282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Лева Воробейчик » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 3 августа 2015, 14:01


Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Вложение 1. «Письмо О. Бласс к К. Бласс.» Май, 1938

Здравствуй, мама


Прости, что все так странно у нас с тобой вышло….Я… Я сожалею. Сожалею, что приходится объясняться именно так. Наверное, надо было тебе заранее сообщить, заранее подготовить, но я ни о чем не жалею! Да, я покинула вас с отцом по своей воле, и это, наверное, непростительно для меня. Но ты знаешь, как трудно приходилось мне в последнее время? Микаэль разбил мне сердце, отца постоянно не было, а наши с тобой отношения… были не в лучшем виде, ты сама знаешь. И поэтому я ушла. Ушла навсегда, навсегда, мама! И твоя нелюбимая дочь никогда не вернется домой. Ты никогда больше не увидишь меня и не будешь издеваться над моей и без того непростой жизнью! Не будет больше постоянных ссор и обид, недомолвок и разбитой посуды, мама! Я – взрослая! И я вольна делать то, что захочу сама – понимаешь?! Поэтому я ушла навстречу чему-то большему, что ожидало меня здесь, в Цюрихе!

Два месяца назад я вышла замуж, мама. Подожди причитать – он отличный человек, и по-настоящему меня любит, в отличии от всех этих предыдущих идиотов! Его зовут Матиас, и он…

Он замечательный! И мне ничего на свете не хочется, лишь бы быть с ним вечно!

Я… я бы очень хотела вас познакомить, но это не представляется возможным.

Ведь я не вернусь – смирись с этим, пожалуйста…

Уже через несколько дней мы отправимся в путешествие по маленьким и чудесным европейским городам – по швейцарским и итальянским, и только Бог знает, где окажусь я через неделю!

Не грусти, моя строгая и отчего-то на минутку ставшая такой милой мне мама! Я не пропаду рядом с ним, никогда и ни за что!


Я не уверена, что это письмо ты прочтешь, а не сожжешь, только получив его… Ведь я исчезла на целый год – мудрено ли?!

Но больше я тебя не побеспокою, мама. Я наконец-то счастлива, и этого у меня не отнять.


P. S. Даже не пытайся узнать, откуда я пишу тебе – письмо отправлено не почтой, а передано некоторыми знакомыми, которые заинтересованы в сохранении моей тайны.


