить Владимира Старицкого, причем действия заговорщиков король обещал поддержать «со всех сторон доброй подмогой». Упирая на то, что, мол, не стоит стоять в стороне от некоего дела, обреченного на успех. Опять-таки, и рад бы усомниться, но отступаю перед авторитетом великого Зимина, ничуть в истинности сюжета не сомневавшегося. И неспроста: как бы там ни было, на Рождество 1567 года король сосредоточил в районе Минска «до 100 000 человек войска для прямого похода на Москву в ожидании там боярского мятежа», но, получив уже там, под Минском, известие о казнях в Белокаменной, вообще отменил поход.
Но вот незадача.
Головы наконец-то летели.
Не могли не полететь в такой ситуации.
Однако же считать, что рубили всех подряд, будет грубой ошибкой.
Напротив, разбирались с каждым отдельно, и многих оправдывали. А некоторые данные свидетелей просто лживы: скажем, князь Иван Куракин-Булгаков, по версии Штадена, жестоко пытанный и казненный, на самом деле был жив и в чести еще в 1577-м. А того же Михайлу Воротынского, письма от короля хоть и получавшего, но на приманку не клюнувшего, не тронули. Не пострадал и Иван Мстиславский, благополучно переживший Опричнину. И даже, странное дело, сам Федоров-Челяднин, вопреки логике, отделался легко. А может быть, и не вопреки. Он был очень стар, очень заслужен, очень авторитетен на Москве, можно предположить, что очень успешно и тактично оправдывался – и в итоге всего лишь, уплатив огромный штраф, поехал в ссылку в уютную Коломну. Однако же ненадолго. Расследование продолжалось, и следует полагать, по ходу его вскрылись какие-то вовсе уж страшные детали, потому что дальнейшие поступки Ивана совершенно выходят за рамки уже привычной нам манеры поведения. Как сообщает Альберт Шлихтинг, царь приказал доставить старика во дворец, усадил его на трон, поздравил, с поклоном сказал: «Теперь ты имеешь то, чего искал, к чему стремился, чтобы быть великим Князем Московским…» – и собственноручно заколол кинжалом. Из чего (это про собственноручно) лично я делаю вывод, что нервы у Ивана к концу следствия пошли вразнос, но красноречивый комментарий по сему поводу летописи («По грехом словесы своими погибоша») никаких возражений не вызывает.
Поясню окончательно. Сразу после раскрытия заговора и ссылки Федорова-Челяднина его огромные «отчины и дедины» – кстати, что важно, примыкавшие к Новгородской земле, – были забраны в казну и переданы в Опричнину. И только. Никаких мер сверх того принято не было. А вот после казни вельможи (хотя, казалось бы, теперь-то зачем?) летом 1568 года Иван организует неслыханную на Руси акцию: карательный поход внутри своего собственного царства, конкретно – в бывшие владения бывшего конюшего, и считает эту операцию настолько важной, что возглавляет ее лично. Выходит, было в самом деле в дополнительных материалах следствия что-то этакое, заставившее учинить в челяднинских имениях (и только там, земли других заговорщиков чаша сия миновала!) погром с поджогами и реальным кровопролитием. Всего за месяц – с середины июня по середину июля, – согласно поминальным синодикам, куда вписывали все имена неукоснительно, в вотчинах Федорова-Челяднина было убито 369 человек. Если совсем точно, то 293 «слуг боярских» и несколько десятков боярских дворян. То есть, надо полагать, вся боярская дружина. А вот по «черным людям» коса не прошлась. Кто-то из простецов, возможно, и попал под горячую руку, но в целом, как отмечает тот же Скрынников, «террор обрушился главным образом на головы слуг, вассалов и дворян, но не затронул крестьянского населения боярских вотчин». То есть, выходит, не садизм, не разграбление всего подряд, а удар по конкретному слою. Единственным объяснением чему, на мой взгляд, может быть только то, что совсем немаленькое воинство конюшего было в курсе, что предстоит делать, и не возражало – то есть, так же как и господин, было прямо повинно в государственной измене.
И в дополнение.
Следует отметить, что авторитетнейший историк Дмитрий Володихин критикует «опричный террор» по двум пунктам:
во-первых, по его мнению, репрессии Ивана обезглавили русскую армию, выбив из жизни около пяти десятков «генералов», то есть примерно треть высшего командного состава. Причем наиболее качественного: «бесстрашного И. В. Шереметева-Болыпого, энергичного В. И. Умного-Колычева, рассудительного А. Ф. Адашева, опытных кн. И. И. Пронского Турунтая и П. М. Щенятева», после чего «…военное руководство перешло в руки воевод, не имевших особых заслуг, опыта и способностей».