P. P. S. Передавай привет моему папочке (если ты его вообще видишь)

23.05.1938 Оливия Бласс

11. 1939—1944

Много чего произошло за те пять лет, Оливия. Нет, моря не вышли за берега свои, а луна не поменяла положения на небосводе – но Кристофер Мозес, дорогая, так и не стал другим человеком. Наверное, это случилось позже, много позже – а, может быть, тогда уже процесс превращения моего был необратим. Кто знает теперь? Самое ужасное в воспоминаниях то, что ты слишком много сомневаешься – и терзаешь себя в несколько раз больше, вспоминая, как было все на самом деле. Но за те пять лет я многое в себе понял, во многом разочаровался, и, знаешь… За эти пять лет я забыл тебя. То есть сам себя в этом убедил, как ты понимаешь. Жизнь моя – продолжалась, и за то время я наконец решился добиться чего-то сам. Признаюсь тебе, Оливия: я никогда и никого не любил так, как тебя, но другие женщины тоже присутствовали в моей жизни. И я любил их. По-своему, конечно, но любил. Они занимали мысли мои и желания, и были рядом, теплые и настоящие. В отличии от далекой Оливии Бласс, от которой у меня оставались лишь воспоминания да то памятное фото с Церматта. Я не смог оставаться в Церматте после разговора с твоей матерью в 39ом. Мне было плохо. Мне было одиноко и грустно, я стал рассеян и замкнут – людям даже приходилось останавливать меня и справляться о моем самочувствии. Я уехал в Винтертур спустя несколько дней. Я наконец-то уехал домой. Отец был удивлен, увидев меня на пороге своего дома, Оливия. Но в тот день он ничего не спросил, как, впрочем, и в оставшиеся дни не проявлял он интереса. Он просто обнял меня и горячо поприветствовал, словно бы и не я вовсе, чуть ли не крича, убеждал его об этой поездке, стоя на кухне и размахивая купленным заранее билетом. Наверное, потому, что он мой отец – и он всегда примет своего сына таким, какой он есть, будь он запутанным в собственной жизни или упавшим на самое дно! Я вернулся домой – и с души моей словно бы свалился камень, словно бы желал я где-то в глубине души не найти тебя, разочароваться, приехать грустным, но улыбающимся – и коллекция моих космических артефактов, напоминающих о тебе пополнилась в тот год письмом твоим, бережно сохранившимся до этих самых пор. А потом началась война. Война, так и не затронувшая Швейцарию – какая-то далекая и ужасная война, невидимая, но громкая, словно буря в ночной степи, где в беззвездном небе – сплошная тишь, а раскаты грома оглушают случайного путника! Война, на которую не уходили, но и не хотели идти патриоты. Ужасная война, послужившая катализатором чего-то большего во мне, чем мне же и ожидалось. Но всему свое время. На моей повседневности это, как ни странно, никак не отразилось. Я работал, встречался с людьми, обсуждая насущные проблемы, делился впечатлениями, и вообще очень даже по общественным меркам неплохо жил. После 37 года, как ты, наверное, помнишь, отец был повышен в должности, а, значит, и вырос наш семейный бюджет, подняв нас на ступень повыше среди других совершенно таких же семей. За эти пять лет я, признаюсь, поправился, на лице моем отросла щетина, но в душе я оставался совершенно таким же. Моя мама так часто говорила мне, милая, что я приехал тем же самым маленьким мальчиком, каким и уезжал, но, знаешь, я начинал чувствовать перемены в характере своем, и переменчивость моей натуры стала действием таким же неотъемлемым и практически неосознанным, как дыхание полной грудью – настолько стал меняться я! И это сказывалось абсолютно на всем. Я стал раздражительным, вялым, человеком, что скептически относился к случайным прохожим и улыбкам их, освещающими целые улицы тонущего во тьме Винтертура. Мне чего-то не хватало в жизни – и это была правда чистой воды. Я метался от профессии к профессии, от места к месту, от одних людей к совершенно другим – и нигде не мог найти своего места. Одни гнали меня, поняв, что я слишком сильно привязан к каким-то своим, чуждым им, идеалам, другие же просто не могли понять моих слов и действий и спустя время освобождали меня от занимаемой мною должностей. Я работал в кафетерии, в прачечной, в типографии местного издательства – но нигде та работа не находила мне достойного применения, какие бы усилия я только не проявлял. Это было очень грустно, Оливия. Мне минуло двадцать – и свой день рождения я встречал абсолютно один, без друзей и приятелей, глупо уставившись в бежевую стену, пока мой отец что-то быстро говорил мне. В тот же день я изрядно напился, зайдя в первую попавшуюся пивную, и какие-то молодые парни с жаром посвящали мне целые оды, но лишь пока их стаканы оставались полны. Жалел ли я себя, дорогая? Мне казалось, что нет. Казалось мне, что сам я – отличный, в общем-то, парень, которому лишь немного не повезло, и именно поэтому он сейчас один. Сидя вечерами в подобного рода заведениях, я вспоминал ту памятную речь Густава, контролера, про свою жизнь, и нехотя приходилось проводить аналогии. Глотая кислое пиво, и наблюдая за жизнью обычных швейцарских работяг, многих из которых я знал чуть ли не с детства (замечательных, к слову, людей) слова проводника никак не шли из головы моей, отдаваясь эхом. Он мечтал стать художником – и к черту послал эту наскучившую ему жизнь ради чарующих ароматов военного вдохновения, ради запаха пота и крови: он уехал на войну, чтобы отделить жизнь пустую от жизни настоящей… Кто знает, ради тяги к прекрасному хотел он лицезреть смерть, или же потому, что ничего не боялся? Хотел ли он быть кем-то великим, или же он просто не хотел умирать кем-то бесславным? В любом случае, ответа мы уже не узнаем. Густав Хоннегер продолжает жить; но жизнь эта не имеет для него никакого повода для гордости. Так и я, дорогая… так и я. Я проживал день ото дня, не запоминая его; небо над головой моей не становилось ближе, и крылья не отрастали каждый день по миллиметру, что могло означать лишь одно – жить мне, в общем-то, было спокойно и безмятежно, безрадостно и тихо, и не могли никакие действия изменить ее. И событие, случившееся позже, никак не смогло изменить ее – хотя я надеялся, верил, знал – что оно должно было перевернуть все с ног на голову, но к сожалению… Да, к сожалению. Я встретил Гертруду. Скажу честно, она была… была не тобой. Но она была рядом, вот в чем дело! Она была настоящей: доброй, заботливой и нежной, и руки ее, греющие мое лицо, были реальнее многих вещей, окружавших меня в то время! Мне казалось, что я любил ее, действительно любил. Мы были счастливы, как никто на свете – и, казалось, небо завидовало каждому нашему слову, прислушиваясь и запоминая… Она работала в магазине цветов. Банально, скажешь ты, но придя туда однажды, решившись сделать своей матери подарок, я больше не мог обходить его стороной – так сильно привлекла меня милая девушка, срезающая свежие побеги среди зелени и цвета, так сильно завладела душою моей, что нельзя было совершенно сопротивляться! И, ты знаешь, я и не мог – какое-то время. Но потом все закончилось, наверное, больше по моей вине. Нет, не по твоей – тебя не было рядом со мной в то время, и не могла ты приказать мне одним лишь только величественным взглядом, тем, что стоит передо мной в кошмарах и мечтах, Оливия. Хотя кого я обманываю? Ты всегда была рядом. Бледным воспоминанием, неясным образом или еле видной тенью – но ты маячила у меня перед глазами, напоминая о себе, словно бы совершал я предательство, посмев любить кого-нибудь кроме тебя, дорогая! Это… это было не объяснить. Рядом с Гертрудой я не находил себе никакого подходящего места, и, хоть любил бывать часто рядом с ней, все острее ощущал, как отдаляюсь и все больше замыкаюсь в себе.

Мне не хотелось этого, дорогая. Я… я не хотел быть тем одиноким несчастным человеком, в которого превращался на протяжении этих нескольких лет. Мне необходим был эдакий заряд чего-то сильного, будь то ощущение страха или влюбленности, необходима была встряска, которой все никак не случалось.

Я не хотел засыпать, зная, что завтра ничего не поменяется. Я не хотел засыпать… и просыпаться один. Без тебя. Без кого-бы то ни было еще! Хотя, знаешь… без тебя.

Шел 1944 год – и я ушел на Великую войну рано утром. Скажу честно, это решение было принято стремительно и спонтанно – я даже не успел опомниться, как сидел в поезде, следующим до Цюриха, где планировал пересесть прямиком до Парижа. Да, он в то время был оккупирован, и попасть туда было непросто – я знал это, дорогая.

Но что мне оставалось делать? Проживать свою никчемную и никем не замеченную жизнь только лишь для удовольствия моих родителей? Да, у меня была Гертруда, но с ней было покончено, как решил я несколькими неделями ранее, перед моим отъездом. И вот уже сидел я в поезде с двумя нервными попутчиками, направляющимися туда же – на фронт, с завистью глядя на их состояние. Не могу объяснить, в чем дело – но я завидовал им. Завидовал их страху, видя его на их лицах. Завидовал тому, что они беспокоятся за свои жизни. А я… Что же я, Оливия? Я потерялся. Запутался. Я не мог тогда никому объяснить, зачем еду я навстречу смерти, верной смерти, и почему же сердце и душа мои – остаются спокойными. Словно бы со стороны наблюдал я за человеком, решившим покончить с собой столь ужасным способом – и человек этот был невозмутим, понимая, что к чему, дорогая! Я даже не искал себе оправданий, ты представляешь? Если бы кто-нибудь окликнул меня, и крикнул бы мне прямо в лицо, схватив за грудки: «Эй, парень, зачем тебе это нужно? Почему ты едешь воевать?» – я бы ответил не сразу. Точнее сказать – я бы вообще не ответил. Мне нечего было бы ему сказать.