Не соглашусь.
То есть соглашусь с тем, что треть – это много. Но и только.
Потому что все эти блестящие характеристики: «бесстрашный», «энергичный», «рассудительный» и так далее – на самом деле не отражают реальности. Мы просто не знаем, каковы они были в деле. Зато хорошо знаем, что роспись назначений определялась местничеством, где первый воевода обязательно должен был быть знатнее второго воеводы, зато второй очень часто своим талантом подкреплял знатность первого. Собственно, итогом чисток и было то, что воеводы начального этапа – «старшие старших родов», определенные только по знатности, сошли со сцены, уступив место тем самым «вторым воеводам», точно таким же аристократам, но, по определению того же Володихина, «несколько менее аристократичным». То есть в итоге террора социальные барьеры таки рухнули, и система назначений в какой-то степени вошла в резонанс с принципом личных заслуг и качеств. А следовательно, утверждение об «обезглавленной армии» нельзя признать верным. Тем паче что освободившиеся вакансии тотчас заполнялись заждавшимися очередниками.
во-вторых, утверждает историк, репрессии русскую армию не только обезглавили, но и обескровили, ибо «подавляющее большинство жертв – служилые люди по отечеству (…), не принадлежащие к аристократии». И, как следствие, если под Полоцком дворянской конницы было около 18 000 сабель, то спустя 10–12 лет – вдвое меньше. То есть «ущерб, понесенный от террора дворянской конницей (…), был таков, как если бы основные силы Московского государства подверглись разгрому в генеральном сражении». Также «худо сказалась на боеспособности войск т. н. казанская ссылка 1565 года. Она надолго вывела из оперативного оборота значительное количество служилых людей».
Не соглашусь и тут.
Да, конечно, по «делам» аристократии проходили и их дворяне (скажем, по делу Федорова-Челяднина аж 50 душ). Но это было дело очень громкое, исключительное по масштабам, а в общем, как тут же, сам себе противореча, пишет Дмитрий Володихин, «трудно установить, сколько именно и по какому «делу» было их казнено (…) Конечно, многих повыбило на войне. Кое-кто скрывался от службы «в нетях». Но, видимо, и террор сказал веское слово». Согласитесь, дорогого стоит это «видимо», ставящее под сомнение весь обвинительный уклон. Ведь и в самом деле, за 10 лет погибли многие, а дети еще не успели встать в строй, и «отказников», которым осточертела война, лишающая дом хозяйского присмотра, тоже на десятом году войны было достаточно. А значит, утверждение об армии, обескровленной в первую очередь террором, тоже нельзя признать верным. Как нельзя и согласиться с тезисом о «казанской ссылке» как причине падения боеспособности – просто потому, что (как я уже писал) сосланные в 1565-м были возвращены домой в 1566-м, а в течение именно этого года никаких масштабных действий в Ливонии не случилось.
Все сказанное, разумеется, не означает, что террор – это хорошо. А означает только лишь то, что у всего есть своя цена. И цена, уплаченная Иваном за искоренение «пятой колонны» в тылу и хотя бы ограниченное открытие социальных лифтов, была вполне приемлема. Не заплатить ее означало бы совершить государственную измену. А что успехи сменились поражениями, так, извините, на втором десятке лет изнурительной войны трудно воевать в полную силу, да еще и, как на втором этапе Ливонской кампании, – со всей Европой…
Глава IX. У последней черты
Давно живу, знаю: есть люди, которым все ясно раз и навсегда – как моему другу Виктору, уже 3 десятка лет убежденному, что, победи Наполеон при Ватерлоо, он бы непременно опять покорил Европу, и ничего тут уже не поделаешь. Завидую таким, но подражать не могу, а учиться поздно.
Поэтому.
Уважаемым коллегам, упрекающим меня за слабое поминание, скажем, русских жестокостей в Полоцке, отвечу, что жестокости эти слишком уж по-разному в разных источниках упомянуты, так что не считаю возможным придерживаться краткого курса. Помянул, и будя. А уважаемым не коллегам, не любящим Ивана за то, что он мало похож на завсегдатая модных салонов Века Просвещения и прочих конститусьонэров, хотелось бы указать на то, что аристократов, хотя бы даже всего лишь неприятных для властей, и в Веке Просвещения насекомили так, что мама не горюй. Иван же жил и работал все-таки задолго до энциклопедистов, и если уж судить его, то только внимательно присмотревшись к тому, что творилось тогда же и по тому же поводу в светочах цивилизации: хоть Англии, хоть Франции, хоть Германии или Испании.