Я не получил друзей, работы, любимого занятия или увлечения, – словом, всего того, что могло бы удержать меня на месте. Я мог бы оставаться дома, выполняя то, что люблю я – но меня ничего там не держало, и, видит Бог, я ничего уже так не любил, как любил до встречи с тобой. И я потерялся среди бесконечного чужого счастья и чужих же проблем, так и не найдя в этом мире своих.

Черт побери, я, знаешь ли, все еще хотел повзрослеть. Мои родители любили меня. Ценили все те качества мои, что, на их взгляд, делали меня особенным и необыкновенным – но они все еще считали меня ребенком. Все те места, где я работал – научили меня тому, что я – чужак, и что должно пройти хоть какое-то время, прежде чем смогу я стать «своим в доску», как любят поговаривать рабочие у нас, в Винтертуре. Гертруда, как она сама говорила, любила меня, но не мог я доверять ей, пока… пока… Пока я помнил о тебе, Оливия. И вот, тогда я уезжал; передо мной была открыта целая жизнь, и надеялся я, что ни свист пуль, ни разрывы мин, ни повсюду витающая смерть не сумеют остановить меня на моем стремлении к жизни – я хотел жить, жить, жить! А значит нужно было пройти через ад и возродиться тем, кто не погибнет в первый день на фронте, Оливия – взрослым Кристофером, которого все будут звать господином, и чьи действия, пусть даже самые нелогичные и отвратительные – должны будут вызывать порицание такое, каким очерняют лишь только взрослых людей! Я хотел сделать что-то безумное, кричащее остальным : «Не трусьте! Идите за мной!» – чтобы все мои случайные знакомые гордились моими действиями, Оливия! Я хотел знать, что этим я словно бы поднимаюсь ввысь, и мощь необрезанных крыльев моих сводит с ума каждого маленького мальчика, что мечтает быть похожим на того «взрослого человека», следующего прямиком за своим желанием! Я всего лишь хотел быть с тобой – а, разочаровавшись, я потерял себя на долгие годы. Я всего лишь хотел по-настоящему жить – а, значит, мне приходилось уезжать туда, где лишь смерть и она одна диктует свои страшные, но необходимые правила.

Я уехал к французской границе в конце июля 1944 года. Оттуда меня передислоцировали в провинцию Аверон, где находился 109ый пехотный батальон во главе с бесстрашным лейтенантом Жан-Жаком Пети, закаленным в боях против немцев, начиная с 1942…Но я слишком сильно забегаю вперед, Оливия.

Я пишу это для тебя, дорогая моя, далекая… И слово за словом дается мне все труднее – ведь совсем скоро ты прочтешь и о нашей встрече, ведь она случится совсем скоро, ты помнишь? А пока…

Я буду писать о том, что сделало меня жестким и грубым, несчастным и безумным, и навсегда лишило меня удовольствия от сновидений, даже когда ты посапывала рядом. Я буду писать о войне, и твоем присутствии для меня в те ужасные для меня же дни – и, умоляю, если где-нибудь я вру или же пишу неправду – сожги к черту это письмо, никогда больше о нем не вспоминая!

Но помни обо мне, дорогая.

Итак, 5 августа 1944 года…

12. Убийство в городе Сан-Рафаэль

Что представляет собой Аверон? Гостеприимный Юг Франции, живописный Юг Франции, умиротворенный Юг Франции, но не в то ужасное время… Пастбища, сыроварни и молочные фермы, то есть то, чем обычно хвастают местные жители, были забыты, заброшены, а некоторые – и вовсе сожжены, чтобы не попасть в руки немецким захватчикам, Оливия. Местное население пряталось по своим местам для убежища, магазины в крупных городах по большему своему количеству были закрыты, а в тех немногих, что еще оставались – было полное отсутствие какой-либо надежды на закупку необходимых продуктов. Монтрозьи и Валавьи, Обен и Флаван, и, конечно же, Родез… Города, что в довоенное время представляли собой весь лоск Франции того времени – в тот миг стояли полуразрушенные, серые и забытые, словно бы взор Божий отвернулся от них на какое-то время. Я сидел в машине, которая везла нас на юг, через Дижон и Лион, где набирали мы новых добровольцев, отчаянно цепляющихся за возможность мести захватчикам, любой возможности… Мы сделали огромный крюк через Марсель и Монпелье, где к нам присоединились шестеро. Нас, швейцарцев, в той машине было всего четверо : Марти Швейцер, Бальз Мейер, Стефан Шмидт, и я, Кристофер Мозес. Мы ехали на войну, которая могла бы миновать нас стороной, которая не была в нас заинтересована, которая не хотела заполучить нас к себе в объятия, но мы продолжали движение, не смотря ни на что… Расскажу тебе немного о моих новых друзьях, Оливия, если ты, конечно не возражаешь. Скажу без издевки и не без маленькой толики гордости – среди этих людей мне чуть ли не впервые было по-настоящему комфортно. Среди трех моих самых настоящих друзей. Среди кого? Среди еще трех несчастных малых, приговоренных к смерти чем-то, что было сильнее нас самих. Но я тогда не знал этого – а осознание пришло позже, тогда, когда не было уже ни малейшей возможности что-либо исправить. Правда уже тогда явным было одно обстоятельство – они были… другими. Мы были практически ровесниками – но среди них ощущал себя я совсем еще подростком, совершенно не разбирающимся в жизни, какую бы область жизни я ни брал в расчет. Они были взрослее во всем. Им не было необходимости взрослеть. Но они сидели в той же машине, что я, верно? А это могло значить только лишь одно – они так же были приговорены.

– Ну, парни, уверяю вас, набодаемся мы еще с этими французами, – убеждал нас Марти Швейцер, еле заметно покачивая головой в сторону местных, присоединившихся немного раньше самого Марти. – Во, смотрите. Сидят, балакают на своем. Они наверняка в нас немцев видят, я уверяю вас, парни! Для них что немецкий, что швейцарский – одинаково плохо. А тот, здоровый, сейчас дыру во мне пробурит…

– Да ладно тебе, Марти, хватит, – перебил его Стефан. – Они не виноваты, что мы поехали с ними в одной машине. Уж целую машину швейцарцев набрать не смогли, так хоть в эту посадили – и Бог с ними!

Марти ничего на это не ответил, а только улыбнулся своей странной улыбкой и неожиданно замолк. Глаза его, еще минуту назад горевшие в предчувствии перепалки, и, возможно, спора – сейчас были блеклыми и будто бы неживыми. Видно было, что он ушел в свои мысли, причем ушел он надолго и крепко, так и не попрощавшись ни с кем из нас. За эти пару дней, что мы уже ехали вместе, я успел хорошо изучить Марти Швейцера, так, словно бы знал его целую жизнь. Хотя чего греха таить – я узнал каждого из них! Кроме, может быть, Бальза Мейера, человека, с которым ехал я аж от самого Винтертура навстречу предполагаемой своей смерти. Ехал поездом и машиной, сидел на соседних сидениях и в разных частях механизированного аппарата, смотрел прямо ему в лицо и избегал взгляда, только увидев привычный цвет его чертовой куртки! Казалось, что Бальз был чем-то вроде моего отражения, или, может быть, непохожего двойника – был человеком, бегущим навстречу своей судьбе. Хотя все же не бегущим. Может, вернее сказать – осужденным? Потому что нужно сказать так, чтобы ты увидела пока незримый кровавый шлейф за каждым из нас, и отпечаток холодной стали пистолетного дула на лбу, говорящий о приближающейся участи, Оливия! Я и Бальз были повязаны. Идиоты, глупцы! Смертники.

–Боже, Бальз, помоги мне, – опять начал свою песню Марти. – Ну скажи ты этим идиотам, что нельзя смотреть на швейцарца так долго! Ты же знаешь, что я попросил бы Стефана с большим удовольствием, но этот работяга так трудился и старался ночами, что умудрился не выучить их треклятого языка, проживая в самой франкоговорящей части нашей необъятной родины…22
  Имеется в виду Романдия, франкоговорящая часть Швейцарии, в которую включены кантоны Женева, Во, Нёвшатель и Юра – Прим. Авт.