Подозреваю, однако, что, присмотревшись, любой, кому все же не влом шевелить мозгами, воспылает к Ивану самыми нежными чувствами, как к ведущему гуманисту эпохи…
…Итак, плавно продвигаясь к финишу, мы достигли середины пути, и пришло время поговорить об отношениях царя с митрополитом Филиппом Колычевым, столь ярко расписанным г-дами Лунгиным, Радзинским и прочими, имя же им легион, – а избежать разговора на сию тему никак нельзя, ибо слишком многое она объясняет в дальнейшем. Приступая же, прошу учесть, что тонкость сюжета невероятна, и потому во первых строках не могу не принести искреннюю благодарность церковным исследователям (в первую голову митрополиту Иоанну (Снычеву), без опоры на труды которых я, коснувшись вопроса, неизбежно оказался бы таким же придурком, как и очень многие.
Сам по себе сюжет расписан маслом в три слоя.
Классика.
Начиная с Карамзина.
Хоррор рулит: злой психопат и самодур Иван посылает ужасного маньяка Малюту извести бедного святого старца, смиренно принявшего кошмарную смерть, а затем сообщает всем, что старец угорел от жара, – и эта версия, поднятая на знамя первым российским «дельфином», пережила века.
На самом же деле, если плотно разжмурить глаза, кольчужка сразу же видится коротковатой. Ибо неизбежно возникает вопрос: а зачем вообще, с какой такой стати Ивану надо было убивать Филиппа? И больше того: откуда мы вообще (и Карамзин, в частности) знаем, что убил именно Иван?
От Курбского. Несерьезно.
От Таубе и Крузе, чистых подонков, которые клеветали как жили, так что даже Руслан Скрынников отмечает, что их отчет о событиях «пространен, но весьма тенденциозен».
Из Новгородской третьей летописи, писанной спустя тридцать, а то и сорок лет после смерти митрополита на основе «Жития», составленного чуть раньше. Извините, но прав Вячеслав Манягин: «Это все равно, как если бы написанную в 1993-м биографию Сталина через 400 лет стали бы выдавать за непререкаемое историческое свидетельство». Тем паче и с «Житием» не все слава богу. Мало того, что авторы Ивана откровенно ненавидят. Мало того, что писали они со слов, мягко говоря, субъективных свидетелей типа старца Симеона (Кобылина), бывшего пристава при Филиппе, и соловецких монахов, ездивших в Москву во время суда над митрополитом давать против него показания, – то есть лиц, прямо причастных к интригам против святителя. Так ведь и прямых ошибок (чтобы не сказать вранья) там полно.
Примеры?
Пожалуйста.
В ранних изданиях «Жития» красиво излагается, как Иван посылает в подарок опальному иерарху отрубленную голову его брата Михайлы, который, однако, пережил святого братишку аж на три года. Позже, правда, такую дурость заметили и заменили брата племянником, но поезд-то уже ушел. А еще замечательнее выглядит подробнейшее изложение беседы Филиппа со своим якобы «убийцей», хотя тут же, там же и те же авторы указывают, что «никто не был свидетелем того, что произошло между ними». И еще много такого, изящного. В итоге даже такой мастодонт неприятия Ивана, как Георгий Федотов, указывает, что диалоги в «Житии» – дословно – «не носят характера подлинности», добавляя, что автором самых крутых мемов следует считать все-таки креативного Карамзина.
В общем, если уж на то пошло, куда убедительнее тот факт, что в синодике поминаемых, заказанном Иваном, имени Филиппа нет, и более того, канонические «Четьи минеи», составленные святителем Димитрием Ростовским, не содержат даже смутного намека на какую бы то ни было причастность царя к трагедии. Так что, извините, предпочитаю довериться человеку, знавшему очень многое, – царю Алексею Михайловичу. Он, конечно, организовал (по настоянию Никона, желавшего через «покаяние» светской власти за «убийство» утвердить возвышение церковной) перенос мощей Филиппа с Соловков в Москву, но у него было и свое мнение.
И вот он-то в письме князю Никите Одоевскому (3 сентября 1653 года) помимо прочего пишет: «Где гонимый и где ложный совет, где облавники и где соблазнители, где мздоослепленныя очи, где хотящии власти восприяти гонимаго ради? Не все ли зле погибоша; не все ли изчезоша во веки; не все ли здесь месть восприяли от прадеда моего царя и великого князя Ивана Василиевича всеа России и тамо месть вечную приимут, аще не покаялися?» Иными словами, Тишайший уверен: вина не на Иване, а на неких обманщиках и взяточниках, сполна получивших от царя за свои злые дела.