[Закрыть]
Я начинаю закипать, уверяю тебя – и только ты один знаешь их ужасающий язык! Так что давай, старина, помоги своему доброму другу Мартину. Ведь поможешь, Бальз? Бальз! -Что, прости? – вырвался из своих тяжелых раздумий Майер. – Я… я не слышал.

– А я и не удивлен, кстати. Скажи тем малым, чтобы прекратили на меня смотреть! Это выглядит… некрасиво. Сможешь? -Да, конечно, – устало ответил Бальз, после чего повернулся к «треклятым» французам и перебросился с ними парой слов.

Французы вопросительно посмотрели на него, усмехнулись, и на время замолли. И вот, в наконец воцарившейся тишине я услышал голос Марти Швейцера, торжественно произносящего:

– Неужели тишина! А спустя мгновение слова его снова начинают литься на нас всех, сидевших рядом с ним. Ох, дорогая моя, это были сложные два дня. Сложные не потому, что путь был долог и страшен, не потому, что за эти пару дней я пережил с десяток блокпостов и проверок, и не потому, что практически не спал я в тесной духоте машины смертников, о нет! Сложность заключалась в моем новом друге, не способном даже на час умолкнуть – и в потоке его слов, льющемся, казалось, бесконечно долго.

– Пф, ну и ладно. Молчишь, Бальз? Молчишь, Стефан? Ну и хорошо! Посмотрю я на вас, когда мы наконец доедем, а там уже начнется! Уверен, там-то вам и захочется поговорить, как никогда – но старик Марти Швейцер будет молчать. О да, будет! И знаете, что вам придется тогда делать? Вам придется умолять меня, ползать на коленях и молить, чтобы старина Марти хотя бы на секунду открыл свой рот и снял напряжение, о да!

Двухсекундная пауза. И снова:

– Эх, бабу бы сюда. Хоть на полчаса. Эй, Кристофер, а ты знаешь, что с ней делать, когда… Марти Швейцер. Я до сих пор скучаю по его непрерывной болтовне, такой утомляющей, но вместе с тем – такой успокаивающей! Казалось, будто в той машине один лишь только Швейцер оставался человеком – настолько просто и обычно звучал его голос! В нем не было ни напряжения, ни страха, ни ужаса – казалось, будто бы мы ехали не на верную смерть – а на отдых, или хотя бы в рабочую командировку. Он был олицетворением жизни – причем в то время, когда этой жизни совсем не существовало кругом. Он был самой жизнью – а мы ее верными попутчиками. Эх, Марти. Дорогой и утерянный друг… Марти в очередной раз попытался разбудить наш интерес одной из коронных своих бесконечных шуточек – но тщетны были попытки его оторвать нас от наших же мыслей! Поэтому все, что ему оставалось – лишь сидеть и задумчиво улыбаться, отвернувшись от нас к столь нелюбимым им французам. А что же мы? Мы же были слишком заняты раздумьями, чтобы обратить на это хоть какое-нибудь внимание. Я сидел рядом со Стефаном, Бальз же – рядом с Марти, ровно напротив нас. Мы сидели ближе к краю машины, предоставив почетное место возле кабины – французам. Было, как помнится мне, одиноко и холодно. Марти без умолку говорил, Бальз молчал, а Стефан… делал то, что казалось мне самым странным занятием на свете. Он не был любителем поговорить, или же завсегдатаем библиотек, как Бальз; рабочие руки Стефана выдавали его с головой. По одному взгляду на них было видно, что человек до этой странной нашей встречи занимался ремеслом – да причем таким, с каким еще мне не приходилось встречаться! Эти руки были… необычными. Сухими и жилистыми, каждое движение которых отдавало изяществом и грациозностью, отдавало… жизнью! Эти были руки, призванием которых было творить и создавать. Это были руки резца по дереву. Стефан Шмидт был ненамного старше меня; однако он добрую половину жизни посвятил тому, что любил – своему мастерству. За те два дня, что мы ехали бок о бок, я практически никогда не видел его без маленького ножичка, которым он старательно обтачивал маленькую деревяшку. Только сев в машину, он сразу же достал заготовку – я точно это помню, словно бы это было вчера, и, достав ее, окинул нас беглым взглядом. «Доброе всем вам, ребята, утро» – сказал он, не поднимая от нее глаз, начав вытачивать прежде, чем сказать хотя бы еще одно, даже ненароком выпущенное слово. Первую деревяшку, кстати он точил часа три – пока не получился ряд домиков и церквей, внезапно выросших на куске деревянного бруска – но такого я больше никогда не видел. Мастерство Стефана было выдающимся. Каждый домик, вырезанный его рукой, был не похож на соседа слева или справа, а купол церкви отдаленно напоминал церковь, к которой был причислен и я – и в то же время непохож ни на одну из мною виденных! А потом Стефан ревностно оглядел свое творение, поднял глаза на нас, обмыслил что-то, после чего повернулся к французам, перебросился с ними парой фраз, и, к нашему удивлению, бросил им свою заготовку. А в ответ ему прилетела пачка сигарет, которую принял он без сожаления утраты своего детища, своего города, вырезанного на деревянном обрубке.

– А что? Курить-то, ребята, хочется, – сказал он мне и Бальзу, подкуривая первую сигарету. Тщательно выкурив ее, он просидел минут пять без движения. А после он достал из рюкзака еще одну деревяшку, и снова начал что-то вырезать. В общем, таким человеком был Стефан Шмидт – человеком, не отвлекшимся от своего дела, чтобы познакомиться с последними в своей жизни приятелями, но за пачку сигарет продавший то, что стоит дороже, гораздо дороже! И за эти странные и нелогичные действия я уважал его, как, впрочем и каждого из моих новых друзей. Нас было четверо; мир, казалось, был чуждым для любого из нас. Каждый являлся тем, кем другой мог быть, но в текущей данности просто не имел права на существование – и это было по-настоящему здорово, Оливия. Жизнерадостный и неутомимый Марти, молчаливый и загадочный (до странности) Бальз, потрясающий своей хладнокровностью Стефан – трое этих ребят сидели подле меня, заставляя чувствовать себя не таким уже и чужим на бывшем когда-то красивейшим местом Юге Франции, и, что в разы важнее, они выполнили еще кое-какое великое лишь для меня предназначение. Глядя на них, я, кажется, ощутил свое место среди таких же, как и я, среди живых людей.

Бальз прервал мое размышление смешком. Марти был слишком погружен в себя, Стефан – своей заготовкой, так что предназначалось это, по-видимому, мне. Я повернулся к нему, чтобы спросить его о чем-то, но он опередил мое любопытство:

– Ты же Кристофер, верно? Кристофер Мозес? Я не говорил им своей фамилии. То есть, представляясь, я был Кристофером – просто Кристофером, обычным парнем из Винтертура, не достигшим еще такого уровня самосознания, чтобы, называя имя, упоминать также и о фамилии.

– До сегодняшнего дня был им, – слабо улыбнулся я в ответ. – Но откуда ты можешь знать мою… -Ну конечно, это ты. Не помнишь меня, нет? Ты же должен, дружище. Мы же знакомы, да. Этот человек изменился в тот миг, и то, что принимал я за скромность и замкнутость, начинало становится скрытностью. Что-то завертелось в моей памяти, что-то такое, что тогда я забыл, но обязан был вспомнить! Майер, Бальз Майер из Винтертура – почему это имя было мне так знакомо? Почему, увидев его, я начал видеть смутные образы в голове, но тут же отбросил их, словно навязчивые и надоедливые мысли, так часто у меня возникающие? Этот хищный профиль, эти темные глаза, узкие скулы и чрезмерно бегающий взгляд? И только тогда я наконец начал понимать, что он прятал глаза не потому, что боялся людей или же потому, что предпочитал одинокое существование, о нет. В его взгляде сквозила ненависть и страх, пока еще непонятные мне. Казалось, будто мы раньше встречались, и имя его было на моем слуху раньше, много раньше. Но почему тогда забыл я это имя, словно бы никогда и не знал его? Одна безумная догадка вертелась в моей голове, но, если и так, то человек, сидевший подле меня, был… был… -Мы посещали одну школу, помнишь? Я был старше тебя на три года. Меня выперли за тот самый случай. «Собачий инцидент» 1931 года. Это не могло быть правдой, твердил себе я. Человек, о котором говорил Бальз, был и вправду чем-то похож на парня, сидящего передо мной, но он не мог быть им. Не мог – потому как сознание рисовало того человека в ужасных красках, и никак не мог он так просто очутиться здесь, рядом со мной. Тот человек был монстром уже тогда – а ведь ему и не было тогда еще пятнадцати; во время войны же он должен был быть чем-то таким далеким от человека, как и я от тебя был тогда, Оливия – так что все существование мое противилось принимать эту безумную новость.