Это вам уже не Таубе и Штубе, а тем паче не Курбский.
Здесь есть от чего плясать.
Прежде всего. Зачем было «тирану и деспоту» (садисту, психопату, террористу – нужное подчеркнуть), на взлете опричнины, когда он на Руси и царь и Бог, приглашать на вакантное место человека, общенародно признанного образцом нравственности? Казалось бы, куда удобнее усадить на митрополичий престол покладистого батьку, готового благословить все, что скажут, типа того же Пимена Новгородского, о котором речь впереди, да и не знать никаких «докук». А тем не менее приглашает именно его, «известного праведной жизнью», к тому же из семьи репрессированных и обиженных на светскую власть. А когда тот, вовсе не желая угодить в змеиное гнездо, отказывается: «Не могу принять на себя дело, превышающее силы мои. Зачем малой ладье поручать тяжесть великую?» – уговаривает, настаивает и в конце концов добивается своего.
Логики никакой. Логика появляется в том единственном случае, если допустить, что Иван, чувствуя, что нравственных сил на дальнейшую борьбу с аристократами не хватает, и растеряв всех близких (Настя мертва, друзья предали), стремился иметь рядом хотя бы одного человека, который мог бы стать моральным ориентиром и помочь ему держать себя в руках, не зверея, но при этом заведомо не лез ни в какие интриги. Если учесть, что Филипп, все-таки дав согласие, параллельно (во время посвящения в сан) публично объявил о том, что не будет вмешиваться в мирские дела («в опричнину и Царский обиход не вступаться (…) из-за опричнины Митрополии не оставлять»), приходится признать, что так оно, скорее всего, и есть. Он ведь был прекрасно информирован (Колычев как-никак, связи со «старомосковским» обширны), и тем не менее. А поскольку все, что мы знаем о Святом Филиппе, свидетельствует, что сломать его было невозможно, и вывод однозначен: в Опричнине как таковой он не видел ничего плохого ни для людей, ни для государства. Вплоть до того, что позже даже поддержал (естественно, прося о снисхождении) репрессии против участников заговора Федорова-Челяднина, пристыдив тех, кто сочувствовал заговорщикам (что, кстати, дополнительно свидетельствует о реальности заговора – лгать Филипп не стал бы ни за что).
Короче говоря, в лице Филиппа царь нашел ровно то, что искал, и никаких оснований для претензий у него не было, да и не могло быть. Зато у многих других, тех самых «облавников и соблазнителей» (по Тишайшему), претензии имелись. Их имена, между прочим, известны. Много позже, отмазывая себя, источники «Жития» сдали заказчиков с потрохами, благо те уже не кусались. Знакомьтесь: «злобы пособницы Пафнутий Суздальский, Филофей Рязанский, сиггел Благовещенский Евстафий» (духовник Ивана, люто невзлюбивший, как ему казалось, конкурента), ну и в первую голову – Пимен Новгородский, церковный иерарх № 2, ненавидевший Филиппа, «иже мечтаже восхитить его престол» (сам очень хотел, но царь в кадрах разбирался и повышения не дал).
Вот это-то кубло и начало сразу же раскидывать сеть интриг, найдя полное понимание у лидеров Опричнины (про отца и сына Басмановых известно точно), которые, естественно, как и боссы любой структуры, невзлюбили митрополита, самим фактом своего присутствия связывавшего им руки. А Филипп не мог рассчитывать даже на поддержку «земских», обиженных на него из-за отказа горой встать на защиту челяднинцев. Он был совсем один и не тот человек, чтобы создавать собственный клан для борьбы в кулуарах. Он мог опираться только на доверие царя и не желал, по сути, ничего большего. Более того, не собирался и делать что-либо для укрепления этого доверия. Только так можно, на мой взгляд, истолковать грустное: «Вижу готовящуюся мне кончину, но знаете ли, почему меня хотят изгнать отсюда и возбуждают против меня Царя? Потому что не льстил я перед ним… Впрочем, что бы то ни было, не перестану говорить истину, да не тщетно ношу сан Святительский».
Короче, он не защищался, а его били. И начали бить задолго до того, когда еще решалось, Филиппу или Пимену занять престол, о чем свидетельствует нелепая коллективная челобитная «об утолении его царского гнева на Филиппа», при том что гнева не было и в помине, совсем наоборот. А уж потом колесо закрутилось вообще вовсю. Сперва по обычной методичке: царский духовник взял на себя функции «нашептывателя» и «явно и тайно носил речи неподобные Иоанну на Филиппа», обвиняя первоиерарха в связях с «земскими». Затем люди Басманова-старшего «уличили в измене» и зверски убили несколько митрополичьих бояр и старцев из окружения Филиппа, пристегнув их к «делу Челяднина». Но опорочить самого Филиппа не вышло: царь потребовал хоть каких-то доказательств, а получив ответ: «Ниже словеса некоторы, ниже темны роздумья», закрыл тему – и сволочи пошли другим, более кривым, зато и надежным путем, целясь на смещение митрополита «внутренними» средствами.
Начался сбор компромата.
На Соловки, где Филипп ранее был настоятелем, отправили что-то вроде неофициальной комиссии в составе уже помянутого Пафнутия Суздальского, архимандрита Феодосия (близкого к Пимену) и опричного князя Василия Темкина-Ростовского, водившего дружбу с Басмановыми, – и ничего удивительного, что «доказательства» нашлись. Трудно сказать, на что польстились или чего испугались «девять иноков», согласившиеся давать нужные показания, зато точно ведома цена участия в шоу игумена Паисия: он, ученик и любимец Филиппа, чье слово ценилось высоко, продал его важным гостям за твердое обещание епископского сана. А когда показания были должным образом подписаны, телега покатилась сама по себе: Пимен и прочие поставили вопрос о необходимости созыва Собора, состоявшегося в ноябре 1568 года и ставшего «позорнейшим из всех, какие только были на протяжении русской церковной истории».
Мероприятие, судя по всему, и впрямь было омерзительное. Даже Георгий Федотов, к Ивану беспощадный, признает, что «Святому исповеднику выпало испить всю чашу горечи: быть осужденным не произволом тирана, а собором русской церкви и оклеветанным своими духовными детьми». Недаром же вскоре после выяснилось, что протоколы «волей Божией утеряны», а в «Житии» о нем не сказано ни слова и вся вина возложена на царя. Точно так же и Курбский вопит: «Кто слыхал зде, епископа от мирских судима и испытуема?» – делая вид, что судила не Церковь, а царь. Но факт есть факт: царь ни при чем. Он, может быть, и хотел бы вмешаться, но строго соблюдал «соглашение» 1566 года о взаимном невмешательстве, да и единогласие иерархов не могло не смущать, поскольку уж что-что, а готовили шоу профессионалы высшего класса, и выглядело все, надо полагать, без сучка без задоринки.
Конкретно известно мало. Заслушали выводы «комиссии», иноков, игумена Паисия. Выслушали обвинительную речь Пимена, явно целившего в следующие митрополиты. Единогласно утвердили, что в период «соловецкого служения» Филипп допускал «некие нестроения многие», хотя и не очень серьезные, но сану митрополита не соответствующие. И столь же единогласно (во что и кому это обошлось, остается только гадать) задрали руки за смещение Колычева и определение его «на покой» в престижный московский монастырь. О чем и доложили царю, а тот повелел выделять смещенному владыке из казны колоссальное по тем временам содержание – «по четыре алтына в день». После чего совершенно неожиданно – просто внутренним распоряжением, и неведомо чьим – место «покоя» поменяли на тверской Отрочий монастырь, куда старца, арестованного лично тем же Басмановым-старшим, увезли под присмотром некоего Степана Кобылина, «пристава неблагодарна» из басмановской охраны. Ага, ага, того самого (впоследствии) «старца Симеона», чьи воспоминания много позже стали основой для написания «Жития».
Казалось бы, дураки в шоколаде. Ан нет. Несмотря на рекомендации Собора, кандидатуру Пимена Новгородского царь даже не стал рассматривать, избрав на место митрополита Кирилла, игумена Троице-Сергиева монастыря, насколько можно судить, расправы над Филиппом не одобрявшего (или, по крайней мере, к гонителям бывшего владыки никакого отношения не имевшего), и, вполне возможно, с его подачи начал по своим каналам собирать информацию о сюжете. Причем, судя по «Житию», вполне успешно, поскольку уже год спустя пришел к выводу, что «яко лукавством належаша на святого», и решил расставить все точки над «е» лично.
Благо и повод появился: компетентные органы донесли государю о нехороших делах в Новгороде, к которым имел прямое отношение Пимен, и царь, приняв решение разобраться на месте, определил одним из пунктов маршрута Тверь. Куда (это, как ни странно, указывает не кто иной, как Курбский) накануне похода «аки бы посылал до него и просил благословения его, такоже и о возвращении на престол его». То есть командировка Григория Лукьяновича Скуратова-Бельского в Отрочий монастырь (об иных «слах» ничего не известно, да и вряд ли они были), скорее всего, подразумевала именно сообщение ссыльному святителю этой новости и, возможно, какие-то вопросы по Пимену.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?