– Ну что же ты, Кристофер, совсем не помнишь? – осклабился Бальз. Улыбка обнажала отсутствие одного из верхних зубов. – я тот самый «псих», замучивший и убивший около десятка бездомных собак, в том числе и ту суку, что отиралась возле школы. Любимую собачку господина Меерхолда, директора, помнишь? Ты помнишь, как они отчитывали меня перед половиной школы, прежде чем с позором выкинуть, а, Кристофер?!

Глаза его блестели безумием, а слюна копилась в уголках рта, пока он говорил; пальцы сжимались и разжимались, являя собой торжество ненависти и ярости; рот раскрылся в полуулыбке. Марти и Стефан до сих пор не прислушивались к нему, а французы… Наверняка они думали, что парень ругает этот свет, заставивший его влезть в ярмо военного дела – поэтому и не обращали внимания они, а лишь сидели и курили, задумавшись о чем-то своем.

– Ха, убил их, да! – Истеричный смех Бальза продолжался. – Нет, ты представляешь, а они меня выперли! За то, что я помогал этим существам, замерзшим и голодным, обрести успокоение, представляешь? За то, что я решил сделать хоть что-то, то, что поможет пресловутому обществу и народу, Кристофер! А они… они выкинули меня, как собаку. Чертова ирония, правда? – последние слова Бальз практически прошипел, выдвинув шею до предела ко мне.

С одной стороны, это было ужасно; другая же сторона этой медали не приносила ничего, кроме холодного восхищения этим человеком. Он был отвратителен, он был безумен, и видно было, как придуманный им самим же смысл трещит по швам, так и не сумев покрыть все свои преступные деяния. Но он был человеком взрослым, человеком, выбравший свой путь, и шедший по нему не один год – это заслуживало чего-то большего, чем простого осуждения. Я не знал, зачем он ехал на войну – как не знал и никто из нас о себе того же точно; Бальз, однако, был ближе других к этому пониманию. Казалось, он ехал продолжать череду своих «спасений». Только вместо собак, по-видимому, он выбрал немцев.

– Да, Бальз, я помню тебя.

– Лицо у тебя такое… Не нравлюсь я тебе, да? За все эти штучки с собачками, верно? -Верно. Но какая теперь разница? Коль едем туда, откуда не возвращаются – грустно заметил я.

– Хорошо сказано, дружище, – улыбнулся своей безумной улыбкой Бальз. – На, закури. И я, никогда не куривший прежде, начинаю холодным вечером четырнадцатого августа 1944 года. Закурил, приняв сигарету от безжалостного убийцы, встряхнувшего наш городок несколько лет тому назад. Убийца, болтун и молчаливый работяга окружали меня – и были лучшими моими друзьями, единственными на белом свете. Я закашлялся, и глаза заслезились, пока Бальз, помрачневший, не сказал мне:

– Они выкинули меня. Заставили моих родителей водить меня по всем мыслимым докторам, утверждая что я болен этой страшной болезнью мозга. Той, когда ты становишься нехорошим. Странным. Сумасшедшим. Даже безумным. Представляешь, они так считали из-за этих школьных идиотов, что сломали мне всю жизнь… Всю. Ты все-таки безумен, Бальз Майер, подумал я тогда, глядя на его лицо. Безумнее всех тех, кого я только видел за всю свою жизнь – но я не сказал этого вслух, а только продолжил курить, пуская воздух вперемешку с дымом, пока он изливал свою страдающую душу.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации